– Говори, – позволил ему Иван Васильевич с легкой досадою.
– Устав хорош, тут и спорить нечего. Князь Воротынский татарам знатец наилучший, все в его грамоте с радением к твоей, государь, пользе устроено. Править нечего, добавить бы самую малость.
Воротынский воззрился на Хворостинина с ревностью: какой еще околесицы добавить ищет?
– Говори! – повторил царь уже со вниманием.
– На поле Дикое послать бы, по твоему, великий государь, наказу, толковых людей… скажем, князя Михайлу Тюфякина да дьяка Ржевского. Им бы смотреть места, крепости и урочища, до которых ездить станицам и где пригоже будет сторо́жи поставить.
– Дельно, – откликнулся Трубецкой. – Места бы заранее переписать да на чертеж положить.
– Что ж, украйну, Федор Михайлович, ты знаешь не понаслышке. Да и ты, Димитрей… – сказал царь и поглядел на Воротынского, ожидая его слов.
Князь выдавил из себя:
– Неглупо, – потому что и впрямь это было неглупо.
– Быть по сему! – утвердил Иван Васильевич. – Найдется ли еще какое-нибудь прибавление?
Молчали бояре опричные, молчали окольничие, рта не раскрывал подлый охлёстыш Малюта со товарищи, безмолвствовал, склонив голову, безымянный дьяк. Воротынский перевел дух: дело кончено.
– Вижу твою нелицемерную службу, Михайло Иванович, – продолжил царь. – И ныне жалую тебя серебряным позлащенным ковшом со именем моим… Курганко! Поднеси Федору Михайловичу.
Повинуясь воле царя, Трубецкой принял ковш у дьяка и с легким кивком подал его Воротынскому. Князь глянул на цареву награду, и сердце пропустило удар. Тот ковш, что подавала ему когда-то истовая надежда на благое устроение Руси, полнился крепким медом, а этот пуст.
Пусто. Ничего не осталось. Высокое отошло. Что ж на месте его?
Одна служба.
«Благодарю тебя, милостивый Боже! Хотя бы из благородных рук принимаю пожалование, а не из лапищ приказного… Уже не любят меня, но еще не позорят».
Взяв ковш, Михаил Иванович молча поклонился государю.
Вечером того же дня государь Иван Васильевич, помолясь, отходил ко сну.
Вот уже полтора года томился он вдовством. Да и допрежь кончины царицы его, Марии-черкешенки, вышла остуда меж ним и женою. Всем хороша Маша, да не наша… Истинно, не наша. И вроде юна, и вроде статна, и вроде веселила душу когда-то, да скоро постыла. Чужая, дикая. Злая. Слова русские непутём кособочила, никак выучить не могла. Ходила не так, смотрела не так. Пахла тоже не так. Гарью почему-то пахла, головешками не остывшими… Вся какая-то острая, в углах и задоринах. Ко всему – неплодная. Всего одно дитя дала, да и то – полудохлое. Какой в сыне толк, коли он два лета Божия увидел, а потом в могилу лег? Больше же сынов у черкешенки для него не нашлось…
Скоро уже конец его вдовству, скоро конец томлению. Отовсюду собраны сюда, в слободу Александрову, девки; доверенные служильцы смотрят их, годны ль на царское ложе. Англицкий немчин Елисей мочу их досматривает и по моче судит, не больно́ ль нутро.
Пускай смотрят! Авось добрых невест отыщут для сынов его от самой первой и самой лучшей жены, какой уж не будет никогда. Той, что была до черкешенки… Как давно ушла она! Уж и образ ее выцвел, сделался яко светлое пятно на сером черкесском полотне, яко запах счастья, едва чрез запах едкого дыма пробивающийся. Хоть сынам ее подарок теперь выйдет… Так что пусть смотрят, пусть!
Он-то уже для себя выбрал.
Та была темна, эта бела. Та остра, эта кругла. Та нравна, эта тиха. У той речь по камням бежала, с высот падала и в брызги расшибалась, у этой плавно течет, словно великая река по равнине. Та горячительна, эта напевна. Та – огонь, эта – земля с травами и цветами.
И пахнет… молоком.
Марфуша…
Не навестить ли невесту? Сколь еще надо ему терпения! Нет, нельзя. А что, она не перечила бы, ежели и до свадьбы порушил бы ее девство… Ему – не перечила бы.
Нет, не надо к ней идти. Хоть и государь, а надобно иметь страх Божий. Грех сладок, да марок, лизнул меда, да влип в дёготь. Душу бы не помрачить…
Сказано от святого апостола: «Блажен муж, иже претерпит искушение…»
Потерпеть-то чуть-чуть осталось.
Иван Васильевич двадцать раз прочитал Иисусову молитву. Ну? Дрогнули ноздри, потревоженные запахом молока, явившимся неведомо откуда. «Господи, посрами беса, борющего мя!» И еще раз. И еще. И еще, и еще, и еще…
Успокоился.
За миг до погружения в сон пред его умственным взором промелькнуло лицо князя Воротынского. Медлительный воин, крепкий и стойкий, но неповоротливый и весь какой-то древний, замшелый, не от века сего, будто бы и боярин не его, московского государя, а неведомого князя владимирского, какие были на Руси три века назад. Могучий богатырь Акинф Великий, коему ссекла голову быстрая московская сабля. Или же сам – великий князь владимирский… Все они в помыслах своих – великие князья владимирские, все помнят старину, все никак не забудут, что есть у них право, пусть ветхое летами и призрачное, занять великий стол, вогосудариться. Шуйские помнят. И Ростовские тоже помнят. И Одоевские. И Курбский – дурак и мятежник, слаб породою против всех сих, а туда же – помнит, что из Рюриковичей он, из ярославских. Тоже – господарь бобров на деревенской запруде! Шумен и бестолков был, покуда к литовцам не перебежал, а перебежав, и там, говорят, таков же… Вот и Воротынский крамолу в душе лелеет. Не скажет, никогда не скажет! А и говорить не надо: лица у него такое выраженье, что без слов всё рассказывает. Архонт! Эпарх! Сильный во Израиле! Как-нибудь так небось про себя думает… «Я тоже чуть-чуть государь…» Верно? «Я тоже чуть-чуть хозяин Руси…» Верно?
Никак не поймет князюшка – и никто из них, глупцов, не понимает: у Руси ныне один хозяин – царь.
Так и будет вовеки: российский самодержавец сам владеет государством, а не бояре и вельможи! Отменилась старина, новая для Руси жизнь уставлена.
С этой мыслью Иван Васильевич уснул.
Глава 5. Русский мёд
В России не случается ничего неожиданного. Ты можешь добыть то, что тебе нужно, если знаешься с высокими людьми. Ты можешь засудить кого угодно, если в судьях твой добрый знакомец. И ты можешь избегнуть любого суда, если у тебя водятся деньги.
Что ж, коли захотел испечь пирог, сначала помасли сковороду…
И тебя, конечно же, постараются обмануть, обокрасть, а когда не получится обокрасть, то – ограбить. Иногда – ограбить по суду. Ты не предвидел этого? Да ты дурак, святая простота, blazhennoi, как говорят русские. Тут ведь нет ничего неожиданного – для человека, который заранее готовится к маленьким русским неприятностям.
Если не зевать, вертеться и никому ничего не прощать, то и в России можно устроиться с удобством.
Вот подьячий Сытного двора. Он читает твою kormovaja pamiat’… Боже! какой варварский язык! Он, конечно же, хмурится. Он губы поджал, он само недовольство. Солнышко, зайчик, я знаю, милый, ты на государевой службе и сейчас ты мне скажешь, что надобно доплатить…
– Кормовая память по меду-то просрочена. Месяц, две седмицы и день просрочки-то. Воля ваша – брать мед, не брать, а доплатить придется, господин Хенрыш… Хенрык… – Подьячий тяжко вздохнул и развел руками, мол, до чего же варварский ваш этот немецкий язык, и, наверное, мысленно обозвал проклятой латыной или же злой люторовой ереси злым сыном.
– Сколько ж?
– С каждого алтына по деньге. У нас всё честь по чести, вон писец в казенной избе, грамотку составит, на грамотке «деньги взяты» накарябает, а дьяк руку свою приложит для верной истинности сего письма. Не обманем.
– Служба?
– Государева служба, – с вежеством поправил подьячий.
Ну конечно. Не обманет. Ну да. Положено за просрочку в получении кормового меда казенного по деньге платить с полутора алтын с деньгою, то бишь, одну десятую, а этот одну шестую норовит выбить. Вот же голубчик…
И стоит-то как! Нагл, но в самую меру. Ни слова злобного. Смотрит – глаза в глаза, и очи небесной чистотой светятся. Не груб, но строг. Честь государеву блюдет. А что подошел столь близко, ровно шаг до тебя, и чуть склонился, аж нос его в вершке от твоего, да капельки слюны изо рта его до усов твоих долетают, так тут ведь оскорбленьице тонкое, за него на суд не притянешь. И что усмешечка край уст подьяческих самую малость приподняла, так и здесь мера соблюдена – кто ее, усмешечку эту, кроме тебя видит?
И ты сам склоняешься к нему, между вашими носами уже полвершка, а не вершок, да руки за спиной складываешь. Ты ему показываешь, что и сам калач тертый. А не покажешь – обведут. Общёлкают! Вот так у русских водится. Малую малость пропустил, не так слово молвил, не там поклонился, не тому много чести выказал или не тому – мало, и дела твои дрянь. Но кто обвык к местным порядкам, тот на Москве как сыр в масле катается. Так-то.
И ты говоришь ему негромко правильные слова:
– Рука руку моет.
Ты твердо знаешь, что именно так надо сказать, ибо тебе это объяснил добрый знакомец. Скажем, Иван Тарасович Соймонов, Сытного двора глава и этому подьячему прямой начальник. Сам он, разумеется, с подобной мелочью возиться не станет, но охотно объяснит, что к чему. А может, и не он объяснил, никогда не надо никого называть, так что это, наверное, совсем другой человек.
И еще у шапки на голове подьячего – опушка из черно-бурой лисы. Ты знаешь, сколько стоит такая шапка. Тебе ли не знать, что он ее на честные деньги никогда не купит.
И ты точно знаешь, что он тебе сейчас ответит, ибо в России не случается неожиданностей. Он произнесет нечто вроде «Не обессудь, потолкуем».
– Можем и поговорить. Не обессудь, Андрей Володимирович.
О, твое русское имя он откуда-то знает, смотри-ка! Впрочем, тут все всё знают, и никто не говорит откуда.
– А может, с трех алтын всего-то деньгу, а грамотки нам ни к чему? Я честности государевых служильцев доверяю без сомненья.
Ты уже пересчитал в уме: такова, в русских деньгах, восемнадцатая доля.