Смешенье — страница 23 из 161

– Вы вечно хлопочете о ваших кораблях, лейтенант Бар, хотите, чтобы их стало больше, а сами они – лучше.

– Тем больше оснований для меня, сударыня, спрыгнуть с этой жёрдочки и во весь опор скакать в Дюнкерк.

– И что? Лепить там корабли из снега? Жан Бар нужен не в Дюнкерке. Жан Бар нужен в Версале.

– На что я там сгожусь, сударыня? Водить прогулочную лодочку по увеселительному пруду?

– Вам нужны средства, и вы в этом не одиноки. Ваш главный соперник – армия. Знаете, почему все средства уходят ей, лейтенант Бар?

– А что, это и впрямь так? Не верю своим ушам.

– Не верите потому, что вы её не видели, а если бы видели, то возмутились бы, сколько денег она получает по сравнению с флотом. Мало того, весь цвет дворянства идёт в армию. Взять хоть Этьенна де Лавардака.

– Сына герцога д’Аркашона?

– Не разыгрывайте простачка. Вы знаете, кто он, и что это он меня обрюхатил. Можете назвать молодого дворянина, теснее связанного с флотом? А знаете, что он сделал, когда началась война?

– Понятия не имею.

– Собрал кавалерийский полк и поскакал сражаться на Рейн.

– Неблагодарный щенок! Я отшлёпаю его саблей плашмя.

– Да, а когда покончите с этим, можете отправиться в Рим и ткнуть палкой в глаз папе! – предложила более субтильная из спутниц графини.

– Прекрасная мысль, Николь, ради тебя я так и поступлю! – отвечал Бар.

– Знаете, почему Этьенн выбрал армию? – спросила графиня, не поддаваясь общему веселью.

– Насколько я вижу, потому что никто не научил его хорошим манерам.

– Напротив. По общему мнению, он – учтивейший человек во Франции.

– По крайней мере один раз он про свои манеры забыл, – сказал Жан Бар, прижимаясь лицом к решётке и глядя на Жан-Жака, который спал, уткнувшись матери в левую грудь.

– Нет, он даже обрюхатил меня весьма учтиво, – сказала мать. – Именно из-за представлений о чести и приличиях он, как и другие знатные молодые люди, избрал армию, а не флот.

– Гм!

– В кои-то веки мне удалось лишить вас дара речи, лейтенант Бар, так что воспользуюсь этой редкой возможностью и продолжу. Каждый придворный клянётся в верности королю – собственно, ничем больше не занимается, как твердит о ней дни напролёт. В мирное время королю это приятно. Однако начинается война, и каждый должен продемонстрировать свою верность на деле. На поле битвы кавалер может выехать в роскошном боевом облачении, на великолепном коне, и схватиться с врагом один на один. Более того, это происходит на глазах у множества ему подобных, и те, кто уцелеет, могут собраться в палатке и сговориться, что же именно произошло. В море всё иначе – наш расфранчённый хлыщ оказывается на одном корабле с кучей других людей, по большей части простых матросов, и не может схватиться с врагом без их помощи. Приказать: «Заряжайте пушку, ребята, и палите в общем направлении вон той точки на горизонте» – совсем не то, что на всём скаку срубить голову голландцу.

– Мы не палим по точкам на горизонте, – пробормотал Жан Бар. – Впрочем, увы, я отлично вас понял.

– Вы, благодаря своим недавним подвигам – яркое исключение из правила. Если мы отыщем в Версале врача, который подлатает ваш зад, чтобы вы могли сидеть за обедом и потчевать придворных дам героическими рассказами – желательно без сальностей и божбы – это непременно выльется в дополнительные деньги для флота.

– И у меня на палубе появится больше светских хлыщей?

– Это прилагается к деньгам, Жан Бар. Таковы правила игры. – Тут дама забарабанила по крыше кареты: – Гаэтан! Придержи коней! Я, кажется, вижу новый пороховой погреб и хотела бы его осмотреть.

– Если сударыня желает осмотреть все новые прибрежные укрепления, – заметил Жан Бар, – это легче было бы сделать с палубы корабля.

– Тогда я не могла бы побеседовать с местными интендантами и выслушать сплетни.

– Этим вы и занимались?

– Да.

– И что выяснили?

– Что цепь мортирных позиций, позволяющая вести перекрёстный огонь, выстроена на низкопроцентный заём, предоставленный французскому казначейству графом д’Этаплем, который для этого переплавил золотую чашу двенадцатого века. Одновременно тот же граф починил дорогу из Фруж в Фокемберж, дабы телеги с боеприпасами могли ездить и по весенней распутице. В благодарность король позаботился, чтобы старая тяжба против графа д’Этапля отложилась на веки вечные, и даровал тому право постоять со свечой на одном из своих утренних туалетов.

– Любопытно, какую же историю таит в себе этот пороховой погреб? Может быть, местный сеньор обратил в деньги украшенные рубинами прапрадедушкины щипчики для ногтей! – воскликнул Жан Бар, чем вызвал приглушённые смешки Николь и её крупной соседки.

– Посмотрим, станете ли вы смеяться надо мной на следующий год, когда на дюнкеркской верфи будут лежать штабеля балтийского леса в три ваших роста, – проговорила та из трёх женщин, у которой шутка не вызвала и тени улыбки.


– Простите, мадемуазель, но звуков, которые вы издаёте: «Йу-ху! Йу-ху!», я никогда не слышал в конюшнях его величества, да и во всей Франции. Людям, живущим здесь, как я и мой господин, они ничего не говорят, а лошадей приводят в сильный испуг. Молю вас перейти на французский язык, пока не началась общая паника.

– Это обычное приветствие на йглмском, мсье.

– А! – Говорящий резко замер на месте.

Версальские конюшни в декабре не блистают иллюминацией, но по шелесту атласа и хрусту накрахмаленного белья Элиза поняла, что её собеседник склонился в поклоне. Сама она произвела звуки, сопровождающие реверанс. В темноте напротив зашуршал поправляемый парик. Элиза прочистила горло. Невидимый человек потребовал свечу и получил целый серебряный канделябр: облако трепетных светлячков в густом воздухе, наполненном конским дыханием, перегнойным газом и пудрой для париков.

– Я имел честь быть представленным вам год назад, на берегах Мёза, – сказал человек, – когда мой господин…

– Я прекрасно помню ваши доброту и любезность, мсье де Мейе, – отвечала Элиза (её собеседник снова отвесил быстрый поклон), – а также расторопность, с который вы тогда проводили меня к мсье де Лавардаку…

– Он примет вас немедленно, мадемуазель! – воскликнул де Мейе, подождав, впрочем, пока второй канделябр совершит путешествие в стойло, расположенное дальше от входа. – Пожалуйте сюда, в обход навозной кучи…


– Воистину, мсье, никто не сравнится с вами в благочестии, даже сам отец Эдуард де Жекс. В предрождественские дни, когда все ходят на мессу и слушают проповеди о Том, Кто провёл Свои первые дни в яслях, лишь Этьенн де Лавардак д’Аркашон перебрался в вертеп и спит на соломе.

– Не притязаю на благочестие, мадемуазель, хоть и стремлюсь порою к меньшей добродетели – учтивости.

Элизе принесли стул, и она села потому лишь, что знала: в противном случае Этьенн от ужаса не сможет произнести и слова. Сам он опустился на скамеечку для кузнеца. Пол в конюшне был посыпан свежей соломой – насколько она может быть свежей в декабре.

– Так и объяснила мне герцогиня д’Аркашон, когда, прибыв нынче вечером в Ла-Дюнетт, я обнаружила, что вы со всею свитой оставили не только дом, но и поместье!

– Благодарение Богу, мы получили известие о вашем приезде.

– Однако я послала его не с тем, чтобы выгнать вас на конюшню его величества.

– Поверьте, мадемуазель, я переселился сюда с великой охотой, понуждаемый желанием предоставить Ла-Дюнетт в ваше распоряжение без ущерба для вашей репутации.

– Я так и поняла, мсье, и чрезвычайно признательна. Однако я буду жить в дальнем флигеле, которого из главного дома не видно и к которому ведёт отдельная дорога, и ваша матушка считает, что если вы останетесь в Ла-Дюнетт, ни один самый строгий судья не сможет вас упрекнуть. И я полностью с ней согласна.

– Ах, мадемуазель, но…

– Ваша матушка настолько крепка в своём убеждении, что оскорбится, если вы не вернётесь домой немедленно! А я приехала передать её слова самолично, дабы недвусмысленно выразить своё полное согласие с вашей матушкой.

– Что ж, покоряюсь. – Этьенн вздохнул. – Коли нет сомнений, что меня вынуждает перебраться отсюда не то, что некоторые считают неудобствами, – тут он сделал паузу, чтобы сурово взглянуть на своё ближайшее окружение, благоразумно прятавшееся во тьме, – а единственно боязнь вызвать неудовольствие маменьки.

Слова эти были восприняты как прямой приказ; немедленно кучи соломы разлетелись, и ливрейные слуги, прятавшиеся в них для тепла, развили бурную деятельность. Ворота распахнули, впустив ужасающие фанфары голубого снежного света. Взглядам предстали золочёный экипаж и несколько багажных фургонов в соседних стойлах.

Этьенн д’Аркашон заслонил рукой глаза.

– Не от света – мне он ничто, – но от вашей красоты, на кою смертному почти невозможно взирать.

– Спасибо, мсье, – отвечала Элиза, заводя глаза к потолку, чего Этьенн не увидел, поскольку она тоже прикрыла их ладонью.

– Позвольте спросить, где тот сиротка, которого вы, по слухам, вырвали из когтей пфальцских еретиков?

– В Ла-Дюнетт, – сказала Элиза, – выбирает себе кормилицу.


Перо медленно, но неумолимо скользило по бумаге – три шага вперёд, два назад – и наконец остановилось в крохотной лужице собственных чернил. Луи Фелипо, первый граф де Поншартрен, оторвал его от листа; перо застыло на миг, будто собираясь с силами, и двинулось назад вдоль строки, вставая на цыпочки над «i», с разбегу перечёркивая «t», едва не запнувшись на треме, закладывая крутые виражи на аксантах эгю и грав, совершая пируэты на седилях и взмывая на циркумфлексах – так величайший фехтовальщик мира в серии безостановочных манёвров разделывается с двадцатью противниками сразу. Поншартрен осторожно поднял руку, дабы не испачкать чернилами кружево; манжет на миг раскрылся, словно хватая воздух, и тут же опустился на пальцы, давая им возможность согреться.

Поншартрен начал перечитывать документ; из крупных ноздрей вырвались две одинаковые струйки морозного пара. Элиза поймала себя на том, что перестала дышать, и тоже выпустила облачко пара. На выдохе платье ослабило хватку вокруг горла, но стиснуло грудь. Молоко потекло, но Элиза перед выходом из дома предусмотрительно обмоталась полотенцем. Весьма необычно, чтобы у девственницы, взявшей на воспитание сироту, приходило молоко. От неё разило, как от молочной фермы. Впрочем, в помещении стоял такой холод, что унюхать можно было лишь морозную пыль.