Смертный бессмертный — страница 17 из 68

С тех пор, едва выпадала возможность, я шел навестить таинственную нимфу. Я отдалился от школьных товарищей; их устремления, их забавы казались теперь глупыми и пошлыми; одно лишь было у меня на уме – покончив с уроками, ускользнуть в коттедж Эллен Барнет.

Любимая, не смотри так сурово! Верно, и в столь юном возрасте иные уже способны любить, мог бы влюбиться и я – но не в Эллен. Ее глубокая и постоянная грусть, сестра отчаянию, – неизменно серьезный и печальный разговор – ум, отстраненный от всех земных забот, – воспрещали питать к ней столь легкомысленные чувства; но было в ее скорби какое-то очарование, в беседах с ней нечто завораживающее, приподнимающее над обыденностью; она очертила себя магическим кругом, в который я вступал, словно на святую землю; ощущение это не было сродни небесам – в нем господствовал дух скорби; но была в этой скорби некая возвышенность чувства, порыв, стремление к нездешнему, что делали ее неземной, безумной, неукротимой – и неотразимой. Ты не раз говорила, что я как-то отличаюсь от других: общаюсь с людьми, делю с ними и занятия, и развлечения, но словно бы оставляю в стороне какую-то священную часть себя – колодец живой воды, сокрытый глубоко в сердце и запечатанный, дабы избежать загрязнения; черпаю из него нечасто, но он всегда здесь. Этот колодец открыла во мне Эллен – и с тех пор он не пересыхает.

О чем мы разговаривали? Никогда она не рассказывала о своих прошлых приключениях, не упоминала ни родных, ни друзей. Говорила о различных горестях, преследующих человечество, о запутанных лабиринтах жизни, о бедах, которые приносит страсть, о любви, раскаянии и смерти, о том, на что мы можем надеяться или чего страшиться за гробом; говорила о неизбывной боли, живущей в ее разбитом сердце, – и тут становилась пугающе красноречива, но вдруг умолкала, а затем упрекала себя за то, что делится со мной скорбью, которой лучше оставаться безмолвной. «Я приношу тебе вред, – часто говорила она, – делаю тебя непригодным для общества; видя, как преследует тебя мир в миниатюре, искаженный, но восприявший все дурные черты большого мира, я стараюсь защитить тебя от его злого влияния; но, боюсь, сама стану для тебя источником страшнейшего вреда, чем повседневное общение с товарищами. Не зря говорят: несчастье заразительно!»

Встречались в той картине, что я сейчас рисую пред тобой, и более мрачные тени. Таковы были страдания Эллен, что ты, милая моя девочка, незнакомая с бедой, едва ли сможешь их вообразить. Порой она давала волю своему отчаянию, столь великому, что в нем, казалось, стиралась грань между духовным и физическим, и каждый удар сердца был содроганием боли. Начав говорить о своих скорбях, она порой прерывала себя мучительным стоном, словно вспоминала о чем-то невыносимом – и, дрожа, закрыв лицо руками, в тоске и муке умоляла меня уйти. Одна мысль преследовала ее неотступно, хоть Эллен и гнала ее от себя – мысль о самоубийстве: перерубить серебряный шнур, на который судьба нанизала столько доброты, мудрости и невинной прелести, лишить мир создания, которое могло так его украсить! Порой ее останавливало благочестие; но чаще невыносимые страдания наполняли сердце радостью при одной мысли об этом ужасном конце. Признаваясь в этом мне, она бранила себя и называла грешницей – но, кажется, скорее ради того, чтобы не стать мне примером и уберечь от дурного влияния, чем из искреннего убеждения, что Отец Всевышний гневно встретит это последнее деяние своего злосчастного дитяти. Однажды она приготовила себе яд; когда я вошел, чаша стояла перед ней на столе; она не скрывалась, не пыталась себя оправдать – лишь просила меня ее не возненавидеть и скрасить последние минуты своей добротой. «Я не могу жить!» – вот было все объяснение, все оправдание; и такая невыразимая мука звучала в нем, что казалось преступлением молить ее отсрочить смерть и продлить боль.

В тот миг я повел себя не как мальчик – как мужчина; по крайней мере, на это надеюсь. Я обратился к ней с одной лишь простой просьбой, на которую она тут же дала согласие: прогуляться со мной до Бельведера. Солнце садилось; воздух дышал красотой и любовью; и, указав на лес и поле, что красочный закат окрасил мягкими золотисто-розовыми тонами, я воскликнул:

– Взгляни, Эллен! Если есть в природе такая красота – стоит жить ради нее!

– Верно – если только неотвязная скорбь не чернит этот прекрасный пейзаж уродливыми тенями. Красота в глазах смотрящего; мои глаза все видят безобразным и злым.

С этими словами она прикрыла глаза; но все же Эллен была молода и чувствительна, и ласковые прикосновения ветерка уже начали дарить ей утешение.

– Милая Эллен, – продолжал я, – есть ли на свете хоть что-нибудь, чем я тебе не обязан? Я – твой ученик, твое создание; жил бы слепо, как другие, но ты открыла мне глаза; ты показала мне, что справедливо, добро, прекрасно – неужто все лишь ради того, чтобы обречь меня на горе? Если ты меня покинешь, что со мною станется? – В эти слова я вложил все свое сердце; из глаз моих брызнули слезы. – Не покидай меня, Эллен! – продолжал я. – Я не смогу жить без тебя – но и умереть не смогу: ведь у меня есть мать… отец…

Тут она быстро отвернулась со словами: «Да, этим тебя судьба благословила!» – и голос ее поразил меня своей неестественностью. Она побледнела как смерть и принуждена была присесть. Я не отходил от нее, умолял, плакал, пока она – прежде на моих глазах не пролившая ни слезинки – не разразилась бурными рыданиями.

После этого, казалось, она забыла о своем решении. Возвращались мы уже при лунном свете; разговор наш звучал даже спокойнее и веселее обыкновенного. Войдя в дом, я вылил смертоносный напиток. В ее «доброй ночи» не было уже и следа прежнего волнения; а на следующий день она сказала: «Безрассудно, даже порочно с моей стороны было, разорвав все прежние узы, связать себя новыми – и все же я буду верна долгу. Прости, что тебе пришлось встретиться со столь мучительными чувствами и участвовать в столь тягостных сценах; больше этого не повторится – я скреплю свое сердце и не покину тебя, пока связь между нами не ослабеет или не порвется и я не стану вновь свободна».

За все время нашего общения один лишь случай засвидетельствовал, что связь ее с миром не совсем утрачена. Порой я приносил Эллен газеты; времена были неспокойные, и, хотя до знакомства со мной она забыла все, кроме мира, в который заключила свое сердце, – теперь, чтобы меня порадовать, поддерживала беседы о Наполеоне, России, откуда император вернулся разбитым, и о надеждах на его конечное поражение. Однажды газета лежала на столе; вдруг какие-то строки привлекли ее взгляд; склонившись над столом, она начала с жадностью читать – и грудь ее бурно вздымалась; однако через несколько мгновений она овладела собой и попросила меня унести газету. Почти нестерпимое любопытство охватило меня, однако удовлетворить его было нечем, хоть позже я и обнаружил на этой странице объявление, гласившее:


Если строки сии прочтет кто-либо из пассажиров «Святой Марии», третьего мая сего года отплывшей на Ливерпуль с Барбадоса и в открытом море застигнутой пожаром, часть пассажиров коей спаслась на фрегате его величества «Беллерофон» – прошу связаться с подателем сего объявления; если же кому-либо известно что-либо о судьбе и нынешнем месте пребывания дост. мисс Эвершем, настоятельно прошу раскрыть эти сведения, обратившись к Л.Э., Страттон-стрит, Парк-Лейн.


Вскоре после этого случая с наступлением зимы хрупкий организм бедной моей Эллен начал являть признаки решительного нездоровья. Я часто подозревал, что, не покушаясь впрямую на свою жизнь, она предпринимала немало усилий, чтобы подорвать собственное здоровье и вызвать у себя смертельную болезнь. Теперь, в самом деле заболев, она отказывалась от врачей и лекарств; однако ей стало лучше, и, когда мы виделись в последний раз – перед тем, как я уехал домой на рождественские каникулы, – она выглядела почти здоровой. Обращение ее со мной было теплым и ласковым: она говорила, что уверена в продолжении нашей дружбы, и просила никогда ее не забывать, хоть и отказалась писать и мне запретила присылать ей письма.

И сейчас я вижу, как стоит она на пороге своей хижины. Если болезнь и страдание могут соединяться с нежной прелестью – в ней природа этого достигла. И все же чувствовалось, что это лишь остатки былой красы. Какой же была она в более счастливые времена – с этим ангельским выражением лица, с фигурой нимфы, с голосом, звучащим, как музыка? «Такая юная – и уже погибшая!» – вот что за мысль надрывала сердце даже мне, мальчишке, когда я махал рукой, посылая ей последний привет. Казалось, ей было не более пятнадцати лет; и все же никто бы не усомнился, что глубокие морщины скорби, избороздившие ее прекрасное чело, неизгладимыми шрамами легли и на душу. Я был уже далеко – но Эллен все стояла у меня перед глазами; я прикрывал веки руками – она все равно была здесь; и дни мои, и ночные сны полнились воспоминаниями о ней.

Во время зимних каникул, солнечным и не слишком холодным днем я поехал на охоту: ты, милая Джульет, конечно, помнишь это печальное происшествие – я упал с лошади и сломал ногу. Единственный, кто видел мое падение, был молодой человек верхом на самом прекрасном жеребце, какого мне до сих пор случалось увидать; должно быть, заглядевшись на его прыжок, я и вылетел из седла; он спешился и через минуту был со мною рядом. Моя лошадь убежала; он подозвал своего скакуна, и тот подчинился его голосу; без труда он поднял меня в седло – весил я немного, – пристроил поудобнее пострадавшую ногу и поскакал в сторожку, что располагалась невдалеке, в укромном лесистом уголке Элмор-парка, владения графа Д., чьим младшим сыном оказался мой спаситель. В первый день или два он ходил за мной один, и дальше изо дня в день по много часов проводил у моей постели. Он читал мне книги, рассказывал о самых невероятных приключениях во время службы на Полуострове[55] – а я не сводил с него глаз и думал: неужто судьба судила мне вечно привязываться к людям, щедро одаренным и глубоко несчастным?