Оба поклонились. Воротынский кивнул в ответ.
– С чем пожаловали?
Хворостинин молча подал Михайле Ивановичу грамотку. Тот прочитал весьма быстро, чуть поразмыслил и задал, на удивление Хворостинину, всего один вопрос:
– Кто?
«Стало быть, сего старого коняку Федор со своей подложной бумажкою не провел… – подумал Дмитрий Иванович сожалительно. – Ну а как еще-то? Воротынский на татарской каше все зубы съел…»
– Я, – твердо ответил Тишенков.
Воротынский раздумчиво огладил бороду, поставил руки домиком на стол, уперев кулак в открытую ладонь, потрогал один перстенек пальчиком, пошатал другой, отёр от невидимых пятнышек третий, а потом уложил подбородок поверх сих перстней. Отсутствующий взгляд его сообщал: «Помолчите».
И Хворостинин с Тишенковым молчали долго. Наконец большой государев воевода ум свой возвернул из дальнего странствия. Вспросил Федора покойно, без стеснения:
– Татарин любит пытать огнем и железом… тебя будут рвать, жечь, увечить… Имеешь ли дома что-либо такое, от чего дух твоей укрепится и останется неколебим, когда наступит час гибельный?
– Имею Бога в себе.
– Таковое рвение похвально. Однако ты бессемеен, вот слабость твоя. Господь придаст тебе сил; но оставил ли ты на Москве некоего родного человека, за которого жизнь положишь без сумнения?
– Да, Михайло Иванович.
«Любопытно, о ком это Федор? – недоумевал Хворостинин. – О сестре ли своей кровной? О волшебной ли кошке зырянской? Или об обеих?»
Воротынский перевел вопрошающий взгляд на Хворостинина, мол, ты его знаешь, вытерпит ли терзание немыслимое? Дмитрий Иванович ответил честно:
– Один Бог ведает… Скажу только, что Федор Никитич – непустой человек, трезвый рассудок в себе имеет и не от молодечества на муку затеялся.
Тишенков принялся было говорить в пылу сердечном:
– Михайло Иванович! Ты только позволь мне…
Воротынский сей же миг нетерпеливым движением десницы затворил ему уста. Вновь посидел молча, притом долгонько, нимало не стесняясь того, что Хворостинин с Тишенковым ждут его ответа.
– Эй! Как тебя там… – наконец додумал он пудовую свою думу.
Подьячий поднял голову от бумаг.
– Осип, господин мой князь…
– Сходи-ка, приведи сюда старшего боевого холопа моего. Того, что похож на великий кряж горный.
Понятливо улыбнувшись, подьячий вышел.
– Покуда нет никого, скажу тебе вещь страшную и недобрую, – заговорил Воротынский с Федором. – Мыслю, в самоотвержении своем уяснить ее ты не потрудился. Жертва одним человеком не имеет в себе правдоподобия: крови в ней мало, а потому для неприятеля заметен ее глубинный умысел. Крови надобно поболе. Людей с тобой пошлю… для верности. Пойдешь ле тако замысел свой исполнять?
Федор остолбенел.
– Михайло Иванович… да ведь я токмо себя… токмо для себя одного… поберечь бы людей…
Воротынский гневно сдвинул брови:
– В том нет твоей воли, и совет твой мне не надобен! Царь крымский на христианскую державу помыслами воополчился, Москвы алчет, а ты мне о бережении людей толкуешь?! Здесь полдюжины сбережем, так во ином месте тысячу в полон уведут! Молчи! Ум твой излиху податлив; замысленное же следует исполнить с твердостию, и не самым добрым способом, а для дела земского самым прибыльным. Пойдешь ле ныне? Али мне кого-нибудь другого послать?
Тишенков побледнел, уста сжал в струночку. Стоял ни жив ни мертв, силу утратил ко всякому прению. Воротынский не торопил его с ответом, токмо глядел внимательно.
В шатре воеводском воцарилась тишина. Слышно было лишь, как шумит снаружи стан русский да как гудят жирные мухи, в полотняную хоромину по знойной поре залетевшие.
«Откажется… Не таков! Не пожелает при погублении людей зачинщиком быть… Ну да нет худа без добра: хоть лютой смерти избегнет. Может, еще привезу его на Москву живехоньким да сестрице в целости представлю», – порадовался Хворостинин.
– Пойду, – с нежданной решительностью ответил Федор. – Кому суждено за Христа пострадать, тому, значит, выпала сладкая доля.
«Как?!»
– Таковым адамантом и будь до конца! – одобрил Воротынский.
Тут подьячий привел боевого холопа. Вот уж истинно великан Святогор, из былин в век нынешний вышагнувший! И знаком как будто… Дмитрий Иванович пригляделся. Истинно так! Виделись недавно. Нос, яко палицею размятый, скособочен памятно… Брадат, точно Максим Гречин… Надо же, кого Бог привел вновь увидать!
– Выйди покамест, – велел Воротынский Осипу.
Тот повиновался.
Воротынский наморщил лоб, вспоминая прозвище бородача.
– Ты… Заяц? И еще… м-м-м… Лихой? Гневной? Страшной?
– Именем тезка твой, князь Михайло Иванович, а прозвищем Гневаш Заяц, – с вежеством поправил его Хворостинин.
Воротынский легонько кивнул, даже головы не повернув ко младшему воеводе.
– Сделай тако, – обратился он к боевому холопу, пальцем указав на Тишенкова, – перед тобою человек с особенной грамоткою; отберешь из прочих моих ратников шестерых добрых бойцов, встанешь на дорогу к Москве да там попадешься татарской станице на зуб. Смотри, рубись за сего человека крепко, но людям царя крымского, изрядно побившись с ними, отдай его всё же в полон с бумагою. Иных воинников сколько на бою ляжет, столько и ляжет, а у него судьба другая. Понял ле? В целости и сохранности – но татарам отдай!
– Како скажешь, тако и соделаю, господин мой.
Воротынский удоволенно наклонил голову.
– Вот еще что: всего дела ратникам не раскрывай, тут на вас двоих расчет, прочим сути ведать не следует. Но скажи им, мол, дело великое, кто пойдет, те, всего вернее, головами заплатят. Словом, поступи по-христьянски, возьми токмо тех, кто сам, по доброй воле изъявится. Исполнишь ле?
– С Божьей помощью…
Воротынский, впервые за весь разговор, улыбнулся:
– Смотри-ка, два сапога пара! Хоть и разного вы звания, но к жертвенной доле единомысленны.
А потом добавил, вновь леденея лицом:
– Помогай вам Бог! Авось выйдет от вас всей русской рати облегчение.
Тогда Гневаш Заяц сказал Воротынскому:
– Молись за нас, господин мой.
– И помолюсь, – ответил ему первый воевода.
«Чего только нет у нас на Москве! – восхитился Хворостинин. – Вот и праведный разбойник сыскался…»
Глава 27. Моление Спасу
…Царю нравился этот храм: он был сложён именно так, как с юных лет нравилось Ивану Васильевичу, – суровая громада с древними шлемами на могутных каменных шеях; свет, текущий из узких окон, косо прорезает сумрак; строгие, постнические лики святых, положенные на стены по греческому чину… Никакого баловства, никакого веселья. У стен – каменные гробы с останками дальней его родни, князей от рода Рюрикова, умерших кто сто, кто триста, а кто четыреста лет назад.
И освящение у храма истинно княжеское – во имя святого Георгия-змееборца.
Хорошо… Правду сказать, здесь, в Свято-Юрьевой обители, под сводами Георгиевской церкви на Ивана Васильевича снисходил покой.
А совсем неподалеку, в шумном Новегороде Великом, покоя он не чувствовал, хотя бы и становился на моление в соборном храме Святой Софии. Кажется, даже стены градских церквей пропитаны были суетой и мятежом…
Как отслужили божественную литургию, Георгиевская церковь опустела. Ныне каменный пол немилосердно холодил царские колени. Высокие стены откликались гулким послезвучием даже на молитвенный шепот.
В трех шагах от него так же, на коленях, молился старый старик, легкий, как сухой лист, невысоконький, с глубокими залысинами, в застиранной, цвет потерявшей многошвенной ряске – заплата на заплате! – архимарит Свято-Юрьевской обители, именем Александр. Такие старики, однажды застыв на плоту едва начавшейся, светлой еще дряхлости посреди вод времени, долго живут, не старея более, – до сáмого смертного порога.
Он не мешал Ивану Васильевичу.
Нынче царь, вычитав положенный канон, не дерзнул исповедаться. А без исповеди како подойти ко святому причастию?
Он боялся.
Худо, когда любовь Божия к тебе сменяется гневом на тебя. Царь Небесный ярился на царя земного, иначе не навел бы он на Московское царство иноплеменников во второй раз, не заставил бы содрогаться устои державы. Не попустил бы.
Значит, мало простой исповеди. Да и не может он, царь, выдавить из себя слезу раскаяния. Всё не так сегодня. Молитва словно бы рассеивается у самых уст, теряя силу, не иначе парок в морозный день: дунул, и видишь миг-другой белое облачко, а потом нет его…
Не может он всей душой войти в молитву.
Как?!
Царство гибнет, воинов последняя горсть стоит в конном переходе от Москвы, едва удерживая превосходящую, темную, клубящуюся силу. Все мысли там. От тревоги чуть жив! Мочи нет обращаться к Богу во дни ярости Его!
Но надо молиться. Он грешен, ему и ответ держать перед Владыкой предвечным. Он грешен!
Чем же?
За что казнит его Бог? Отчего ныне столь суровы казни Его? Как каяться? В чём? Простого покаяния мало… Но какое тогда покаяние надобно?
Святой Иоанн Златоуст, подскажи мне верные слова… «Господи, избави мя от всякого искушения. Господи, просвети мое сердце, еже помрачи лукавое похотение. Господи, аз яко человек согреших. Ты же яко Бог щедр, помилуй мя, видя немощь души моея. Господи, посли благодать Твою в помощь мне, да прославлю имя Твое святое».
Слабо. Мало. Какой грех навлек на него ярость Божию? Какой же грех?
Да весь он в грехах, как рыба, на отмель выплывшая, в пене морской!
Иван Васильевич с отчаянием вспоминал о себе правильные слова: «Житие на земли блудно прожил и душу во тьму предал, ныне убо молю Тя, Многомилостивый Владыко… как там дальше? Даждь ми разум творити волю Твою… Кто творил таковая, якоже аз? Якоже бо свиния лежит в калу, тако и аз греху служу. Но Ты, Господи, исторгни мя от гнуса сего и даждь ми… даждь ми… соблюдати заповеди Твоя».
Не помогает. Сильно! Но не то, не то, не то, не то.
Как будто тьма стоит перед очами душевными… И если брезжит сквозь нее луч света, то пробивается он вместе со великим и страшным подозрением, от коего сердце морозом пробирает.