— А вы что же? — поднял начальник от своих бумаг скучающие глаза.
— Как что же? Плюнул, понятно, и ушел. Нет, уж пускай там приказывают сколько угодно, а я все-таки не пойду. Могут, если уж такая нужда, епархиального миссионера прислать. Ему и книги в руки. Пусть вразумляет. С меня достаточно и на самые казни ходить, терпеть всякие поношения.
— Как хотите! Меня, собственно, это не касается… Моя обязанность — тела устеречь, а о душах ваша забота. Но говоря между нами, будь я на вашем месте, так, пожалуй, согласился бы… Ведь и в самом деле: ждут, ждут. Да и нам хлопот меньше. Иващенко совершенно не годится, а настоящего палача когда-то еще пришлют.
— Да ведь противозаконно же!
— Разумеется, противозаконно. Я потому и говорю это совершенно частным образом. Ведь и к вам они не по закону, а по христианству обращались.
— Какое тут христианство! Я, слава Богу, убийцей никогда не был! Да вот еще, кстати: хлеб мне к столу присылают из пекарни такой, что прямо хоть свиней кормить. А сами жрут хороший. Вы бы распорядились, чтобы подтянуть пекарей… А?
— Распоряжусь! — согласился начальник.
Батюшка вытирал платком красное, пухлое лицо, отдувался. Чувствовал себя смертельно обиженным и был недоволен, что собеседник относится к его обиде так безучастно. Даже насмехается как будто.
Спрятал платок в карман, одернул цепочку креста и сказал:
— Засим пойду.
У себя в комнате разоблачился, остался в одном коротеньком подряснике и заплел волосы в косичку. Насыпал канарейкам корму, поправил в лампадке светильню и, вытерев об голову запачканные маслом пальцы, лег отдыхать.
Начальник сложил стопочкой просмотренные и подписанные бумаги, зевнул и посмотрел на часы. Пора уже было идти обедать. Но почему-то не торопился домой, к дочери, к чистенькому обеденному столу. Сел поудобнее и закрыл глаза.
За последние дни у него особенно часто побаливало в левой стороне груди, где сердце. Врач давно уже нашел ожирение, склероз и еще какой-то порок, развывшийся от сидячей жизни. Следовало бы съездить на воды, хорошенько полечиться, переменить режим.
Годы шли один за другим, такие одинаковые, и как будто, все прежним, здоровым и сильным оставалось тело, но вдруг подошла старость, заглянула прямо в глаза, все испортила и переменила.
Вот еще несколько таких лет, а потом, пожалуй, и умирать. С закрытыми глазами начальник представил себе эту смерть очень выпукло и ясно. Будет темнота, пустота, холод. Сердце заныло сильнее от грозно надвигавшегося страха. Словно совсем уже близко была могила: только шагнуть и опуститься на ее сырое, грязное дно.
Начальник болезненно вздрогнул всем телом, но не открывал глаз, потому что было нечто мучительно увлекательное в этих думах. Больное сердце ныло, а страх смерти рос и укреплялся, пускал цепкие корни. Так скучна жизнь, когда думаешь о ней в минуты досады и усталости, и так мила и радостна, когда перед глазами смерть.
Удастся ли еще получить отпуск, — да и денег не хватит на настоящее лечение. Маленькие сбережения, какие были, ушли целиком тоже на разные мелочи для дочери.
Вот ей не страшно. Конечно, никто не знает будущего, но Леночка еще никогда не думает, не имеет никаких причин думать о смерти. А вот, когда болит сердце и все чаще напоминает о неизбежном конце, тогда плохо. Кажется, что уже пахнет тлением и так близок этот последний мрак, густой и черный.
И тут начальник подумал о тех, кто еще остался в малом коридоре ждать своего конца после ночи казней.
Он сам не может считать себя виноватым: сделал, что мог. Но вызвавшийся быть палачом оказался из рук вон плох: слабосилен и неловок и, вдобавок, труслив. Вместо казни получилось какое-то сплошное, тягучее издевательство. Не было никакого смысла повторять это еще раз, и поневоле приходилось ждать, пока не пришлют другого, настоящего.
И они ждут. И если страшно и горько, когда болит сердце и сулит конец когда-то впереди, в еще неизвестном и, может быть, далеком будущем, то, стало быть, в тысячу раз страшнее, когда этот конец так близок.
— Этакий поп! — поморщился начальник. — И наябедничал еще. Принес бы и все тут.
Вдруг выпрямился и громко, по начальственному, позвал:
— Семен Иваныч!
Стало стыдно за непонятное малодушие, за неведомо откуда набежавшие чуждые мысли. Как будто, в самом деле, может быть что-нибудь общее…
Вошел старый помощник, — желтый, как всегда, с дрожащими бакенбардами и жесткими пальцами высохшего мертвеца.
— Семен Иваныч, я получил сведения, что заключенные в малом коридоре делают попытки достать яду. Пожалуйста, усильте наблюдение, чтобы ничего такого не было. И особенно наблюдайте, когда передают пищу. Легко можно подсыпать, если подкупят поваров.
XVI
Начальник получал две газеты: правительственную столичную и — местную. Местную газету, еще сырую, неряшливо и серо напечатанную на плоской машине, мальчишка разносчик приносил рано утром. Но обычно до самого вечера она лежала в прихожей, на подзеркальном столике, а вечером начальник, уже переодетый в халат, уносил ее к себе в спальню и перед сном просматривал местные новости. Политикой он интересовался мало, а городские события были скучны и однообразны. Все нужное по службе находилось в другой газете, официальной. Наскоро проглядев серый листок, начальник аккуратно разрывал его на квадратные кусочки и эти кусочки на следующее утро уносил в уборную.
Когда приехала Леночка, установленный порядок изменился и в этой мелочи, потому что газета попадала теперь прямо в розовую комнату. Политикой Леночка интересовалась еще меньше отца и ничего в ней не понимала, но объявления и местную хронику просматривала внимательно. В объявлениях о вечерах и концертах, и даже о каракулевом саке на средний рост, продающемся по случаю, проглядывала сама жизнь, — еще почти незнакомая и потому такая заманчивая, — и раздвигали рамки познаваемого мира неуклюжие строки репортерских отчетов. Все было совсем просто, не прикрашено, но именно это и нравилось, потому что такой голый остов можно было рядить в какие угодно одежды фантазии и вымысла.
Брала эту канву и вышивала по ней узоры мечты, или задумывалась до слез над коротенькой заметкой: такая-то приняла раствор сулемы и по дороге в приемный покой скончалась. Причина — неудачная любовь.
Думала она, что сама сделает так, если Михаил Викторович, или кто-нибудь другой, кого она полюбит, изменит ей. Только не сулемой, конечно. Как-нибудь красивее и чтобы не было больно. Будет лежать вся в цветах, а тот, раскаявшийся, целует ее холодные побледневшие руки, — но уже поздно. Она лежит такая спокойная, и ее бледные тубы сложились спокойной всепрощающей улыбкой. И у памятника расцветают белые лилии.
Потом читала о роскошной барской квартире, о совсем новом английском выезде, о малодержанном автомобиле и воображала себя богатой, усыпанной бриллиантами. Он, — тот, кого она полюбит, — устраивает для нее вечера и обеды, на которых бывает вся знать и все богачи. Для нее знаменитые певцы поют свои арии, поэты декламируют посвященные ей стихотворения.
Бросив газету, она долго смотрелась в зеркало, прохаживалась медленно и величественно, отбрасывая движением ноги воображаемый шлейф. Но розовая комнатка была так тесна, так не подходила ко всем этим горделивым мечтам, так бедно и уныло заглядывали в окна грязные тюремные стены. И покорно блекли надежды на то, чего еще никогда не было и, пожалуй, никогда не будет.
Хотя… Ведь жизнь такая длинная-длинная. Прожит только совсем маленький кусочек, едва еще распахнулась только дверь к свободе.
После того, как Леночка побывала у тетушки, уже не так тянуло и к мечтам. Там, у тетушки, не было, правда, ничего особенного: просто жизнь, как жизнь. Но даже эта жизнь была достаточно привлекательна и без прикрас вымысла.
Как-то утром Леночка взяла газету, больше уже по привычке, чем из желания узнать что-нибудь новое. Ничего занимательного не обещали объявления, — кроме концерта, который дадут на этой неделе проезжие гастролеры. И хроника как будто в точности повторяла то самое, что уже было совсем недавно. Только в самом конце, между двумя полицейскими заметками, было несколько строк, по которым глаза Леночки скользнули сначала так же безучастно, но затем остановились с острым недоумением.
В заметке было коротко сказано, что такого-то числа на внутреннем дворе тюрьмы приведен в исполнение смертный приговор над четырьмя заключенными. Перечислены их фамилии.
Леночка наморщила лоб, как будто решала сложную математическую задачу. Потом осторожно, словно боялась запачкать пальцы, отодвинула газету, подняла взгляд к развесистой пальме, к прозрачной узорной занавеске, сквозь которую весело пробивались солнечные лучи. Спрашивала у них объяснения, — но им не было никакого дела до того, что напечатано сбитыми буквами в неряшливом листке.
Может быть, это не здесь, не теперь? Ведь невозможно же, чтобы папа… Ведь он говорил ясно, что этого теперь уже не бывает. Здесь, близко, всего за несколько шагов от этой комнаты, где она живет, спит, мечтает?
Каждый день она видит их сквозь решетки, — таких бледных и смирных, скорее жалких, чем страшных. И вот, четверых из них взяли, увели на внутренний двор и повесили, — и папа был при этом, не помешал, не запретил, а, может быть, еще и помогал даже. Конечно, — помогал, потому что он — начальник. Он отдает приказания, а другие должны исполнять их.
Как раз в то время, когда она ночевала у тетушки. Может быть, даже нарочно отправил в гости, чтобы не мешала?
Леночка выбежала из своей комнаты, проскользнула в столовую, прижалась лицом к стеклу того окна, из которого хорошо был виден весь тюремный корпус. Думала, что он должен выглядеть совсем иначе после того, ужасного, что совершилось за его стенами. И сейчас его стены, действительно, показались ей особенно мрачными, и зловеще, как засохшая кровь, выделялись на них старые пятна сырости и плесени.
С мольбой сжала она руки так сильно, что хрустнули суставы. Если бы только этого совсем не было! Может быть, ложь, ошибка. Вон там, у окна, сидит арестант, спокойно смотрит, как гуляют по двору голуби, и бросает им сквозь решетку хлебные крошки. Точно так же он сидел и вчера, и много дней назад, когда наверняка еще ничего не было. И все так же дремлет надзиратель. Если бы то, о чем пишут в газете, не было ложью, они должны были бы вести себя как-нибудь иначе. Особенно тот, — за решеткой.