Смертники — страница 20 из 28

Приказал открыть дверь. Трепещущий русый никак не мог сладить с замком. Старший отобрал у него ключи. В пыльном облаке выдвинулись две фигуры, лохматые, тяжело переводившие дыхание. Абрам, наклонившись, выплевывал вместе с кровавой слюной выбитый зуб. Губы у него сразу побагровели и вспухли от удара. Говорить было трудно, и он молча распахнул полы бушлата, обнажая грудь. И тоже самое сделал политический, встав рядом с товарищем. Глядя в лицо начальнику, сказал:

— Ну, бейте скорее! Бейте!

Надзиратели подались было вперед, но остановились в замешательстве. Они ожидали встретить бессмысленное, но упорное сопротивление, и такая развязка на минуту поставила их в тупик.

И сам начальник тоже остановился с поднятой рукой, потом вдруг опустил ее и уж без прежней злобы, а почти вяло сказал:

— Надеть им ручные кандалы! И отобрать все из камеры, — и парашу. Пусть гадят прямо на пол, если не хотят вести себя как следует.

Старший загремел заранее припасенной связкой наручников. Политический послушно подставил было руки, но Абрам быстро и ловко вырвал у старшего цепь и бросил ее через головы надзирателей вдогонку переходившему уже к другой камере начальнику. Цепь брякнула об стену, отскочила и упала у самых ног начальника.

Тогда выступил вперед державшийся до сих пор в тени Семен Иванович. Отдал какое-то короткое приказание — и надзиратели принялись за избиение. Били молча, старательно и добросовестно, как будто исполняли самую обыкновенную работу. После четвертой камеры избили еще и Жамочку, потом высокого и старика. Старик не сопротивлялся, просил пощады, валялся на полу, перекатываясь с боку на бок под пинками надзирательских сапогов. Высокий рычал, как медведь, и кусался.

Когда дошла очередь до телеграфиста и бродяги, надзиратели уже устали. Но бродяга разбил в кровь своим камнем голову одному из надзирателей, и тогда все остальные напали с новым рвением, били злобно и сильно, выбирая самые больные места. Потом надели, как и всем другим, наручни.

Бунт был усмирен. Старший стряхнул пыль с мундира, попробовал, крепко ли еще держится полуоторванная в свалке пуговица, и почтительно проводил начальника через двор до дверей конторы.

Начальник шел очень медленно и дышал тяжело, как будто сам участвовал в побоище, а не стоял все время, кроме схватки с Абрамом, совсем лишний. Лишний потому, что даже все нужные приказания отдавал за него старший помощник.

Поднимаясь к себе на квартиру, начальник остановился на площадке лестницы, схватился руками за перила, чтобы не упасть. В глазах совсем потемнело, а ноги стояли как будто на чем-то мягком, и это мягкое подавалось в сторону и проваливалось.

Сердце билось с перерывами. Вот, — замрет и остановится совсем.

— Довели! — с тупым, животным страхом подумал вслух начальник и, чувствуя, что не в силах идти дальше, хотел позвать: — Леночка!

Но язык не послушался, и только какой-то несвязный крик вырвался из горла. А пол все колебался, и начальник грузно опустился на колени. Прижался к перилам грудью и, часто моргая невидящими глазами, прислушивался, как неровно и гулко билось сердце об грудную клетку! Не хватало воздуха.

Он собрал все свои силы и еще раз позвал:

— Леночка!

Слишком страшно было оставаться в одиночестве, чувствуя близость того рокового, что отнимало силу и дыхание, бросило на пол, как ненужную тряпку. Знал наверное, что дочь не услышит и не придет, но все-таки звал, как будто от нее одной зависело спасение.

Он не мог отдать себе отчета, сколько времени пробыл так, на пустой лестнице. Казалось, что долго, бесконечно долго, но, может быть, и всего только несколько минут. Потом сердце опять стало биться спокойнее, и окрепла почва под ногами. Кое-как добравшись до двери, он прошел прямо к себе к кабинет и, истомленный, повалился на диван, как был, в фуражке и с путающейся у ног шашкой.

— Завтра же нужно к доктору. И лечиться, лечиться хорошенько. Иначе — конец.

А жить хотелось страстно, неистово.

XVIII

Лежали избитые, обессилевшие, опутанные цепями.

После грохота бунта, после шума и воплей неравной борьбы, тишина казалась совсем мертвенной. Ровно и тускло горела лампа под сводом посреди коридора. Однообразными черными квадратами вырисовывались в серых дверях пустые форточки. Но когда надзиратель Буриков, сидя на своем посту, напрягал слух, он мог улавливать смутный, подавленный шорох, звяканье цепей, чей-то стон. Временами жалобно, по-бабьи, всхлипывал в своей камере Жамочка.

Он был весь в пухлых синяках, и глубокая ссадина тянулась через щеку к подбородку. Один глаз плохо открывался, и в нем все еще прыгали искры при каждом движении. Несмотря на это, он не испытывал особенной боли и, лежа на голом полу, плакал не от физического страдания, а только из-за того, что недолгие минуты протеста уже кончились. И больше уже Жамочка не чувствовал в себе ни сил, ни способности бороться. Казалось почему-то, что если бы был жив Ленчицкий, все сделалось бы иначе, — но в то же время и не жаль было, что Ленчицкий уже умер. Как-то перемешалось все, потеряло значение: смерть и жизнь, ненависть и любовь. Скованными руками Жамочка размазывал свои слезы по опухшему лицу, не замечая, что грубо обделанные браслеты наручней врезаются в кожу.

Буриков долго и старательно закручивал один ус, потом проделывал то же самое с другим. Хорошо, что в его коридоре так тихо. Посмотрелся в круглое карманное зеркальце, встал со скамеечки и своей кошачьей походкой прошелся мимо молчаливых дверей.

Заглянул в пятый номер. В темноте он с трудом мог разглядеть палача, который сидел в углу все в той же неподвижной позе, и сказал ему благодушно:

— Сидишь? То-то брат. Никогда не за свое дело не берись. Хуже будет.

Вспомнил о помешанном. О нем никто не подумал во время бунта, потому что он один только, кроме Иващенки, вел себя совсем смирно. Чтобы осветить его камеру, надзиратель просунул в форточку зажженную спичку и, подняв ее повыше, подождал, пока хорошо разгорелась. И хотя то, что увидел, совсем не могло быть особенной неожиданностью, все-таки огонек заколебался в протянутой руке, и черные тени задрожали по углам.

Помешанный по-прежнему лежал на спине, и широко открытые глаза по-прежнему смотрели вверх с напряженным любопытством, но были неподвижны, как стеклянные, и уже потускнели. И все тощее тело еще сильнее вытянулось, приобрело еще больше сходства с высохшим скелетом.

Буриков зажег вторую спичку, третью. Их мелькающие огоньки не отражались в глазах заключенного, и поднятые веки не мигали. Надзиратель бросил последнюю спичку на пол, затоптал тлеющий уголек подошвой и позвонил. И когда пришел на звонок дежурный из главного коридора, он сказал:

— Надо бы убрать из первого! Кажется, кончился и давно уже. Еще завоняет к утру…

Абрам во время избиения потерял сознание. Потом, очнувшись, он долго еще лежал неподвижно, чувствовал себя на грани между небытием и жизнью. Голова нестерпимо болела, и соленый вкус крови держался во рту. И не хотелось открывать глаза, так как не верилось, что жизнь еще не ушла, а держится упорно в исстрадавшемся теле.

Когда начали бить, Абрам был уверен, так же, как и его товарищ, что это уже — конец. Под ударами, пока не затмилось сознание, отчетливо представлял себе, что это — только избавление, и теперь, когда очнулся, испытывал не радость, а лишь тоску и разочарование.

Политический зашевелился, с трудом приподнялся, опираясь на локоть. Окликнул Абрама.

— Вы живы?

— Да… Пить хочется…

Политический пошарил руками в темноте.

— Воды нет. Кружка опрокинулась, — а может быть, вылили нарочно. Позвать надзирателя?

Абрам собрался с силами и тоже сел, прислонившись спиной к стене, чтобы не упасть. Хотел ощупать разбитые губы и тогда только почувствовал, что руки скованы. Цепь была короткая, меньше двух четвертей, и с непривычки очень мешала и без того сильно затрудненным движениям.

— Ну, как же теперь?

Каждое слово стоило мучительной боли, но Абрам чувствовал, что именно теперь следует до чего-нибудь договориться. Дальше нельзя. Дальше ждать нельзя.

Политический утвердительно кивнул головой.

— Да, я думаю! Ясно.

Слышно было, что в коридор вошло несколько человек. Может быть, вот оно — решение.

— Да ведь сейчас еще вечер, должно быть. Не вешают вечером. И вообще, вероятно, это еще не скоро. Иващенку сменили.

Оба вместе добрались до форточки, в коридоре увидали Бурикова, старшего и двух больничных служителей. Они возились над чем-то у дверей первой камеры. Абрам разглядел:

— Носилки.

Служители вынесли из камеры длинное голое тело с широко открытыми тусклыми глазами на восковом лице. Тело уже закоченело, легло в носилки неуклюже и жестко, ка деревянное. Служители взялись за поручни, старший пошел впереди, указывая дорогу и нащупывая в кармане ключ от мертвецкой. Дверь первой камеры осталась открытой, и оттуда тянулась в коридор струя застоявшегося, затхлого воздуха.

Слышно было, как носильщики неловко топтались на лестнице, как ругался старший. Потом все затихло. Буриков ушел к своей скамейке.

— Видели? — сказал Абрам и прибавил, не дожидаясь ответа: — Вот, он уже решил задачу. Помните, — кричал все и просил, а теперь успокоился и лежит, и ничего уже не боится больше. Что?

Политический пожал плечами.

— Ведь это уже решено, я думаю.

Оба отошли от форточки в глубину камеры и о чем-то совещались тихо, близко склонившись головами друг к другу.

— Может быть, все-таки следует предупредить товарищей из третьего и из шестого! — настаивал Абрам, медлительно и неотчетливо выговаривая слова. — На шестой номер плохая надежда, но в третьем, пожалуй, присоединятся.

Политический не соглашался.

— Зачем? Ведь это не протест, не демонстрация. Просто — освобождение. А они, может быть, смотрят на дело совсем иначе. И потом, как же вы будете извещать их так, чтобы не узнал об этом надзиратель? Надо сделать все совсем тихо. Зачем лишние слова?