– Не сепети, слушай…
По второму разу Дмитрий Иванович на сон ложиться не стал. Сколько спал? Часа четыре. Ино и того хватит, чай, не старый старик, сдюжится-стерпится.
Пошел проверять всё, что можно проверить ко новому дню. Сколь раненых Богу душу отдали, и сколь под хоруговь к утру вернется. Где зелейный припас обилен, а где добавить надо. Есть ли вода? Мало воды… Худо, с жаждою долго не простоишь. Воду добывали из близлежащих речек да ручьев малые разъезды казачьи, доставляли в кожаных ведрах и во флягах, но было ее мало, мало, мало…
Набрел на ратника великанского обличья – спинища медвежья, руки – бревна, ноги – валуны. Кто? Мнится, некий знакомец… или блазнит темень ночная?
Ратник достал из торока глиняную баклажку, вынул затычку, но воды там нимало не обрел. Он запрокинул голову и языком словил последнюю каплю. А потом в отчаянии бросил баклажку наземь. Тогда вынул он нож, успокоительно похлопал коня, мол, дружок, не вертись, и вдруг быстрым движением кольнул его в шею. Конь шарахнулся в сторону, однако ратник огромными лапищами принудил скотину к покорству.
«Сейчас он коня… татарским обычаем…» – подумал Хворостинин, скорым шагом приближаясь к великану.
– Эй! А ну стой!
Но тот не слышал окрика, то ли не понял, что обращаются к нему. Он жадно приник к ране и глотнул конской крови раз, другой, третий.
«Точно, по-татарски…»
– Стой, хватит, – строго сказал ему Хворостинин, положив руку на плечо.
Ратник повернулся, не отнимая пальцев от раны, – зажимал края.
– Много ль на раненой животине навоюешь?
Тот утёр губы, приложил к ране пучок травы, останавливая кровь. Только потом ответил:
– Пить нечего… эвона как, светлый господин воевода. А от жеребчика не убудет.
Хворостинин протянул ему свою флягу, серебряную. Тот с жадностью присосался, одним махом выдул половину, Дмитрий Иванович едва оторвал свою драгоценную водицу от его уст.
– Будет!
Какой-нито знакомец. Откуда, кто? С седла низка собачьих зубов свисает, стало быть, опричный служилец.
– Кто таков?
– Передового полка пятидесятник Иван Третьяк Тимофеев сын Тетерин.
– Ты нынче ночью взял языка? Турчина?
– Я.
И тут Хворостинин признал его. Ох ты! Где свидеться довелось. Кабы не здесь, может, прибил бы, особенно не разбираясь…
– А не ты ль во тюрьме московской ко Щербине Тишенкову приставлен был? К тестю моему?
– Опять я… Таковая служба моя на великого государя… была… – И поник разом. Опасается: не угодил великому человеку, стало быть, добра не жди.
– Уморили вы там Щербину своей службою-то.
Пятидесятник отворотил лицо.
– Не казни, господин мой. Я к нему яко ко всем, напрасно не томил, мук не добавлял. Тюрьма, она… никому не мать, а всем мачеха, ко старикам же более прочих. Тесно им в сыром затворе век свой волочить…
– В глаза глянь!
Тот глянул. Твердо. В отсветах костров Хворостинин не увидел на дне чужих очей ни лжи, ни иной кривоты. И не почуял в себе гнева. Служилец и служилец. Что? Уморил старика? Да он ли…
– Зла на тебя не держу, Третьяк. Поутру вместе биться пойдем, может, вместе ляжем. Лучше бы нам злобы друг на друга не иметь. Если ты и виновен в чём, прощаю тебя.
Собеседник его шумно перевел дыхание.
– Я… – сказал и запнулся. – Я… как-нито помолюсь за него. За душу его, был бы ласков к ней Господь на Страшном судище. Вот, дело. Христьянское-то имя его какое?
– Никита. Баклажку подбери. Как побьем татаровей, подойдешь ко мне. За турчина я тебе ее всю, аж до пробки, серебряными деньгами наполню.
Тетерин отвесил ему поясной поклон.
Чуть погодя, уже под утро, прискакал к Хворостинину человек с грамоткой от Воротынского. Протянул бумагу, а с коня слезать не стал. Сказал: «Сей же час ответа князь Михайло Иванович требует».
Хворостинин воззрел в грамотку внимательно и чёл ее с поспешением. А дочитав до конца, с улыбкою воскликнул:
– Востёр Михайло Иванович! Скажи: сам думал ему такую ж затею предложить… Ныне рад, что думаем одним обычаем, он и я. Исполню, скажи, как велено.
Посланец свесился с седла и спросил тихо, почти шепотом, тако, чтоб один Хворостинин слышал его:
– Просил меня большой воевода допряма у тебя дознаться: гóловы всего воинства в заклад ставим, ежели не стянем дело с двух концов, то поляжем тут все до единого… Понимаешь ле?
– Понимаю, – отвечал Хворостинин весело. – Инако и нельзя: будем тут сидеть, так передохнем от жажды. Передай: жду гонца от него, а до тех пор стою и шагу не делаю, ни назад, ни вперед.
«Меня сюда, на гуляй-город, поставил исполнять воротынскую работу, а сам мыслит с неприятелем разойтись по-моему, по-хворостинински. Я, стало быть, стою, а он, стало быть, вертится… Хорош, востёр князь Михайло Иванович! Ино поиграем с татарами игрой смертною».
На рассвете повсюду плавал туман, яко кисель овсяной. По овражкам, по ровушкам разлился он сочной белой мякотью, за древеса цеплялся, за кусты, не хотел уходить, втекал во всякий долок и там стоял с ленивым шевелением.
Ни русские пока не видели за туманом татар, ни татары – русских.
По первому свету, сыренькому да серенькому, Воротынский, помолясь в Архангельской шатерной церкви, увел конные сотни Большого полка, Сторожевого и Левой руки.
Дмитрий Иванович едва расслышал сквозь пуховое варево тумана дробот конного воинства, уходящего на рысях. «Небось, тряпками копыта обмотали… да по волглой земле, по росе…» – Выходило, что и тут Воротынский прав, верное время выбрал.
Из конницы доброй, дельной остались у Хворостинина дети боярские его собственного, Передового полка да поредевшие сотенки правой руки при князь Никите Романовиче Одоевском. Ну и казаки, да с них толку чуть: на первой сшибке яры, а долгого боя не держат…
Негусто. Ин ладно, не всё коту Масленица, будет и Великий пост.
«Сейчас начнут», – почуял Хворостинин, яко зверь лесной, волчище или рысь, чует добычу свою: по шороху, по запаху… Скорым шагом воевода направился ко правому крылу гуляй-города – туда, где с ночи заготовил врагу гостинец.
Забрался на угловую телегу, приник к бойнице… Нет, не видать… не видать пока… Неужто ошибся?
Тут ветерок свежий малость разогнал туман, и Дмитрий Иванович ясно узрел, как чадят фитили в руках у турецких пушкарей.
– Ла-ажись! – заорал он, спрыгивая с телеги.
– Что? – не разобрал князь Мангупский.
– Р-р-ра! – ответили ему крымские пушки.
Одно ядро продырявило щит, ударило стрельца и разворотило ему грудь. Наземь рухнул уже не человек – обрубок. Второе в щепы разнесло другой щит. Острая деревяшка бешено завертелась в воздухе, дотянулась до носа одного из пищальников, разворотила хрящ. С воем упал он и покатился, сжимая лицо ладонями.
Еще два ядра пролетели над щитами да взрыли землю далеко за гуляй-городом.
Те ратники, кто расслышал Хворостинина и попадал, кто где стоял, начали было подниматься.
– А ну лежать! – рявкнул воевода.
Сей же миг, с визгом кроша дерево, ударил дроб из турецких тюфяков. Там, где не хватало выбитого щита, дроб пролетел через образовавшуюся брешь и впился в скоп детей боярских, которые изготовились к вылазке. Двое упали, заорали раненые, изувеченные, взоржали кони.
– Гаковницы! Затынки! – крикнул Хворостинин, вскакивая.
– Па-ли! – откликнулись на его приказ старшие над пищальниками.
– Чаг! Ча-чаг-г! – нестройно ответили четыре десятка стволов.
– Тугх! Тугх! – рыкнули затынные пищали.
Свинец густым сеевом полетел во вражеских умельцев огненного боя. Теперь неприятельских бойцов было уже не различить сквозь дым.
«Да и не надо».
– Тюфяки! – вновь подал голос Хворостинин.
– Па-ли!
– Р-р-ах! – отрыгнули дроб восемь тяжелых медных туш.
«Ныне геенна огненная там у них, щитами-то не прикрыты…»
– Отворить! – перекрикивая шум боя, повелел Хворостинин.
И матерые десятники князя Мангупского ловкими, навычными движениями отстегнули две телеги да повернули их так, что перед конными сотнями новосильцев образовался широкий проем. Лыков первым рванул с места, воздев саблю над головою.
– На вылазку! Москва-а!
– Москва-а-а-а-а-а! – вторили ему конники, вылетая наружу. – Москваа-а-а-а-а-а-а!
Никто не ждал их удара. Турки не успевали перезарядить тюфяки и пушки свои, татары на краткое время растерялись. А тут всего-ничего для резвого конского скока – от гуляй-города до вражеских пушкарей!
Дети боярские князя Лыкова мигом въехали на взгорочек, обтекли его с двух сторон и принялись беспощадно рубить турок. Издалека слышались звонкие удары молотов. Умельцы боя на молотах заклёпывали пушки и плющили тюфяки, чтобы более ни единого выстрела не было бы сделано из них по русскому воинству.
– Вот это дело… – побормотал Хворостинин. – Снедь рачья! Выводи своих, Федор Алексаныч! Торопись!
Пока бой шел так, как он хотел. Но татарин – не тот враг, что приучен во всем потакать чужим задумкам. Небось, живо опомнится.
И – точно, тяжелое сонмище татарской конницы уже накатывало на место, где только что хозяйничали новосильцы. Но и князь Лыков знал свое дело туго: не дал ратникам увлечься рубкой. Им велели укусить и отскочить, а не грызться насмерть…
Они уже отходили. Яко добрые псы охотничьи вцепляются медведю в задние лапы, тако же татары вцепились Лыкову в тылы, сверзили с коня одного из людей его и затоптали да погнались за прочими.
– Оттаскивать! – хладнокровно приказал Хворостинин.
Епифанцы и рязанские ратники принялись отволакивать гаковницы по прежним местам, смоляне вцепились в тюфяки. Теперь всё это пригодится там, где раньше стояло, и очень скоро.
Лыков летел на вороном жеребце впереди новосильских сотен. Но растянулись его бойцы. У сáмого гуляй-города крымцы все-таки нагнали их, начали обходить с левой руки и с правой, принялись сечься насмерть.
Тут их ждал новый подарочек от Дмитрия Ивановича. Стрельцы князя Мангупского уже выстроились снаружи в два ряда, положили пищали на сошки с развилкою и ждали приказа, дымя зажженными фитилями. Федор Александрович махнул саблей.