Смертный бессмертный — страница 50 из 68

[111]! Ну нет – даже уехать с Джорджио, как мне это ни противно, будет лучше, чем стать русской!

– Так вы итальянка?

– Нет – не совсем.

– Кто же вы?

– Та, кто я есть; разве можно быть чем-то большим? Только, синьор, должна попросить вас об одном: не задавайте вопросов ни обо мне, ни о Джорджио. Я буду вам петь, с вами говорить, вам прислуживать – все, что пожелаете; но на такие вопросы отвечать не буду.

Сев на табурет в самом темном углу номера, как можно дальше от постояльца, Мариетта весь вечер играла ему на гитаре и пела. Певицей она в самом деле была прекрасной – легко и с безупречным мастерством использовала все тонкости своего искусства; однако истинное восхищение вызывала природная красота ее голоса. С нежностью в нем сочеталась сила и какая-то глубокая меланхолия, погрузившая душу путешественника в светлую печаль. Все дорогие воспоминания прошлого – радости дома и детства, сладость и верность первой мальчишеской дружбы, сияние любви к родине; каждый счастливый час, каждый дорогой уголок, все, что он любил и потерял на земле, – все оживало, проходило перед его глазами и снова меркло, пока он слушал ее дивные напевы. Не обращая на него внимания и, кажется, безо всякого труда она переходила от мелодии к мелодии ради собственного удовольствия, подобно одинокому соловью среди листвы, что скрашивает свое уединение сладостными звуками. Стан и лицо ее были бы прекрасны, будь они более развиты; сейчас она напоминала набросок великого художника – несколько небрежных линий, но столь полных жизни и значения, что легко вообразить себе, в какой шедевр они превратятся, когда картина будет окончена.


На следующий день, прибыв в Неаполь, путешественник первым делом нанес визит княгине Дашковой. Эта высокородная русская дама, обладательница огромного богатства и немалого таланта к интригам, была на короткой ноге с половиной царствующих домов Европы, а при Санкт-Петербургском дворе почти всесильна. Ненавидя холод и варварство своей родины и страстно восторгаясь Италией, она обосновалась в Неаполе, в роскошном особняке близ Страда-Нуова; щедрое покровительство искусствам и художникам, постоянная демонстрация собственных талантов в рисовании, музицировании, танцах и сценической игре стяжали ей имя Северной Коринны[112]. Ее салон стал ежевечерней пристанью мудрецов, остроумцев, ветреников и светских бездельников. Кто не знал Коринну, с тем и знаться не стоило; не посещать ее conversazioni[113] означало в свете быть отрезанным от всего, что только есть в Неаполе модного и привлекательного.

Был час вечернего приема. Поляк горел нетерпением переговорить с княгиней, ибо от ее влияния в Петербурге зависела судьба его единственного брата. Ему открылась череда великолепных залов, многолюдных и сияющих огнями; не дав объявить о своем прибытии, он вошел. Когда живой и пылкий ум поглощен каким-то одним чувством, все противоположное, все яркое и поражающее воображение, что встречается ему на пути, лишь добавляет этому чувству глубины и значительности. Праздничный вид мраморных колонн, увитых розами, венецианские зеркала во всю стену, в которых отражался свет бесчисленных свечей, прекрасные дамы и беззаботные кавалеры, скользящие в причудливом танце, – все это казалось ему обманом, цветастой завесой, за которой скрываются ужас и мрак; быстрым и решительным шагом шел он мимо, подчиняясь лишь приказам собственных мыслей. Наконец, сам не зная, как, нашел княгиню – и вот уже стоял рядом с ней на открытой террасе с мраморной колоннадой, при свете луны и звезд, со всех сторон окруженный благоуханием цветущего миндаля из близлежащих садов.

– Владислав! – с удивлением воскликнула княгиня. – Возможно ли? Встретить вас здесь – такому почти нельзя поверить!

Несколько секунд поляк молчал, собираясь с мыслями, а затем заговорил. Беседа шла вполголоса, так что никому, кроме самих говорящих, не удалось бы расслышать ни слова; однако по выражениям лиц и жестам можно было понять, что Владислав рассказывает некую горестную историю, сопровождая ее самыми жаркими и пламенными мольбами, а княгиня внимает ему с глубоким сочувствием, старается утешить и приободрить.

За разговором они покинули свой тихий уголок, прошли по колоннаде и вошли в маленький храм. Из центра невесомого на вид купола свисал алебастровый светильник в форме лодки; а под ним юная девушка набрасывала в альбоме холмы, освещенные лунным светом, что виднелись за колоннами вдалеке.

– Идалия, – заговорила княгиня, – я привела новую модель для твоего карандаша. И какую модель, моя дорогая! Ты заочно знаешь этого храброго воина, и его слава уже дорога твоему сердцу; она не уступает славе героев Остроленки[114] и Вистулы. Так призови же на помощь свой гений во всей его силе и красе и укрась мой альбом его изображением! – С этими словами она положила перед Идалией свой альбом.

Человеку, только что оказавшему тебе важную услугу, трудно отказать в любой просьбе. Владислав подчинился и сел; едва княгиня их покинула, как тень, сопроводившая упоминания об Остроленке и Вистуле, сошла с его чела. Право, красота юной художницы и самую тяжкую епитимью обратила бы в наслаждение. Она была прекрасна, как одна из Рафаэлевых Мадонн; и, как и у них, молчаливая глубина ее красоты поразила бы изумлением и восторгом даже самого поверхностного наблюдателя. Ее золотисто-рыжие волосы цвета осенней листвы в лучах заходящего солнца тонкими кольцами обрамляли лицо, ниспадали на шею и плечи. Невысокий чистый лоб, сияющий мягкой задумчивостью; нежный изгиб розовых губ; тонкие черты нижней части лица, говорящие о чистоте и цельности натуры, – все было совершенно, словно у античной статуи. Светло-карие глаза с выгнутыми бровями и темными стрелами ресниц пронзали душу чарующей, проникновенной нежностью. На ней было простое, но изящное платье до пола, белое как снег; но и это одеяние казалось лишь грубым прикрытием красоты, что скрывалась под ним. Теплый свет алебастровой лампы над головой виделся слабым подобием неописуемого духа любви, коим лучился безупречный облик Идалии; и мерцающая в небе первая звезда, та, при взгляде на которую сильнее бьются сердца счастливых влюбленных, не казалась Владиславу и вполовину столь же божественной и прекрасной, как звезда земная, что сидела перед ним, то устремляя на него робкий, но внимательный взгляд, то вновь опуская его на рисунок. И не одному Владиславу этот вечерний час принес рассвет любви. То же чудо свершилось в сердце Идалии. Едва взгляды их встретились – оба прочли в глазах друг друга клятву возвышенной вечной любви, немой, блаженной, невыразимой. Вмиг пали две крепости. Восторг объял обоих и наполнил их сердца; недвижимые, в глубоком молчании, словно благоговение лишило их сил и дара речи, сидели они друг против друга – и взгляды их говорили куда более, чем могли сказать слова.

Не знаю, был ли закончен портрет. Скорее всего, нет. Идалия бесшумно встала и отправилась искать княгиню, а Владислав последовал за ней.

– Что за прелестное создание! – воскликнул немного спустя какой-то английский путешественник, указывая на Идалию среди других дам.

– Эта юная полячка, моя протеже, – отозвалась княгиня, – дочь одного из злополучных сподвижников Косцюшко, что умер здесь в бедности и безвестности. У нее большой талант к рисованию и живописи, однако по натуре она так несходна с большинством людей, что, боюсь, никогда не сможет ладить с обществом. В их семье все отличаются странностями и необузданными характерами. Есть у нее брат – о нем говорят, что он законченный негодяй: отважен, как поляк, и беспринципен, как итальянец! – чистой воды романтический злодей, в духе байроновских корсаров и гяуров. Есть еще младшая сестра: дикое, неукротимое создание – объявила, что у меня в доме ей невыносимо, и сбежала в Калабрию или в Кампанью, чтобы сделаться примадонной. Впрочем, оба они дети от второй жены, итальянки: в Идалии, надо признать, нет ничего от их беззаконного духа – она девица тихая и благонравная.

Поморщившись от этой бездушной болтовни, смутившей его восторг, Владислав поспешно покинул дом Дашковой и направился в Вилла-Реале, надеясь там, под сенью древесных крон, найти уединение. В этот полночный час парк с прямыми аллеями, утопающими во мраке и тенях, со спящими каменными фонтанами, мраморными статуями и указующими в небеса обелисками был тих, словно покинутый храм, в коем стихли вечерние песнопения, догорели последние свечи, погасли угли кадильниц, разошлись и священники, и молящиеся. Владислав устало опустился на каменную скамью в падубовой роще, окаймляющей берег Залива.

– Я не мечтал о любви, – воскликнул он вслух, – я ее не искал! Я отрекся от жизни – от всех восторгов, радостей и надежд. Холодная тень смерти, уничтожающая все желания, лежала у меня на сердце; но вдруг она предстала предо мною, прекрасная, как ангел, возвещающий духам умерших загробное блаженство. Нежный и бесстрашный взгляд ее устремился мне в самую душу – и сотворил чудо. Вот мое слово: она будет моею – или мне не жить!

Здесь, в падубовой роще, Владислав провел оставшиеся часы слишком короткой ночи в каком-то блаженном полузабытьи; перед мысленным взором его сиял светлый образ возлюбленной. Постепенно внимание его привлекла дивная, воспетая многими поэтами красота Неаполитанского залива. Над стройными вязами Посилиппо вставала огромная луна; звездный свет, дрожащий на поверхности воды, волны, мягко бьющиеся о берег у самых его ног, пурпурный мыс Сорренто и веющий оттуда легкий ветерок, одинокое величие гористого острова Капри, вздымающегося из самой середины залива, словно гигантский сфинкс в окружении двух водоемов сияющей лазури, Везувий, выдыхающий в безоблачные небеса белый дым, искры и языки пламени – все это слилось с едва зародившейся любовью в какой-то неизъяснимой гармонии и навеки отпечаталось в сердце.