Сметая запреты: очерки русской сексуальной культуры XI–XX веков — страница 18 из 87

[372]

Не менее жесткую расправу прочили дочерям и матери, узнав о том, что кто-то оказывает им знаки внимания, даже если этот кто-то был российским императором, а его интерес не выходил за рамки галантной обходительности: «В один из приездов в Москву императора Александра он обратил особенное внимание на красоту одной из дочерей ее (княгини Екатерины Андреевны Оболенской, урожденной княжны Вяземской. – А. Б.), княжны Наталии (урожденной Оболенской. – А. Б.). Государь, с обыкновенною любезностью своею и внимательностью к прекрасному полу, отличал ее: разговаривал с нею в Благородном собрании и в частных домах, не раз на балах проходил с нею полонезы. Разумеется, Москва не пропустила этого мимо глаз и толков своих. Однажды домашние говорили о том при княгине-матери и шутя делали разные предположения. „Прежде этого задушу я ее своими руками“, – сказала римская матрона, которая о Риме никакого понятия не имела»[373].

Поскольку задача воспитания девушек сводилась к тому, «чтобы блюсти за… (их. – А. Б.) нравственностью!»[374], все, что касалось сексуальной сферы жизни, табуировалось, и, следовательно, даже помышление о возможном нарушении этих запретов порождало у них подспудное чувство вины, не говоря уже об информации и опыте. В результате дворянские девушки оказывались неподготовленными и беззащитными перед любыми телесными практиками даже в контексте супружеских отношений, вызывавших у них безотчетные страхи и опасения, а потому не приносивших им ощущения радости и счастья. О. Е. Глаголева, комментируя описание мемуаристом А. Т. Болотовым своей тринадцатилетней избранницы А. М. Кавериной, которая не только накануне свадьбы «была перетревожена», «не хотела на все оказываемые ей ласки нимало соответствовать», от него «тулилась», но и после замужества не проявляла к нему «ни малейших взаимных и таких ласк и приветливости, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них, мужьям своим», заключает, что такое «поведение невесты выдает скорее испуганного ребенка, нежели молодую особу, готовую к брачному союзу»[375]. Также и предсвадебные настроения мемуаристки А. Е. Лабзиной явно далеки от смелых жизнеутверждающих предвкушений: «…положена была свадьба 21 мая. <…> И так ласки моего назначенного (матерью. – А. Б.) мужа стали ко мне открытее. Но они меня не веселили, и я очень холодно их принимала, а была больше с матерью моей, и сердце мое не чувствовало ни привязанности, ни отвращения, а больше страх в нем действовал»[376].

Можно говорить о репрессированной сексуальности как средстве социального контроля, как способе удержания молодых представительниц женского пола в подчинении внутри существующего властного и символического порядка в масштабах и семьи, и общества в целом. При этом традиционный вопрос: «не противен ли он?»[377], с которым сватавшиеся женихи обращались к своим слишком сдержанным юным избранницам, показывает, что для них, в отличие от последних, именно телесный, сексуальный аспект брака превалировал. От дворянской девушки в браке ожидали и требовали того, к чему ее не только не готовили в девичестве, но и за что строжайше наказывали или порицали, категорически пресекая любую, даже гипотетическую, возможность самого невинного естественного обретения ею соответствующего жизненного опыта. Возможно, более органичными в этом смысле являлись те нечастые в то время первые браки, в которых невеста была старше жениха[378], благодаря чему относительно синхронное обоюдное освоение собственной сексуальности происходило с меньшими жертвами. Кроме того, в этих случаях молодые люди в достаточно раннем возрасте оказывались исключенными из-под прицела родителей и прочих блюстителей нравов, что также благоприятно сказывалось на их взрослении, а возрастное превосходство жены препятствовало превращению ее в объект деприваций со стороны мужа. Вместе с тем, как показывает мемуарное свидетельство о себе княгини Е. Р. Дашковой, удачный выход дворянской девушки из подросткового возраста, так или иначе воплощавшийся в «счастливом» браке, был обусловлен ее интеллектуальными поисками и общим уровнем самообразования[379] в не меньшей степени, чем нашедшим взаимность эмоциональным и телесным влечением к близкому по возрасту молодому человеку. Особую роль в том, чтобы это влечение превратило Дашкову в «семнадцатилетнюю безумно влюбленную женщину, с горячей головой, которая не понимала другого счастья, как любить и быть любимою»[380], сыграла непреднамеренность знакомства и абсолютное невмешательство представителей старшего поколения в развитие отношений: «Вечер был чудесный, и сестра госпожи Самариной предложила мне отправить мою карету вперед и пройтись с ней пешком до конца малолюдной улицы. Я согласилась, тем более что мне необходим был моцион. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как из боковой улицы вышел нам навстречу человек, показавшийся мне великаном. Меня это поразило, и, когда он был в двух шагах от нас, я спросила свою спутницу, кто это такой. Она назвала князя Дашкова. Я его никогда еще не видала. Будучи знаком с Самариными, он вступил с ней в разговор и пошел рядом с нами, изредка обращаясь ко мне с какой-то застенчивой учтивостью, чрезвычайно понравившейся мне. Впоследствии я не прочь была приписывать эту встречу и благоприятное впечатление, которое мы произвели друг на друга, особому соизволению промысла Божия, которого мы не могли избегнуть; так как если бы я слышала когда-нибудь его имя в доме моего дяди, куда он не имел доступа, мне пришлось бы одновременно услышать и неблагоприятные для него отзывы и узнать подробности одной интриги, которая разрушила бы всякие помыслы о браке с ним. Я не знала, что он слышал и что ему было известно обо мне до этой встречи; но, несомненно, его связь с очень близкой моей родственницей, которую я не могу назвать, и его виновность перед ней должны были отнять у него всякую мысль, всякое желание и всякую надежду на соединение со мной. Словом, мы не были знакомы друг с другом, и, казалось, брак между нами не мог бы никогда состояться; но небо решило иначе. Не было той силы, которая могла бы помешать нам отдать друг другу наши сердца, и наша семья не поставила никаких препятствий нашему браку, а его мать, очень желавшая женить сына и тщетно и непрестанно умолявшая его выбрать жену, была вне себя от радости, когда узнала о принятом им решении вступить в брак»[381].

Часто меры, направленные на обозначение рамок «дозволенного» девушке поведения, носили превентивный характер и вместе с тем обретали форму очередной «телесной переделки». А. П. Керн вспоминала досадный инцидент из самого начала своего девичества, когда «пришел Наполеон», и их семья перемещалась, «стараясь не наткнуться на французов и объезжая Москву»[382]. Во Владимире они встретили «много родных и знакомых», в том числе тетку А. И. Понофидину, урожденную Вульф (1784–1873), родную сестру матери, «которая вместе с Пусторослевыми подобрала где-то на дороге раненого под Москвою Михаила Николаевича Муравьева, которому было тогда только 15 лет»[383]. Затрудненная обычно рядом условностей коммуникация юноши и девушки значительно облегчалась в ситуации военного времени, когда у них не только мог быть неформальный повод для общения, но и немыслимый в привычной повседневности его антураж. Дворянская девушка, помогавшая выхаживать раненого юношу, оказывалась как в непосредственном контакте с ним, так и имела возможность созерцать лежащего на кровати полуодетого постороннего ей представителя противоположного пола (того самого «чужого мужчину», используя фразеологию дяди Е. Н. Водовозовой), что категорически не допускалось в обычной жизни[384]. Кроме того, она могла непроизвольно без санкции и наблюдения взрослых попасть в общество и других юношей, случайно решивших навестить сослуживца: «Он (раненый М. Н. Муравьев) лежал в одной из комнат того дома, в котором помещались наши родные и в который и нас перетащили из деревни. Тетушка приводила меня к нему, чтобы я ей помогала делать корпию («нитки, нащипанные из полотняной мягкой ветоши» – «перевязочный материал, заменявший в XIX в. вату»[385]. – А. Б.) для его раны. Однажды она забыла у него свои ножницы и послала меня за ними. Я вошла в его комнату и застала там еще двух молодых людей. Я присела и сказала, что пришла за ножницами. Один из них вертел их в руках и с поклоном подал мне их. Когда я уходила, кто-то из них сказал: elle est charmante! (она очаровательна! (фр.). – А. Б.[386].

Очевидно, тетка не могла оставить без внимания впечатление, произведенное юной племянницей на близких по возрасту представителей противоположного пола и внушившее ей одно из разделявшихся взрослыми фантомных опасений за нравственность девушки, почему и не замедлила отреагировать на эту абсолютно невинную сцену самым что ни на есть репрессивным образом: «…тетушка Анна Ивановна… очень меня огорчила дорогою, окромсавши мне волосы по-солдатски, чтобы я не кокетничала ими. Я горько плакала»[387].

Дело не просто в подстригании волос девушке, что само по себе воспринималось в то время негативно, но в том значении, которое двенадцатилетняя А. П. Керн как подросток при