Сметая запреты: очерки русской сексуальной культуры XI–XX веков — страница 12 из 87

[237]. «Шиферницы»[238], как их называли, могли рассчитывать на придворную карьеру фрейлины (не случайно мемуаристки употребляли выражение «фрейлинский шифр»[239], или «шифр фрейлины»[240]) с последующей перспективой опять-таки «составить блестящую партию»[241]. Именно поэтому многие дворянки ценили фрейлинский шифр не как признание образовательных достижений, индивидуальных заслуг, публичного статуса, а как способ устранения финансовых препятствий к замужеству. По словам В. Н. Головиной, ее «belle-sœur»[242], княгиня Голицына, «хотела, чтобы ее старшая дочь получила шифр, потому что с этим отличием связывалось приданое в двенадцать тысяч рублей»[243]. Вместе с тем на рубеже XVIII–XIX веков, «в начале царствования императора Павла Петровича», в среде провинциального дворянства все еще был распространен «мужской» взгляд на женское образование как на недостойную альтернативу замужеству:

«Прадед… за порок считал, чтоб русские дворянки, его дочери, учились иностранным языкам.

– Мои дочери не пойдут в гувернантки, – говорил Алексей Ионович. – Они не бесприданницы; придет время, повезу их в Москву, найдутся женихи для них»[244].

Получение образования воспринималось как своего рода вынужденная «стратегия выживания» для дворянок с низким уровнем материального достатка, которые в силу этого не могли рассчитывать на выход замуж, то есть на реализацию нормативного жизненного сценария.

Восприятие детства в контексте отношений матери и дочери: соотношение материнской любви и власти матери

Проблематизация взаимоотношений матери и дочери служит своего рода «ключом» к интерпретации механизмов формирования, поиска и отстаивания женской идентичности в российской дворянской культуре и специфики гендерной иерархизации внутри дворянской семьи. Феномен материнства и отношения матери и дочери в феминистских теориях психоанализа не раз становились предметом исследования. В частности, этой теме посвящен третий выпуск сборника статей немецких и российских исследователей «Пол. Гендер. Культура» под редакцией профессора Элизабет Шоре. По словам Эвелин Эндерлайн (Evelyne Enderlein), французские феминистки «Люс Иригарей и Адриена Рич анализируют взаимоотношения матери и дочери как первостепенные, являющиеся прототипом пары»[245], что, бесспорно, указывает на их значимость. В связи с этим важно не только подтвердить на примерах российской дворянской культуры XVIII – середины XIX века тезис о трудности поиска женской идентичности в рамках осложненных отношений матери и дочери, но попытаться разобраться в причинах внутренних конфликтов этих отношений, проанализировать их властную составляющую и в конечном счете выяснить, в какой мере эти отношения определяли механизм социального конструирования гендера.

Отношение дворянок к собственному детству по прошествии многих лет жизни определялось либо его идеализацией[246], либо негативизацией[247] в зависимости главным образом от характера взаимоотношений девочки с матерью. Матери же, по представлениям дочерей, относились к ним очень по-разному: могли любить старшую дочь, своего первого ребенка[248], и недолюбливать младших (в особенности поздних, последних из своих многочисленных детей[249]), вообще быть недовольными рождением дочери, ожидая сына[250]. Свидетельства мемуаристок выявляют на протяжении столетия – с середины XVIII века до середины XIX века – одну и ту же типичную реакцию дворянок на нежелательных дочерей: «огорченные» матери пытались потерять их из виду, вывести за пределы собственного зрения, сымитировать их несуществование («не могли выносить присутствия» и «удаляли с глаз колыбель»[251] (1759), «толкали с коленей» и «отворачивались»[252] (1783), «глядеть не хотели»[253] (1850)). В этих случаях подраставшие девочки отдавали себе ясный отчет в отсутствии к ним материнской любви и воспринимали это как травмирующее переживание[254]. Сами же они сознавались в том, что любили своих матерей, сочувствовали их судьбам и даже восхищались ими[255]. Став взрослыми, дворянки осмысляли подобное отношение к себе матерей как следствие нереализованного желания «иметь сына»[256] («непременно сынка хотелось»[257]), компенсируемого любовью к другому ребенку, который мог быть как мужского пола[258], так и женского[259]. Однако даже такого рода случаи доказывают не собственно факт отсутствия материнской любви (матери, судя по ряду указаний, все-таки любили своих дочерей), а то, что отношение к ребенку, как и предшествующее отношение женщины к своей беременности, представляло собой экстраполяцию ее внутренних мыслительных построений, восприятий, переживаний, оценок. Не следует забывать также об исторической эволюции понятия «материнская любовь», как установила французская исследовательница Элизабет Бадинтер (Elisabeth Badinter)[260], изучая историю семейных отношений с XVII века до настоящего времени.

Даже в тех случаях, когда женщина лишалась мужа и утрачивала его власть над собой, она не переходила на партнерскую модель отношений с дочерью, а продолжала либо ее игнорировать, либо применять к ней репрессирующую стратегию воспитания. В то время как сын ассоциировался с надеждами матери, воплощал для нее попытку «создания мужчины», которого она хотела бы видеть рядом с собой, дочь была олицетворением собственных неудач, несбывшейся мечты, например связи с мужем, не принесшей счастья, и, наконец, безысходности от предчувствия повторения того же жизненного сценария. Досада на невозможность изменить к лучшему свою жизнь и неспособность внутренне согласиться с собственными страданиями вымещалась матерью именно на дочери, которая воспринимала ее отношение как нелюбовь к себе. Это свидетельствует о том, что само материнство носило по большей части функциональный, вынужденный характер. Парадоксально, но при том, что судьба женщины программировалась как репродуктивная (а скорее всего – именно вследствие этого), материнство не было осознанным индивидуальным женским проектом, по крайней мере в отношении дочерей, не являвшихся формальными продолжательницами дворянского рода.

Сложности отделения от матери в период девичества: материнский контроль за сексуальностью и социальное бессилие дочери

В новейших психоаналитических и гендерных штудиях проблематизируется подростковый период в жизни женщины и его функция в становлении женской идентичности[261]. Немецкий психоаналитик Ева Полюда (Eva Poluda) различает в «подростковом возрасте женщины» пубертатный и собственно подростковый периоды, отождествляемые ею с «ранней» и «зрелой» стадиями взросления. Она трактует пубертатный период как «переход от защищенного тела ребенка к самостоятельному сексуальному телу взрослого»[262], что в случае с женщиной означает, по ее мнению, «пубертатный переход от материнской зависимости к новому периоду жизни как молодой женщины»[263].

В условиях дворянского образа жизни взросление как «отделение от родителей» (Е. Полюда), отрыв от родительской семьи в большинстве случаев были для девушек травмирующим обстоятельством. Главная причина состоит в «неплавности» этого перехода, который не был эмоционально-психологическим обособлением при сохранении позиции дочери внутри семьи, а выражался, вследствие раннего замужества, в «неожиданном» оставлении «своей», «защищающей», семьи и включении в «новую», «пугающую» неизвестностью[264], и вместе с тем в резкой смене функциональных ролей: превращении из дочери в жену, что фактически при отсутствии у девушек сформированных навыков отстаивания собственной идентичности и при объективном старшинстве супруга по возрасту[265], означало принятие роли дочери по отношению к мужу. Мемуаристка С. В. Ковалевская вспоминала о своей матери, Елизавете Федоровне Корвин-Круковской, урожденной Шуберт (1820–1879): «Между нею и отцом была большая разница лет, и отец вплоть до старости продолжал относиться к ней, как к ребенку. Он называл ее Лиза и Лизок, тогда как она величала его всегда Васильем Васильевичем. Случалось ему даже в присутствии детей делать ей выговоры. „Опять ты говоришь вздор, Лизочка!“ – слышали мы нередко. И мама нисколько не обижалась на это замечание, а если продолжала настаивать на своем, то только как избалованный ребенок, который вправе желать и неразумного»[266].

С этим коррелирует и замечание мемуаристки М. А. Бекетовой (1862–1938), относящееся к ее сестре, девушке-невесте конца 1870‐х годов: «В 18 лет была она еще далеко не созревшая женщина, а девушка-ребенок, которому слишком рано выпал на долю брак с таким интересным, трудным, сложным и неудержимо жестоким человеком, каким был Александр Львович Блок»