– Я майнот, и страх мне неведом. Вся Эллада трепещет перед пиратами с мыса Матапан, а я – один из них! Я пришел не с миром! Смотри – в своих руках ты держишь причину нашего раздора! Я – дед этого ребенка: отдай его мне!
Если бы Дмитрий держал в руках своих змею и она вдруг зашипела бы у него на груди – и тогда его чувства не изменились бы столь внезапно.
– Отпрыск майнотов!..
Он разжал руки, и Констанс упал бы, если бы не обхватил его за шею. Тем временем весь отряд покинул свои каменистые бастионы и сгрудился на тропе. Дмитрий оторвал ребенка от себя; в этот миг он мог бы сбросить его с утеса вниз – но в то самое мгновение, когда он замер, дрожа от избытка страстей, на тропе появился Катустий и с ним передовые загорийцы.
– Стой! – вскричал разъяренный арнаут. – Смотри, Катустий! Смотри, друг, которому я, влекомый неодолимой судьбой, дал безумную и бесчестную клятву! Теперь я исполняю твое желание – дитя майнота умрет! Сын проклятого племени падет жертвою моей праведной мести!
В порыве ужаса Кирилл бросился к албанцу: он навел мушкет, но не выстрелил, опасаясь поразить собственное дитя. Старый майнот, не столь робкий и более отчаянный, прицелился; Дмитрий это заметил и метнул в него кинжал, уже направленный на ребенка – кинжал вошел тому в бок, – но в это время Констанс, почувствовав, что хватка его былого защитника разомкнулась, бросился в объятия отца.
Камараз упал, однако рана его была незначительна. Он увидел, как окружают его загорийцы и арнауты, увидел, что его спутники стали пленниками. Дмитрий и Катустий бросились к Кириллу, стремясь завладеть плачущим мальчиком. Майнот поднялся: тело его ослабело, но сердце не знало слабости; заслонив своим телом отца и дитя, он перехватил подъятую руку Дмитрия.
– Пусть, – воскликнул он, – на меня падет твоя месть! Я – из проклятого племени; дитя невинно! Майна не может похвалиться, что это ее сын!
– Лживый пес! – вскричал разъяренный арнаут. – Этот обман тебе не поможет!
– Нет, ради душ тех, кого ты любил, выслушай меня! – продолжал Камараз. – И, если я не подтвержу своих слов, пусть смерть заберет меня и детей моих! Отец мальчика из Коринфа, а мать его – хиотка!
– Хиотка?! – От этого слова у Дмитрия кровь застыла в жилах. – Злодей! – вскричал он, отталкивая руку Катустия, занесенную над бедным Констансом. – Это дитя под моей охраной, не смей прикасаться к нему! Говори, старик, и ничего не страшись, если только говоришь правду.
– Пятнадцать лет назад, – начал Камараз, – я на своем каике в поисках добычи высадился на хиотский берег. Недалеко от моря стоял скромный дом из орешника – там обитала вдова богатого островитянина со своей единственной дочерью. Дочь вышла замуж за албанца; он в то время был в отъезде. Поговаривали, что у себя в доме добрая женщина прячет сокровище – да и дочь ее стала бы славной добычей! – и мы решили рискнуть. Мы ввели судно в узкую бухточку, дождавшись, когда луна пойдет на убыль, высадились и под покровом ночи прокрались к одинокому жилищу женщин…
Дмитрий схватился за рукоять кинжала – кинжала не было; наполовину выхватил из-за кушака пистолет – но маленький Констанс, вновь прильнув к своему былому другу, схватил его за руку. Клефт взглянул на мальчика; он страстно желал прижать его к груди, но боялся обмана. Он отвернулся и закрыл лицо плащом, пряча скорбь и не давая воли своим чувствам, пока не услышит все до конца. Камараз продолжал:
– Все обернулось куда хуже, чем я ожидал. У молодой женщины была дочь: страшась за жизнь ребенка, она боролась с моими молодцами, словно тигрица, защищающая потомство. Я в другой комнате разыскивал спрятанное сокровище, как вдруг душераздирающий вопль пронзил воздух. Хоть никогда прежде я не ведал жалости, этот крик проник мне в сердце – но было слишком поздно: женщина уже пала на землю, влага жизни сочилась из ее груди. Не знаю почему, но сострадание к зарубленной красавице пересилило во мне иные чувства. Я приказал перенести ее и дитя на борт, чтобы посмотреть, нельзя ли ее спасти, но она умерла, едва мы снялись с якоря. Я подумал, что она предпочла бы покоиться на родном острове, а кроме того, по правде сказать, боялся, что, если увезу ее, она обернется вампиром и начнет меня преследовать; вот почему мы оставили тело хиотским священникам, а девочку увезли с собой. Ей было около двух лет, она едва могла пролепетать несколько слов: мы разобрали только, что ее зовут Зеллой. Она-то и есть мать этого мальчика!
Много ночей бедная Зелла не смыкала глаз, следя за прибывающими в Кардамилу кораблями. Видя, что госпожа лишилась сна, служанка подмешала в пищу опиум и уговорила ее немного поесть; бедная женщина забыла, что дух сильнее плоти, а любовь одолевает все препятствия, и телесные, и духовные. С открытыми глазами лежала Зелла на своем ложе: дух ее затуманился, но сердце бодрствовало. Среди ночи, ведомая необъяснимым порывом, она прильнула к окну – и увидела, что в залив входит маленькая саколева: она шла быстро, подгоняемая попутным ветром, и скоро скрылась за выступающим утесом. Легко спрыгнула Зелла на мраморный пол своих покоев, окутав плечи шалью, спустилась по каменистой тропе и быстрым шагом достигла берега. Судно все не показывалось, и Зелла уж готова была поверить, что ее обмануло возбужденное воображение – однако не трогалась с места. Всякий раз, пытаясь шевельнуться, она ощущала слабость и тошноту; веки ее отяжелели и сами собой закрывались. Наконец желание заснуть стало необоримым: она прилегла на камни, плотнее завернулась в шаль и забылась сном.
Так глубоко было ее забытье, навеянное снотворным снадобьем, что много часов она не замечала, что творилось вокруг. Просыпалась она постепенно, и постепенно осознавала, что происходит. Веет прохладный свежий ветерок – значит, она по-прежнему на берегу моря; где-то рядом плещут волны – тот же плеск звучал у нее в ушах перед сном. Но ложе ее не из камня, и мрачный утес более не служит ей пологом. Зелла подняла голову… что это? Она на борту суденышка, разрезающего морские волны; под головой у нее соболья накидка; по левую руку – мыс Матапан; корабль идет прямо на полдень. Ее объял не страх – изумление; быстрой рукой отодвинула она занавес, скрывавший ее от глаз моряков…
Боже! Страшный албанец сидел с ней рядом, и на руках его покоился Констанс. Зелла испустила крик – Кирилл обернулся, и в следующий миг она упала к нему в объятия.
Сон
Che dice mal d’amore
Dice una falsità![47]
Легенда, которую мы сейчас расскажем, относится к началу царствования Генриха Четвертого, чье обращение и воцарение принесли мир измученной Франции, но не смогли залечить глубоких ран, нанесенных друг другу враждующими партиями. Память о раздорах и смертельных обидах еще жила меж примиренными, и часто, едва разняв руки после «дружеского» рукопожатия, былые враги непроизвольно хватались за кинжалы: язык оружия отвечал их страстям более галантного языка придворной любезности. Многие рьяные католики укрылись в отдаленных провинциях: там, в уединении, лелеяли они свое недовольство и с нетерпением дожидались дня, когда смогут заявить о нем открыто.
В большом, хорошо укрепленном шато на крутом берегу Луары, невдалеке от города Нанта, жила юная и прекрасная графиня де Вильнёв – последняя из рода, наследница семейного состояния. Целый год провела она в одиночестве в своей отдаленной обители, не появлялась при дворе, не участвовала в придворных празднествах: траур по отцу и братьям, погибшим в гражданских войнах, был тому понятной и уважительной причиной. Однако осиротевшая графиня унаследовала знатное имя и обширные земли. Скоро ей дали знать: король, ее опекун, желает, чтобы она отдала эти богатства вместе с рукой некоему дворянину, чье происхождение и состояние делают его достойным такого дара. В ответ Констанция изъявила желание принести обет безбрачия и уйти в монастырь. Король наложил на ее намерение решительный запрет: он видел в нем лишь плод скорби, охватившей чувствительную душу, и надеялся, что рано или поздно упругий дух юности прорвет мрачную пелену уныния.
Прошел год, но графиня упорствовала в своем решении. Наконец, не желая применять насилие – а кроме того, лично разобраться в том, что за причины побуждают юную, прекрасную, щедро одаренную судьбою девушку заживо похоронить себя в монастырских стенах, – Генрих объявил, что теперь, когда срок траура истек, намерен посетить ее замок; и если, добавил монарх, те доводы, что он представит, не склонят ее остаться в миру – что ж, тогда он не станет ей препятствовать.
Много дней Констанция провела в слезах, много ночей не знала покоя. Для всех затворив ворота, она, подобно леди Оливии в «Двенадцатой ночи», предавалась отшельничеству и унынию. Старших над ней не было; жалобы и упреки домашних скоро смолкли; ничто не мешало ей лелеять и пестовать свое горе. Но скорбь, горькая, жгучая, неотвязная гостья, постепенно сделалась ей ненавистна. Дух Констанции, юный, живой и пламенный, боролся с унынием, сопротивлялся ему, рвался его стряхнуть – однако приятные и радостные впечатления лишь оживляли сердечную муку, и графиня покорялась своей участи: пока она несла свою ношу безропотно, та хоть и давила на сердце, но не терзала его.
Часто Констанция покидала замок и бродила по окрестностям. Как ни просторны были ее покои, как ни высоки их своды, в четырех стенах и под лепными потолками она чувствовала себя, словно в клетке. Ясное небо, пологие холмы, древние леса, с которыми связывали Констанцию милые воспоминания прошлого, – все манило к себе, все звало найти покой под лиственным кровом. Нет неподвижности в природе: то ветерок прошелестит в ветвях, то солнце, скользя по небу, позолотит верхушки деревьев – все эти перемены успокаивали Констанцию и рассеивали глухую скорбь, что неотступно теснила ее сердце под крышей замка.