Традиция соотнесения с 15-летним возрастом поздней стадии взросления восходила еще к XVII веку. Согласно Соборному уложению, «которая девка будет в возрасте, в пятнадцать лет», могла «здавати» свое прожиточное поместье[190], выделяемое ей после смерти отца и представлявшее собой «усадище и к усадищу пашни»[191], тому из служивших мужчин, кто принимал на себя обязательства ее «кормить и замуж выдати»[192]. Нельзя было претендовать на «девкино прожиточное поместье», если «девка в те поры будет в малых летех меньши пятинатцати лет»[193]. Сами мемуаристки XVIII–XIX веков называли девичество «молодостью»[194] (иногда «юностью»[195]), интерпретируя его в контексте формирования собственной идентичности, а себя в этом возрасте – «девушками»[196], «девками»[197], «девицами»[198], «молодыми особами»[199]. Условной возрастной границей детства следует считать 12–14 лет[200],[201], когда девочки вступали в пубертатный период и им могла быть присуща характерная для «переходного» возраста своеобразная «неустойчивость» идентичности. Выражая, например, эмоциональную реакцию на одно и то же событие – несправедливое с ее точки зрения наказание («стать в угол»[202] за чтение книги, что было «строго-настрого запрещено» без предварительного прочтения ее гувернанткой[203]), – юная дворянка в этом возрасте воспринимала себя одновременно то как «большую двенадцатилетнюю девицу», то как «бедную маленькую девочку»[204]. «Кавалерист-девица» Н. А. Дурова (1783–1866) считала, что с 14 до 16 лет она дважды переживала своего рода смену идентичности: от «Ахиллеса в женском платье»[205] к «скромному и постоянному виду, столько приличествующему молодой девице»[206] и обратно[207]. Для мужской части дворянства в ряде случаев взросление девушки ознаменовывалось ее «вступлением в свет» («Ты скоро принесешь в большой с собою свет, / твой ум, – твою красу – твои пятнадцать лет»[208]), что означало ее превращение в потенциальную невесту.
Возрастные рамки девичества, сильно варьировавшие в разных странах и в разные эпохи в зависимости от изменения принятого возраста вступления в брак[209], не отличались постоянством и в дворянской России в исследуемый период. В целом можно говорить о распространенности раннего замужества дворянок, причем вплоть до 1780‐х годов обычный для них возраст начала матримониальных отношений – 14–16 лет[210] (иногда даже 13 (!)[211]), на рубеже XVIII–XIX веков – 17–18[212], к 1830‐м годам – 19–21[213]. Во второй четверти XIX века уже встречались первые браки, заключенные в более зрелом возрасте – в третьем и даже четвертом десятилетиях жизни дворянок[214]. Несмотря на действовавшую на протяжении XVIII – середины XIX века тенденцию к более позднему замужеству дворянок, условные границы нормативного брачного возраста были жестко закреплены в сознании современников обоего пола. В 1840‐е годы в мужском литературном дискурсе по-прежнему можно встретить отражение традиционных стереотипных представлений о подобающих возрастных пределах выхода замуж. Например, Д. Григорович в нравоописательном рассказе «Лотерейный бал» замечал в отношении одной из героинь: «Любочка, старшая из них (сестер. – А. Б.), перешла уже за пределы невесты: ей около 27 лет…»[215] Еще более определенно господствовавшие общественные представления высвечивались в женской литературе. Н. А. Дурова в повести «Игра судьбы, или Противозаконная любовь» так характеризовала возраст героини: «…я увидела уже Елену Г*** невестою; ей был четырнадцатый год в половине»[216]. При этом мать героини в разговоре с мужем озвучивала расхожие взгляды того времени (повесть была опубликована в 1839 году) на нормативный брачный возраст: «А знаешь ли ты, что нынче девица в осьмнадцать лет считается уже невестой зрелою, а в двадцать ее и обходят, говоря: ну, она уже не молода, ей двадцать лет!»[217] Даже если Дурова и утрировала, ментальные стереотипы в отношении своевременности замужества дворянки в любом случае оказывались консервативнее социальной практики и конкретных жизненных опытов.
По мере повышения брачного возраста границы девичества расширялись[218]. Соответственно, для незамужних дворянок верхний рубеж этого этапа жизненного цикла формально оставался открытым, что выражалось в сохранявшейся за ними по выходе из возрастной категории собственно «взросления» юридической номинации «девица»[219], а также в социально предписываемом обозначении «старая дева»[220], или «старая девушка»[221]. Нарушительницы верхней границы нормативного брачного возраста причислялись к выделяемой этнографами в традиционных культурах категории «выбившихся из ритма жизни и уже поэтому социально неполноценных людей»[222].
Представление о легитимации зрелости исключительно посредством замужества претерпело определенные изменения только у «девушек шестидесятых годов»[223] XIX века, да и то это касалось их внутренних установок, а не доминировавших общественных взглядов. Процесс взросления уже не сводился для них к превращению в социально ожидаемую «востребованную» невесту, а выражался в обретении профессиональной пригодности[224] и сопряженной с ней финансовой независимости[225]. Качественный рубеж между детством и девичеством ассоциировался с преодолением пассивной роли обучаемой ученицы и позиционированием себя в качестве активного субъекта, нацеленного на самореализацию и осуществление выбора на акциональном уровне[226]. Некоторым современникам-мужчинам казался «привлекательным» новый «тип серьезной и деловитой девушки»[227], который «в обществе народился» к эпохе модернизации. Вместе с тем появление этого типа требовало от них выработки новой модели поведения по отношению к таким женщинам, в том числе и речевого, заставляло «взвешивать свои выражения»[228].
До эпохи буржуазной модернизации девичество как жизненный этап осмыслялось в терминах социально навязываемого ожидания «решения участи», отождествлявшейся исключительно с замужеством[229]. Считалось, что и получение образования и даже придворная карьера – всего лишь подготовительные стратегии достижения главной жизненной цели женщины – выхода ее замуж. Не случайно женское среднее образование, в частности институтское, не имело профессиональной востребованности, о чем мне уже доводилось писать[230]. Женские институты, созданные с целью формирования в России «новой породы… матерей»[231] и выполнявшие функции социального призрения для девочек-сирот и дочерей неимущих или малоимущих дворян[232], репрезентировали свой конечный продукт как обладающих светскими манерами потенциальных домашних хозяек[233]. Лучшие выпускницы получали при окончании института так называемый «шифр»[234] («золотой, украшенный бриллиантами вензель императрицы под короной на банте из андреевской ленты»[235]). Мемуаристка А. В. Стерлигова описала церемонию «раздачи шифров институткам Екатерининского института»[236]: «Обратившись к нашему инспектору, она (Ее Величество. – А. Б.) приказала читать фамилии награжденных девиц, а принц подавал шифры, и каждая из десяти по очереди подходила, становилась на левое колено на скамеечку и подставляла левое плечо Императрице, которая прикалывала собственноручно булавкой, подаваемой ей фрейлиной; после чего каждая, поцеловав ручку Ее Величества, отвечала на вопросы, а потом, сделав низкий реверанс, отходила задом на свое место к окну, где и была удостаиваема милостивыми разговорами присутствующих особ царской фамилии»