давала своему внешнему виду и прическе, ассоциировавшейся у нее со взрослением: «Она (гувернантка m-lle Бенуа. – А. Б.) заботилась о нашем (с кузиной. – А. Б.) туалете, отрастила нам локоны, сделала коричневые бархотки на головы. Говорили, что на эти бархотки похожи были мои глаза»[388].
В 8 лет или чуть позже, как показывают примеры Л. Н. и Е. Н. Милюковых[389], А. П. Полторацкой и А. Н. Вульф[390], девочкам меняли детскую прическу (кудри) на девичью (косы). Портреты 1810–1840‐х годов[391] воспроизводят девичью прическу в виде гладко зачесанных, разделенных на прямой пробор волос с уложенной сзади выше или ниже косой. Однако можно встретить изображение девичьей прически и с буклями[392], или локонами, как назвала их Керн, что одно и то же в русском языке и XIX, и XX века[393]. Очевидно, считалось, что локоны – принадлежность более старших молодых девушек, поэтому они особенно ценились девушками-подростками как внешнее проявление взрослости. Кстати, во второй половине XVIII века 12-летних девочек изображали одетыми и причесанными как взрослых[394], что должно было визуально поддерживать иллюзию их взросления, которая была важна не только для старшего поколения, желавшего поскорее представить их невестами, но и, безусловно, для них самих, стремившихся обрести в своих собственных глазах статус социально полноценного возраста.
Отец А. П. Полторацкой (в замужестве Керн) даже в публичном пространстве и в своем присутствии не мог позволить дочери обретать навыки межполовой коммуникации, усматривая в этом дополнительные смыслы и не считаясь ни с ее чувствами, ни со здравомыслием жены: «Батюшка продолжал быть со мною строг, и я девушкой так же его боялась, как и в детстве. Если мне случалось танцевать с кем-нибудь два раза, то он жестоко бранил маменьку, зачем она допускала это, и мне было горько, и я плакала. Ни один бал не проходил, чтобы мне батюшка не сделал сцены или на бале, или после бала. Я была в ужасе от него и не смела подумать противоречить ему даже мысленно»[395].
Репрессивность «отца семейства» в отношении как дочери-девушки, так и жены, взрослой женщины, на которую, по его мнению, возлагалась особая ответственность за нормативность девического поведения и соответствующую «дрессуру», запускала в действие психологические механизмы страха и конформизма, удерживавшие в повиновении ему женскую часть семьи.
В некоторых случаях матери, испытавшие в своей жизни немало деприваций, с большим пониманием, чем отцы/отчимы, относились к практическим опытам межполовой коммуникации своих дочерей, определяя, однако, для них границы дозволенного. Н. Н. Пушкина-Ланская писала мужу в защиту своих старших дочерей: «А теперь я возвращаюсь к твоему письму, к тому, где ты пишешь о моих девушках. Ты очень строг, хотя твои рассуждения справедливы. Кокетство, которое я разрешила Мари, было самого невинного свойства, уверяю тебя, и относилось к человеку, который был вполне подходящей партией. Иначе я бы не разрешила этого, и в этом не было ничего компрометирующего, что могло бы внушить молодому человеку плохое мнение о ней»[396].
То есть речь в данной ситуации идет о контролируемой сексуальности, мера осознания которой девушкой регламентировалась извне ее матерью. При внешней заданности допустимого поведения оно трактовалось как потенциально ориентированное исключительно на матримониальный результат. Если воспринимать кокетство не как предложение себя в качестве сексуального объекта, а как «открытие» для себя своего тела, обнаружение и освоение собственной сексуальности, компенсацию внутренней психологической неуверенности и преодоление подавленности, то окажется, что для дворянских девушек это мог быть совсем небесполезный опыт.
Вместе с тем переход к девичеству как новому этапу жизненного цикла сопровождался символическим сближением с матерью и дистанцированием от отца, который представал в дискурсе взросления девочки фигурой некомпетентной. Вербальная передача норм поведения от матери к дочери[397] осуществлялась даже на расстоянии посредством переписки, если, скажем, дочь воспитывалась в институте. Екатерина Самарина, наставляя «не быть ветреной»[398] дочь-институтку «друга Вариньку», советовала ей: «…Папинька Мущина не может входить во все подробности но леты итвои моя душинька бегут вить и тебе будет скоро 15 лет так мой Дружек не прилепляйся к ветренности а 1е проси бога чтоб он всегда и во всем направлял бы тебя на доброе и бог тебя никогда не оставит, а пошлет добрых наставников лишь не убегай их, препровождаю к тебе книшку каторую прочитай с бальшим вниманием, ив другой раз можешь списать письмы каторые особенно дастойны иметь при себе, ты в ней найдешь как матери умеют любить но и чего требуют от детей а меня первую ничто так не утешит как видеть карактер исправленной иболее кроткой, папинька тебе доставит подсвешник купит свеч; то можешь читать по вечерам эту книгу исписать что важнее покажи папиньке что спишиш и книгу в целости возврати с папинькай сохрони Господь непотеряй чужая…»[399]
При этом апелляция к «добрым наставникам» и особенно к нравоучительной литературе также связывалась с неотъемлемым контролем со стороны родителей за информацией и образцами, подлежавшими восприятию их дочерью. Требование матери предъявить сделанные выписки «папеньке» означает полное отсутствие признания за девушкой интеллектуальной самостоятельности, неприкосновенности ее внутреннего мира. Известно, что чтение играло важную роль в процессе взросления дворянской девушки[400] и вместе с тем было подчинено, по замечанию исследователя женского чтения Д. К. Равинского, «руководству старших»[401], в чем убеждают приведенные выше примеры. В отличие от юношей, усваиваемые ими опыты носили не практический, а виртуальный характер, в силу чего следует отметить особое влияние романтических идеалов на становление «женской личности». При всех ограничениях, касавшихся чтения в институтской и домашней повседневности, о которых уже упоминалось, усадебная библиотека служила девушкам, если им удавалось получить к ней доступ, своего рода «окном» во взрослую жизнь.
Существенно, что в понимании некоторых матерей в первой половине XIX века взросление дочери так или иначе было сопряжено с самосовершенствованием посредством получения образования[402] и ориентацией на использование добрачного ресурса времени для «формирования себя». Екатерина Самарина напоминала дочерям: «…напишите пабольше опишите как ваше ученье идет что ты варя на фортепьянах учишь, вот уже вновь за треть нада платить пожаласта не теряйте время когда есть возможность учится то учитесь 2: года остается для усовершенствования вам себя как в науках так ив характере избрав примеры кротости прилежания и вежливости должны и утверждаться в оных…»[403]; «Милая Варинька так ты уже довольно хорошо рисуеш карандашом, то маминьки хочется чтобы ты училась также рисовать красками, и по бархату. нельзя ли етого сладить только без платы, а самой от себя просить, каво ты знаешь; вот кали Александра Семеновна Копосова еще в Институде она так дабра верна бы неотказалась»[404].
Тем не менее пессимистичное, основанное на собственном печальном жизненном опыте замечание писательницы Н. Д. Хвощинской не позволяет переоценить качество интеллектуального ресурса молодых дворянок: «В те времена во всей России смеялись над писательницами, делая исключение для одной гр[афини] Ростопчиной; в провинциях гонение было еще сильнее. Было принято, между женщинами и, в особенности, между девушками – невежество, как теперь приняты кринолины»[405].
В ее представлении девичество как «возраст жизни» – это время, когда дворянка становилась объектом бездумной манипуляции и подчинения и не могла противопоставить этому самостоятельного поведения: «…вы обязаны думать, потому что иначе вы будете насильником самой себе, а это нечестно, да… и неумно. За что же? Что вы себе сделали, чтобы поступать с собой так, как поступают с девицами, никогда не думавши, гувернантки?»[406]
Образ жизни дворянских девушек визуализуется в интерьерной русской живописи через атрибутирование им письма[407], книги[408], фортепиано с нотами[409], альбома[410]. Альбомные стихи, вошедшие в моду в XVIII веке[411] и ставшие неизменными спутниками девичества[412], были дополнены в XIX веке тетрадями со своими[413] или чужими понравившимися[414] стихами. Зачастую девушка, которая «находила одну отраду искренно высказаться на страницах своего дневника»[415]