больно бьюсь головой ожелезный потолок.
Резкая остановка, лязг замка, иопять тащат под руки кнебольшому строению сфлагом у входа. Процесс идет без меня, я бессловесный статист, механическая кукла, чьи движения не принимаются врасчет. Сесть, предъявить документы. Ого! Товарищ капитан, это ведь не наша птица! Пахомов протягивает паспорт капитану, тот крутит его вруках, затем хмыкает:
–Такие как раз ипереправляют наши ценности за границу! Ничего, у нас есть вещдок, так что не отвертится…
Заполняя бумаги, они еще несколько раз произносят загадочное (и зловещее!) слово «вещдок», вселяя вменя тревогу. У них есть «вещдок», что означает: оставь надежду, беззаботный немец, ты будешь судим иосужден, не втеории, ана практике освоив опыт старого солдата. Ты будешь валить лес на сибирских лесосеках, имоли бога, чтобы нашлась добрая женщина, что подарит тебе теплые варежки. Есть ли вообще такие женщины? Может, они давно вымерли, издесь остались только алчные ирасчетливые особы, желающие обворовать пришельца или как-то устроить жизнь за его счет?
–Апочему нет штампа о пересечении границы? А? Ты что, нелегал? Товарищ капитан, мы нелегала задержали! Аможет, вообще шпиона!
Возбужденный, Пахомов заполняет еще один лист, рассеянно кивая втакт моим объяснениям. Говоришь, вернуть хотел икону? Ацерковь уничтожили, еще вшестьдесят первом году? Ну, я этого проверить не могу, втом году меня еще на свете не было. Товарищ капитан уже был, ага, он унас ветеран, только вряд ли он будет проверять этот факт.
–Но почему?! Храм описан вкниге, которую выпустил ваш митрополит, это можно проверить!
Пахомов насмешливо на меня смотрит.
–Хорошо подготовился, нелегал германский… Ты скажи лучше: зачем церковь ломанул всоседнем районе? Игде остальные иконки? Сбагрил уже? Или припрятал? Давай, колись, чистосердечное признание облегчает участь! Ну? Не хотим признаваться? Тогда придется посидеть вобезьяннике!
Через минуту, лишенный брючного ремня ишнурков на ботинках, я оказываюсь вполутемном помещении сдвумя скамейками, привинченными кполу, и сгрязной дырой на уровне пола, кажется, это унитаз. Я втюрьме?! События меняют друг друга так быстро, что мозг отказывается их осмыслять, срываясь впанику, вдикий страх свободного существа, мгновенно лишенного свободы. Я меряю помещение взад-вперед, обхожу по периметру, только расстояние ничтожно мало, оно не устраивает меня, привыкшего кбезграничным просторам. Просторы неожиданно сжались до нескольких квадратных метров, что означает: эта земля показала свою оборотную сторону. Аверс – беспредельное пространство, реверс – крошечная камера, откуда я, наверное, никогда не выйду. Или я просто сделался за время путешествия клаустрфобом? Стал бояться маленьких замкнутых помещений, исейчас должен не биться вистерике, асесть на одну из скамеек итрезво обдумать ситуацию?
Я усаживаюсь на скамейку, но трезвых мыслей нет. «Комната тишины»,– вспоминается вдруг. Странно: Роману хотелось тишины, мне же ее совсем не хочется, здесь тишина– могильная, она пугает ивгоняет вступор. Это тишина склепа, ая туда не хочу, мне, вконце концов, нужно дойти до Москвы, я дал себе обещание!
Преодолевая страх, приближаюсь кжелезной двери, прижимаюсь кней ухом. Металл холодит щеку, донося неразборчивые звуки, вроде как нетрезвые центурионы переговариваются. Почему милиция выходит на дежурство втаком состоянии? Еще звуки, взрыв смеха, затем звякает что-то стеклянное. Я робко стучу вдверь, не получая ответа.
Часов меня тоже лишили, так что я не могу определить, сколько здесь сижу, точнее, лежу на одной из скамеек. Помещение лишено окон, под потолком горит тусклая лампочка, икажется: пролетает вечность, пока, наконец, звучно щелкает замок, ина пороге возникает Пахомов. Его китель расстегнут, ремень ослаблен, лицо пунцовое, будто ему очень жарко.
–Лежишь, значит, отдыхаешь… Ну, ия отдохну.
Присев на скамейку, он смотрит на меня слезливыми глазами.
–Вот скажи…– говорит после паузы Пахомов.– Почему для вас ничего святого не осталось? Ну совсем ничего! Ты разве не понимаешь, что это – святыни? Наши святыни, да, не ваши! Но все-таки. Ты что – мусульманин? Скажи, ты мусульманин?
–Нет,– отвечаю,– я не мусульманин.
–Так какого же хера вцерковь полез?! Какого хера иконку из алтаря скоммуниздил?! Туда же бабушки ходят, старенькие, для них эта иконка дороже всего! Аты, немчура, ее вмешок ина продажу! Много хотел выручить? А? Тыщ сто, наверное, иконки нынче вцене…
Он замолкает иподнимает глаза кпотолку, чтобы унять слезы. Он по-настоящему плачет! Я вдруг понимаю: оправдываться бессмысленно, остается только сесть, подтянув ноги кподбородку, итихо наблюдать милицейскую истерику.
–Все готовы продать… Исвое, ичужое – все на продажу! Или, может, ты войну забыть не можешь? Как мы вас до Берлина гнали? Теперь отомстить решил, верно? Самое святое, мол, украду, пусть им хуже будет! Конечно, вконцлагерь нас теперь не посадишь, не тот расклад! Ахочется, правда? Ты бы исейчас нас за колючую проволоку упрятал, дай тебе волю. Только выкуси! Сержант Пахомов сам тебя упрячет так, что никто не найдет! Хоть весь твой НАТО будет искать – ни хера не найдет!
Истерика переходит вагрессивную стадию, но я все равно не верю глазам, когда из кобуры извлекается большой черный пистолет. Он очень большой иочень черный, кажется, это бутафория, амилиционер Пахомов – слабый артист, который явно переигрывает. Однако этот хеппенинг, похоже, будет иметь нехорошую развязку. Раздается команда «Встать!», меня ведут по коридору, имы оказываемся вярко освещенной комнате, где за столом, уронив голову на руки, спит капитан-ветеран. На столе следы пиршества (водка, хлеб, колбаса), больше ничего разглядеть не удается– вспину тычут стволом. Коридор, ночная тьма исвежий воздух, который я жадно вдыхаю (может, последний раз?).
–Послушайте,– говорю дрожащим голосом,– но это ведь очевидная нелепость! Это ошибка, она может быть очень страшной ошибкой, не надо так спешить!
–Ая ине спешу. Я тебе даже помолиться дам. Ну, молись своему богу, не знаю, какой он у тебя… Адальше, как говорится, при попытке кбегству… Тебе ведь хочется убежать, верно?
Я не могу признаться, что более всего хочу опорожнить мочевой пузырь. Внезапная слабость охватывает тело, еще секунда – и вармейские штаны хлынет трусливая струйка, ия заскулю от беспомощности, от этого абсурда, который не укладывается вголове…
–Эй, Пахомов! Совсем крышу снесло?!
Из дверей вываливается капитан, пошатываясь, приближается ксержанту иотнимает большой черный пистолет. Слышен щелчок, из рукоятки выскакивает обойма, ипистолет суют вкобуру Пахомова.
–Лишаешься боекомплекта до конца дежурства. Теперь– кру-угом! Ишагом марш за стол!
–Есть за стол, товарищ капитан! Только сэтим что делать?
Капитан, которого я должен считать спасителем, тупо на меня смотрит.
–Этого вкамеру! Утром вСмоленск отправим!
Втолкнув меня обратно, они почему-то выключают вкамере свет. Найдя на ощупь лежанку, я укладываюсь на нее, сжимаюсь впозу эмбриона идолго лежу, дрожа. Ина улице, издесь – тепло, даже душновато, меня же трясет, будто побывал на морозе. Потом темнота начинает тревожить. Янахожу дверь, стучу внее, но стой стороны, как ираньше, только веселые голоса извон стекла.
Спустя время темнота оживает, кажется, по камере кружат призрачные тени, иодна, приблизившись клежанке, вопрошает:
–Как тебе еще один вариант Сверхчеловека? У него много разных аватар, втом числе сержанта милиции Пахомова. Вот такой здесь порядок: суд, следствие иисполнение приговора – водних руках! Ты скажешь: это воздействие алкоголя, исержанту расстрел гражданина Евросоюза не сошел бы срук. Согласен, его бы не только погон лишили, но и втюрьму бы отправили. Но разве тебе было бы легче?
–Отстань, Фридрих…– бормочу, стуча зубами.– Мне ибез твоих Сверхчеловеков так плохо, что хочется умереть.
–Умереть иногда – счастье. Итемнота порой – спасение.
–Опять говоришь афоризмами? Что ты имеешь ввиду?
–Сумерки сознания. Я ведь тут не один, со мной обитательница еще одной камеры, она давно хочет стобой поговорить…
Приподнявшись, со страхом замечаю вуглу женский силуэт: склоненная голова, растрепанные волосы, руки, нервно мнущие платок… О, майн Гот! О чем я буду сней говорить?! Это же Медея, такие страсти не для меня, недавно чуть не описавшего штаны от страха!
–Ничего,– говорит Ницше,– вам есть, о чем побеседовать.
Интересно: о чем мы будем беседовать? Медея хочет рассказать подробности той жуткой сцены? Так я не раз представлял ее вдеталях, вряд ли реальность превзойдет игру воображения. Или она хочет оправдаться? Но этому нет оправдания, есть поступки, которые не прощаются, их не объяснить состоянием, болезнью…
–Тогда зачем ты отправился впуть?– тихо произносит Медея.– Сидел бы дома, занимался игрой воображения, тогда и вштаны напрудить не захотелось бы…
–Очень интересно… Может, ты знаешь, зачем я отправился впуть?!
–Догадываюсь. Вокруг тебя было мало настоящей жизни. Инастоящей смерти было мало; атайна жизни исмерти– это ведь самое главное. Эту тайну не узнать, если сидеть на редакционном стуле, обувшись вуютные разношенные сандалии.
–Согласен. Но здесь оказалось слишком много настоящей смерти. Ислишком мало настоящей жизни. Вы не цените жизнь, вы уничтожаете ее невероятно легко, причем ради химер! Какая химера была у тебя, Медея?!
Молчание, руки мнут платок.
–Не хочешь говорить? Тогда я тебе скажу. Ты полюбила что-то очень грандиозное, что гораздо больше, чем твой необычный сын. Такая любовь не соразмерна человеку, она направлена поверх человеческих голов. Иона повергает сознание всумерки. Это ведь идеи должны служить Норману, ане Норман – служить идеям! Тем более если идеи пустые, ни на чем не основанные!
Губы собеседницы кривит усмешка.
–Аидеи твоего брата имеют серьезные основания? Сделать из Нормана функционера – это замечательно!
Скептически относившийся к