Сперва с нетерпением, затем с тревогой ждал Чинколо возвращения юного незнакомца. Он шагал взад и вперед под воротами дворца; проходил час за часом; то и дело по небесам проносилась падающая звезда. Сегодня их было не больше, чем обыкновенно в Италии ясной летней ночью; однако Чинколо казалось, что падающих звезд как-то многовато и что такое изобилие предвещает беду. Пробило полночь; и в этот миг появилась процессия монахов, несущих гроб и поющих торжественное «De Profundis»[78]. Холодная дрожь охватила старика; ему подумалось, что для юного искателя приключений, коего он провел во дворец, это дурное предзнаменование. Черные капюшоны монахов, их бесстрастные голоса, мрачная ноша – все вселяло в него ужас. Новый страх охватил его, хоть он и не признавался себе в таком малодушии – страх, что и сам он может разделить злую судьбу, наверняка ожидающую его спутника. Чинколо был человек отважный, не раз бывал в опасных положениях – и первым бросался в бой; но и у самых храбрых из нас порой падает сердце при мысли о неведомой и роковой опасности. Охваченный паникой, Чинколо смотрел вслед удаляющимся факелам процессии, прислушивался к стихающим голосам; колени у него задрожали, на лбу выступил холодный пот; наконец, не в силах противиться страху, он начал медленно отступать от Палаццо дель Говерно, словно верил, что, выйдя за пределы некоего невидимого круга, окажется в безопасности.
Едва он отошел от своего поста у ворот дворца, как увидел приближающийся свет факелов. Ворота раскрылись, из них вышел отряд: некоторые в нем были вооружены, судя по игре отблесков огня на остриях их копий; с собою воины несли черный паланкин, плотно закрытый со всех сторон. Чинколо словно врос в землю. Сам не зная почему, он вмиг уверился, что юный незнакомец там, в паланкине – и что его несут навстречу смерти. Побуждаемый любопытством и тревогой, он пошел следом за воинами в сторону Порта Романа; у ворот их окликнула стража, но те назвали пароль и прошли. Чинколо не осмелился последовать за ними; душа старика содрогалась от страха и сострадания. Тут он вспомнил о доверенном ему пакете; доставать его из-за пазухи он до сих пор не осмеливался, опасаясь, что какой-нибудь мимо проходящий гвельф заметит, что пакет адресован Коррадино; да и читать Чинколо не умел – но теперь хотел взглянуть на печать: в самом ли деле она несет на себе имперские инсигнии?
Он вернулся к Палаццо дель Говерно; здесь было темно и тихо; снова прошелся он взад-вперед перед воротами, поглядывая на окна дворца, но не заметил там никаких признаков жизни. Чинколо и сам не смог бы объяснить, почему так взволнован; что-то словно шептало ему, что от судьбы юного незнакомца зависит его будущее спокойствие. Он вспомнил о Джеджии, ее престарелых летах, о том, что без него она пропадет, и все же не мог сопротивляться овладевшему им порыву – и решил нынче же ночью отправиться в Пизу, передать пакет, выяснить, кто этот незнакомец и есть ли надежда на его спасение.
Он повернул домой, чтобы сообщить Джеджии о своем отъезде. Задача нелегкая; но еще хуже было бы уехать, оставив ее в неведении. С трепетом поднимался Чинколо по узкой лестнице. На верхней площадке мерцала лампадка перед образом Пресвятой Девы. Вечер за вечером Чинколо и Джеджия зажигали этот огонек, надеясь, что его сила оградит их скромный дом от всех опасностей, земных и потусторонних. Вид образка придал Чинколо мужества; он прочитал перед ним «Ave Maria», а затем, оглянувшись вокруг и удостоверившись, что никакие шпионы здесь, на узкой лестничной площадке, за ним не следят, извлек из-за пазухи пакет и рассмотрел печать. Все итальянцы в те времена отлично знали геральдику; по эмблеме на рыцарском щите было куда проще, чем по лицу или фигуре рыцаря, распознать, к какому дому или партии он принадлежит. Но, чтобы расшифровать эти символы, особых познаний не требовалось; Чинколо знал их с детства; они принадлежали Элизеи, знатной семье, которой он верно служил, под чьими знаменами шел в бой во время гражданских смут. Арриго деи Элизеи был их покровителем, и Джеджия выкормила грудью его единственную дочь в те счастливые дни, когда не было еще ни гвельфов, ни гибеллинов. Теперь вид этих символов пробудил в Чинколо все прежние тревоги. Неужто юноша принадлежит к дому Элизеи? Об этом гласила печать; это открытие укрепило в Чинколо решимость предпринять все возможное ради его спасения и придало мужества, чтобы вытерпеть опасения и упреки монны Джеджии.
Он отпер дверь; старуха спала в кресле, однако проснулась, едва он вошел. Сон лишь освежил ее любопытство, и на одном дыхании она выпалила тысячу вопросов, на которые Чинколо не отвечал; он стоял, скрестив руки на груди и глядя в огонь, не зная, как начать разговор о своем отъезде.
– После того, как ты ушел, – продолжала мона Джеджия, – у нас целый совет составился об этом сегодняшнем госте: я, Бузечча, Беппе де Бостиччи – он потом воротился, да мона Лиза с Меркато Нуово[79]. Все мы согласились, что это могут быть лишь два человека: и тот он или другой, если не уберется из Флоренции, к рассвету Стинчи[80] станет ему новым домом. Эй, Чинколо! – ты что-то помалкиваешь; где же ты расстался со своим принцем?
– Принцем? Ты с ума сошла, Джеджия? Каким еще принцем?
– Видишь ли, он либо принц, либо пекарь; или сам Коррадино, или Риккардо, сын мессера Томазо ди Манелли, того, что во времена, когда викарием был граф Гвидо де Джуди, жил на берегу Арно и пек булки для всего Сесто. Ведь этот мессер Томазо ушел в Милан вместе с Убальдо де Гаргаланди, и сын его Риккардо с ним – и сейчас этому Риккардо должно быть как раз лет шестнадцать. Рука у него была легкая, славно месил тесто, как и его отец, а все же идти на войну с Гаргаланди показалось ему слаще. Говорят, он был славный юноша и хорош собой – точь-в-точь, правду сказать, как наш утренний гость. Но мона Лиза уверена, что это сам Коррадино.
Чинколо слушал внимательно, словно эти старушечьи сплетни в самом деле могли разрешить загадку. Он даже начал сомневаться, не следует ли поверить второму предположению, как бы невероятно оно ни звучало. Все обстоятельства были против этого; но он вспоминал юность незнакомца, его поразительную красоту – и почти что начинал верить. В доме Элизеи никто не подходил по возрасту и внешности. Юный отпрыск этой семьи пал на поле Монте-Аперто; из нового поколения старшему не было и десяти лет, а все взрослые мужчины в роду – уже зрелого возраста.
Джеджия тем временем продолжала рассказ; теперь она заговорила о гневе Беппе де Бостиччи в ответ на обвинение в убийстве Арриго деи Элизеи.
– Да если бы он вправду совершил такое дело, – восклицала она, – неужто я бы ему позволила греться у своего очага? Но он клянется в своей невиновности; и в самом деле, грешно ему, бедняге, не верить.
Но если этот незнакомец не из дома Элизеи, почему же он испытал такой ужас при виде человека, которого счел убийцей главы семьи?.. Чинколо отвернулся от огня, проверил кинжал в ножнах и стал переобувать обычные свои сандалии на прочные сапоги, подбитые лисьим мехом и более пригодные для долгой дороги. Это привлекло внимание Джеджии.
– Что это ты делаешь, муженек? – воскликнула она. – Не время сейчас переодеваться – ложиться пора. Вижу, сегодня ты уже ничего не расскажешь; но завтра, надеюсь, я все из тебя вытяну!.. Да что это ты?
– Милая Джеджия, мне придется тебя покинуть. Пусть благословят тебя Небеса и позаботятся о тебе! А я уезжаю в Пизу.
Джеджия испустила пронзительный вопль и уже открыла рот, чтобы осыпать мужа красноречивыми упреками, но не смогла заговорить; по ее морщинистым щекам покатились слезы. Влага выступила и на глазах Чинколо.
– Я еду не для того, о чем ты подумала, – продолжал он. – Не стану вступать в армию Коррадино, хоть сердце мое и с ним. Просто отвезу письмо – и без отлагательств вернусь.
– Ты не вернешься! – вскричала старуха. – Коммуна не откроет перед тобой городские ворота, если нога твоя ступит на землю предательницы-Пизы. Но я не дам тебе уйти; я разбужу соседей; объявлю, что ты лишился рассудка…
– Довольно, Джеджия! Вот деньги – все, что у меня есть. Прежде чем уйду, пришлю к тебе твою кузину Нунциату. А теперь я должен идти. Не победа гибеллинов, не Коррадино вынуждают меня рисковать твоим благополучием; на кону стоит жизнь одного из Элизеи; если я могу его спасти – неужто ты вынудишь меня остаться, чтобы потом проклинать и тебя, и час своего рождения?
– Что?! Так он… Ну нет: среди Элизеи нет юношей такого возраста, да и таких красавцев тоже – если не считать ту, что я в младенчестве качала на руках, но она девушка. Нет, нет: ты выдумал эту сказку, чтобы меня одурачить и выманить согласие – никогда я не соглашусь тебя отпустить! Никогда! И вот тебе мое пророчество: если уедешь – твое путешествие нам обоим принесет смерть!
И она горько зарыдала. Горе сковало ее язык, а имя Элизеи поразило и лишило сил дольше сопротивляться воле мужа. Чинколо поцеловал ее в морщинистую щеку, смешал свои слезы с ее слезами; а затем, поручив ее заботам Девы Марии и всех святых, удалился.
Лишь в четыре часа отворились городские ворота, и Чинколо смог покинуть Флоренцию. Вначале он сокращал путь на телегах попутных contadini[81]; но чем ближе к Пизе, тем труднее становилось найти попутчика; здесь приходилось пробираться окольными тропами, оглядываясь по сторонам, чтобы не наткнуться на флорентийский аванпост или на каких-нибудь пламенных гвельфов, которые, сочтя его подозрительным, отведут к своему деревенскому подеста[82]; ведь, если Чинколо заподозрят и обыщут, пакет, адресованный Коррадино, его выдаст, и за свою неосторожность он заплатит жизнью. Прибыв в Викопизано, он встретил там отряд всадников из Пизы; многих из этих воинов Чинколо знал; они подвезли его до Пизы, однако к этому времени уже наступила ночь. Старик назвал гибеллинский пароль, и перед ним открыли ворота. Он спросил, где принц Коррадино; тот был в городе, во дворце Ланфранчи. Чинколо перешел Арно, и часовые у ворот впустили его во дворец.