– Поскольку сами планеты во всём одинаковы, различие траекторий не объяснить, не включив в число наблюдаемых признаков их положение относительно Солнца.
– Господин Фатио, краеугольный камень моей философии – тождество неотличимого. Если А ничем не отличается от Б, значит, А и Б – один и тот же предмет. В описанном вами случае две планеты неразличимы, а следовательно, должны быть идентичны. Поскольку они очевидно не идентичны, так как имеют разные траектории, следовательно, должны иметь какое-то отличие. Ньютон различает их, приписывая им различное положение в пространстве и затем предполагая, что пространство пронизано некоей таинственной сущностью, ответственной за обратноквадратичную силу. Таким образом он различает их, апеллируя к неким загадочным внешним свойствам пространства…
– Вы говорите как Гюйгенс! – с внезапной досадой воскликнул Фатио. – С тем же успехом я мог бы не покидать Гаагу.
– Простите, если наша с Гюйгенсом привычка соглашаться вас огорчает.
– Можете соглашаться друг с другом, сколько угодно. Но почему вы не соглашаетесь с Исааком? Неужто вы не видите величия его свершений?
– Всякий разумный человек может их увидеть, – отвечал Лейбниц. – Почти все так ими ослеплены, что не замечают изъянов. Лишь немногие из нас на это способны.
– Придираться очень легко.
– Вообще-то довольно трудно, поскольку ведёт к таким вот спорам.
– Если только вы не предложите теорию, которая исправит якобы найденные изъяны, вам следует умерить свои нападки.
– Я всё ещё развиваю мою теорию, господин Фатио, и может пройти долгое время, прежде чем её удастся проверить на опыте.
– Какая мыслимая теория сумеет объяснить различие между двумя планетами безотносительно их положения в абсолютном пространстве?
Разговор привёл к инциденту на снегу. Доктор Лейбниц под опасливым взглядом Фатио слепил руками снежок.
– Не бойтесь, господин Фатио, я не собираюсь его в вас бросать. Было бы очень любезно с вашей стороны сделать ещё два, размером примерно с дыню, как можно более одинаковых.
Фатио с неохотой присел на корточки и начал катать два одинаковых снежных кома, останавливаясь через каждые два шага, чтобы их подровнять.
– Они настолько неразличимы, насколько их можно было сделать в таких условиях – то есть замёрзшими руками и в сумерках, – крикнул он Лейбницу, который на бросок камня от него боролся со снежным комом больше своего веса. Не получив ответа, Фатио пробормотал: – Если не возражаете, я пошёл бы согреть руки – пальцы совсем не гнутся.
Однако к тому времени, как Николя Фатио де Дюилье вошёл в кабинет Лейбница, его пальцы гнулись вполне достаточно, чтобы вытащить листки, заложенные в китайскую книгу. Письмо от Элизы было необычно длинным и на первый взгляд состояло исключительно из легковесных описаний своих и чужих нарядов. Тем не менее сверху лежал ещё один документ, адресованный доктору, однако написанный его рукой. Загадка. Может быть, ключ в книге? Она называлась «И-Цзин». Фатио видел такую же в библиотеке Грешем-колледжа, когда Даниель Уотерхауз заснул на раскрытой странице. Листы были заложены на главе под названием: «54. Гуй Мэй: Невеста». Сама глава состояла из какой-то мистической белиберды.
Фатио положил листы на место и подошёл к крохотному оконцу. Лейбниц упёрся спиной в исполинский снежный ком и, толкаясь ногами, силился его опрокинуть. Фатио ещё раз обошёл комнату и порылся во всех больших стопках. Их было несколько: письма от Гюйгенса, от Арнольда, от Бернулли, от покойного Спинозы, от Даниеля Уотерхауза и от всех в христианском мире, в ком теплилась искра разума. Одну большую стопку целиком составляли письма от Элизы. Фатио выдернул из середины десяток листов, сложил их и затолкал в нагрудный карман. Затем вышел наружу.
– Погрели руки, господин Фатио?
– Ещё как, доктор Лейбниц.
Доктор расположил три снежных кома – один огромный и два маленьких неразличимых – на поле между конюшней, дворцом и арсеналом. Треугольник, образуемый комьями, был ничем не примечательный – ни равносторонний, ни равнобедренный.
– Не так ли умер сэр Фрэнсис Бэкон?
– И Декарт тоже – замёрз в Швеции, – бодро отвечал доктор. – И если Лейбниц и Фатио войдут в анналы вслед за Бэконом и Декартом, наша жизнь будет завершена достойно. А сейчас сделайте милость, встаньте рядом вон с тем комом и опишите ваши впечатления. – Он указал на маленький комок в нескольких шагах от Фатио.
– Я вижу поле, дворец, арсенал и будущую библиотеку. Вижу вас, доктор, возле большого снежного кома, а справа другой ком, поменьше.
– Теперь соблаговолите сделать то же самое от второго кома, который вы слепили.
Через несколько мгновений Фатио отозвался:
– То же самое!
– В точности?
– Ну, разумеется, есть небольшие отличия. Теперь вы, доктор, и большой ком – справа от меня, а маленький – слева.
Лейбниц, бросив свой пост, зашагал к Фатио.
– Ньютон сказал бы, что это поле обладает собственной реальностью, которая управляет комьями и определяет их различия. Однако я скажу, что поле не нужно! Забудьте о нём, думайте только о перцепциях комьев.
– Перцепциях?!
– Вы сами сказали, что когда стояли там, то воспринимали большой ком слева, далеко, а маленький – справа. Отсюда вы воспринимаете большой справа, близко, а маленький слева. Так что даже если комья неразличимы, а посему тождественны, в терминах внешних свойств – размера, формы, веса, когда мы принимаем в рассмотрение их внутренние свойства – то, как один воспринимает другой, – мы видим их отличие. А значит, они различимы! И более того, их можно различить без каких-нибудь отсылок к фиксированному абсолютному пространству.
Оба, не сговариваясь, уже шли к дворцу, который в сгущающихся сумерках казался обманчиво тёплым и гостеприимным.
– Сдаётся, вы наделяете каждый предмет во Вселенной способностью к восприятию.
– Если вы будете делить предметы на всё меньшие и меньшие части, то рано или поздно вынуждены будете остановиться и объявить: «Вот фундаментальная единица реальности, и вот её свойства, которыми определяются все прочие природные феномены», – сказал доктор. – Некоторые полагают, что эти единицы подобны бильярдным шарам, которые взаимодействуют через соударение.
– Я как раз собирался сказать: что может быть проще? Крохотные твёрдые кусочки невидимой материи. Это самая разумная гипотеза о сущности атомов.
– Не согласен! Материя сложна. Столкновения между частицами материи – ещё сложнее. Задумайтесь: если атомы бесконечно малы, не будет ли вероятность их соударения практически нулевой?
– В ваших словах есть резон, – сказал Фатио, – но мне не кажется, что проще наделить атомы способностью воспринимать и думать.
– Перцепция и мысль – свойства души. Считать, что фундаментальные кирпичики вселенной – души, не хуже, чем объявить их крохотными твёрдыми кусочками, которые движутся в пустом пространстве, пронизанном таинственными полями.
– В таком случае восприятие планетой Солнца и других планет заставляет её вести себя в точности так же, как если бы существовало «таинственное поле».
– Знаю, поверить трудно, господин Фатио, но в конечном счёте эта теория будет работать лучше.
– Физика в таком случае превращается в бесконечное летописание. Любой предмет во Вселенной отличается от любого другого предмета во Вселенной исключительностью своих перцепций всех остальных предметов.
– Если вы хорошенько задумаетесь, то поймёте, что это единственный способ их различить.
– Выходит, каждый атом или частица…
– Я зову их монадами.
– Монада в таком случае внутри себя – своего рода машина познания, бюхеррад-рад-рад-рад…
Лейбниц изобразил слабую улыбку.
– Её шестерни вращаются, как в вашей арифметической машине, и она сама решает, что делать. Вы ведь знали Спинозу?
Лейбниц предостерегающе поднял руку:
– Да. Но умоляю меня с ним не смешивать.
– Если позволите, вернусь к тому, с чего начался разговор. На мой взгляд, ваша теория допускает ту самую возможность, которую вы высмеиваете: а именно, что два золотых слитка могут отличаться один от другого.
– Любые два слитка отличны, но лишь потому, что, будучи в разных местах, обладают разными перцепциями. Я боюсь, что вы хотите приписать одному слитку загадочные свойства, которых нет у другого.
– Почему боитесь?
– Потому что следующим шагом вы захотите его расплавить, чтобы извлечь загадку и поместить её в колбу.
Фатио вздохнул:
– По правде сказать, все такие теории небезупречны.
– Согласен.
– Так почему это не признать? Почему упрямо отрицать систему Ньютона, если ваша так же чревата противоречиями?
Лейбниц остановился перед дворцом, как будто предпочёл бы замёрзнуть, но не продолжать разговор там, где его могут подслушать.
– Ваш вопрос рядится в одежды разума, чтобы предстать невинным. Возможно, он и впрямь невинный. Возможно – нет.
– Даже если вы не верите в мою невинность, поверьте хотя бы в искренность моего недоумения.
– Мы с Исааком говорили об этом много лет назад, в молодости, когда дела обстояли иначе.
– Как странно. Вы единственный, за исключением Даниеля Уотерхауза, кто называет его по имени.
Сомнение на лице Лейбница сменилось открытым недоверием:
– Как называете его вы, когда остаётесь с ним наедине в лондонском доме?
– Поправка принята, доктор. Лишь мы трое с ним настолько близки.
– Вы сейчас сказали исключительно хитрую фразу! – вскричал Лейбниц тоном искреннего восхищения. – Она подобна шёлковому шнуру, что сам собой завязался в петлю. Хвалю за ум, но меня в такой силок не уловить. И я попросил бы Даниеля Уотерхауза тоже сюда не впутывать.
Фатио побагровел:
– Я хотел уловить одно: что было между Исааком и вами.
– Вы хотите знать, есть ли у вас соперник.
Фатио молчал.
– Отвечаю: нет.
– Отрадно.
– У вас, Фатио, соперника нет. У Исаака Ньютона – есть.