— Да она и так сдержит! — вступился другой. — Чай, по одному будете подымать-то? Или по два?
Однакоже переделали все так, как приказал помощник. Кончали уже с фонарями: один висел у стены цейхгауза, а другой поставили прямо на землю, подле ящика с инструментами.
За плотниками, чтобы те не сделали чего-нибудь противозаконного, присматривал один из выводных надзирателей. От скуки он тоже принялся за работу, и втроем дело пошло еще веселее. Пахло смолистой сосновой щепой. Почти в уровень со стеной поднялись два свеженьких белых столба и верхняя перекладина между ними едва очерчивалась в темноте.
— Готовы хоромы! — сказал младший плотник и хлопнул себя по бокам, смахивая с рубахи стружки и сор. — Хоть сейчас жильцов зови! Надо бы со старого-то барина на чаек раздобыть.
— Надо бы, да не дадут! Деньги казенные. Счет любят.
Плотники надели пиджаки, собрали инструменты и пошли в контору за расчетом. Надзиратель остался дежурить. Поправил лампу в том фонаре, который висел у цейхгауза. Попробовал, хорошо ли закопаны столбы, и так как один слегка пошатывался, начал уминать рыхлую землю каблуками. Притаптывал и приговаривал:
— Еще раз! Еще раз! Еще маленький разочек!
Разминал мускулы, нывшие от безделья, наслаждался случайно найденным делом и совсем не думал о тех, кого через несколько часов должны были привести на этот дворик.
Там, в малом коридоре, уже прошла проверка. Ходил все тот же хлопотливый старший помощник, потому что младший сказался больным и сидел у себя на квартире с головой, обвязанной мокрым полотенцем.
Помощник торопился, только мельком заглядывал в форточки и ничего предосудительного в камере столяра не заметил. Бородатый надзиратель проводил его со вздохом облегчения и передал дежурство Бурикову.
Буриков как-то особенно франтоват сегодня, и старательно закрученные усы торчат кверху острыми тонкими стрелочками.
Заглянул к помешанному. Тот, совсем истомленный, только что оборвал было свою вечную просьбу, но, увидев в форточке знакомое лицо, забеспокоился и снова принялся бормотать, в то же время быстро вертя указательными пальцами одним вокруг другого. Это он придумал еще новое: если пальцы крутятся очень быстро, то их почти не видно. Так вот, если проделывать это достаточно долго, то, может быть, исчезнет и все тело. Тогда — захотят его вести, а он, невидимый, прижмется в уголке и его не найдут. А пока еще нужно просить, просить усердно. Так он и перехитрит всех.
— Старайся, — усмехнулся надзиратель. — Бог не выдаст, свинья не съест.
Выглянул из своей форточки Абрам.
— Буриков, вы опять больного обижаете?
Надзиратель открыл уже рот, чтобы ответить какой-то грубостью, но почему-то сдержался и молча пошел дальше по коридору. Приготовившийся к ссоре Абрам посмотрел ему вслед с некоторым разочарованием. Втянув голову обратно в камеру, как потревоженная черепаха в свой щит, он сказал политическому:
— Сорвалось! А у меня чесался язык поругаться немножко.
Осужденный невинно посмотрел на Абрама маленькими злобными глазками.
— Вы раздражаете надзирателей, а они вымещают свою злобу на других. Это возмутительно!
Он ненавидит Абрама так же, как и всех других осужденных, потому что все они виноваты и только один он — невинен. И если бы все они не совершали своих преступлений, то не осудили бы и невинного.
Абрам знает это и пропускает замечание мимо ушей. Кроме того, все его внимание направлено теперь на политического, который все еще чувствует себя очень плохо.
— Не легче вам, товарищ?
— Ничего. Вы меня простите за мою слабость! Я думал, что во мне все уже умерло, — а вдруг накатилось что-то, как волна. Страшно сделалось, просто страшно. И до сих пор мне кажется, что скоро должно случиться что-то.
— Так и не лучше ли? Я вам говорил, что моя жизнь разделилась на две половинки. Ну, и эта вторая половинка уже надоела мне. И если так будет еще долго, то я тоже начну бояться.
Политический сидел, скорчившись, и чувствовалось, он дрожит. Эта дрожь невольно передавалась и Абраму. Тот с досадой ударил изо всех сил кулаком по стене.
— Что вы? — удивился политический.
— Так. Хочу, чтобы было больно!
Ударил еще раз, стиснув зубы. По разбитому кулаку потекла кровь. Тогда Абрам успокоился и завернул пораненное место полотенцем, морщась от боли.
— Придется кушать левой рукой. Но это ничего. Даже хорошо. А разбить себе голову, чтобы она треснула, как арбуз, должно быть, еще лучше.
Буриков под лампой вынул из кармана черные часы на толстой, как собачья цепь, никелевой цепочке и долго соображал что-то, водя ногтем по циферблату и загибая пальцы. Потом сел на скамеечку, поставил между ног шашку и, опираясь на нее подбородком, спокойно ждал.
В этот вечер малый коридор был почему-то особенно спокоен и тих. Из пятого номера доносился дружный храп бродяги и столяра. Тускло горело красное пламя лампы в закопченном с одного бока стекле.
На середину коридора степенно выполз огромный, усатый таракан. Не спеша, словно гуляя, прошелся было по направлению к надзирательской скамеечке, но после некоторого раздумья повернул обратно и остановился у оброненной после ужина хлебной крошки. Скоро к нему присоединились другой и третий, поменьше и худощавее. И все трое дружно ели от одного куска. Надзиратель долго смотрел на них, и когда тараканы, по его соображениям, достаточно насытились, встал и раздавил в один прием всех троих.
Опять заглянул на часы и зевнул.
XII
После нескольких бессонных ночей Добрывечер уснул крепко. Видел во сне деревню, из которой мальчиком ушел в город на заработки, старосту с бугорком на лысине и с медным значком на груди, соседку Машуху, солдатку зазорного поведения. Потом Машуха сделалась почему-то старостой, а настоящий староста запрягся в соху и ржал по-лошадиному. Это было так смешно, что даже не хотелось просыпаться, пока староста Машуха не ухватила Добрывечера за шиворот и не поволокла его прямо в прорубь. Добрывечер отчаянно отбивался, но Машуха обладала крепким мужицким сложением и не уступала. Вот уже совсем близко прорубь, а Машуха все толкает вперед, и под ногами уже скользкий, покрытый ледяной корой снег, по которому скользят подошвы. Добрывечер закричал и открыл глаза.
Над ним сидел кто-то темный и большой, как рогожный куль с житом. Этот темный толкал Добрывечера в плечо и в шею и что-то невнятно бормотал.
— Петров, ты! — спросил высокий, напряженно вглядываясь в темное лицо.
— Слушай! Слушай… Да ты слушай! — настойчиво твердил кто-то, похожий на рогожный куль, — и Добрывечер разобрал, наконец, что это — скуластый фабричный. Одной рукой он продолжал теребить своего соседа, а другой — указывал на решетчатое окошко.
Добрывечер сел и прислушался. Сначала ничего не мог разобрать, кроме тех смутных ночных шумов, которые обычно рождались здесь же, в коридоре. Но затем выделились из этого шороха другие, непривычные звуки, которые приходили извне. Пробирались сквозь окно и тяжело падали вниз, отражаясь от свода камеры.
Начались они издали, проходили мимо самого окна и опять затихали вдали. Мерно простучали солдатские сапоги, лязгнуло что-то металлическое. Потом быстро прошли, почти пробежали один за другим два человека. И гулко затарахтели по мостовой колеса легкой повозки.
— С час назад… с час назад… сюда приходили! Старшой сам ключом открывал. Пятый номер открывал… Взяли оттуда Иуду окаянного и повели… Бойко так шел, кандалами призвякивал!
Добрывечер еще не вполне догадывался. Чувствовал только, что дело идет еще не о нем самом, что еще может быть отсрочка. Спросил со смешным добродушием не совсем проснувшегося человека:
— Стало быть, его будут… пятого?
— Дурак! — зашипел скуластый. — Не его. С какой стати его, когда он продался? Затем и к начальнику ходил. В палачи нанялся. Нас вешать будет, вот что! И телегу провезли… с гробами. Уж это верно!
— А может быть так… Помойку вывозить или что иное?
— С солдатами-то? Нет уж. Конец делу. Дождались, братец!
Скуластый вдруг криво, нелепо усмехнулся, корчился и подпрыгивал, стараясь выдавить из горла звуки, похожие на хохот.
— Хи… Э! Выправляй заграничный пачпорт, безработный человек. Старик-то твой, гляди… А?
Старик сидел, прижавшись спиной к углу, и в темноте скорее можно было угадать, чем увидеть, что он крестится и беззвучно шепчет молитвы. Но именно то, что старик проделывал сейчас так скромно и тихо, никому не мешая, показалось вдруг Добрывечеру более страшным, чем все остальное: шум за окном, ожидание и кривляющийся скуластый.
Высокий злобно зашептал:
— Перестань, черт… Слышишь, перестань! Чего ты?
Старик не послушался, даже не обратил никакого внимания на это требование. Тогда высокий прополз по нарам до самого его угла и схватил Петрова за руку, сложенную щепотью.
— Перестань, говорят тебе!
И, не дождавшись ответа, так и замер, все крепче сжимая в холодевших, потных пальцах сложенную руку. Темные ночные звуки пришли со двора в самый тюремный корпус, были уже совсем близки, росли грозно и неотвратимо.
— Буриков! — звал скуластый, прижав лицо к форточке. — Буриков, дядька! Где ты?
Напротив, из третьего номера, выглядывал телеграфист. Его воспаленные глаза часто моргали, и зрачки в них делались все шире. Нижняя губа отвисла, как у дряхлого старика. Но он с заметным, мучительным усилием воли подобрал эту губу и сказал тем же ровным, спокойным голосом, каким учил днем немецкие глаголы:
— Кажется, идут за нами, товарищ. Будьте молодцом, не унывайте. Это совсем не так страшно.
— Дядька! Да дядька же! — безнадежно звал Крупицын, не обращая внимания на телеграфиста. — Куда он ушел-то? Дядька!
Кто-то долго не мог попасть ключом в скважину замка, запиравшего лестницу. Скреб ключом о железную личинку, как голодная крыса зубом. Потом дверь сразу распахнулась, и все звуки сделались совсем уже близкими, загремели над самым ухом.