Страничка четвертая. «Ты очень неуравновешен, дорогой лейтенант. Можешь вспылить из-за пустяка, а потом ругать себя самыми последними словами. Туманский потребовал от нас на первых порах составлять личные планы работы. Я затеял с ним дискуссию. Зачем эти бумажки? Бюрократизм. Формализм. И что мы — дети? Или наши планы войдут в один из томов всемирной истории? Планы должны быть в голове. А все-таки составляю, хотя и не признаюсь, что как-никак, а планы помогают работать. Ромка же любит планировать, и не дай бог, если что-либо нарушит хоть один из его пунктов!»
Страничка пятая. «Сегодня Грач проходил мимо курилки и случайно услышал разговор двух солдат:
— Ну как там наши мальчики?
— Лейтенанты? Как всегда. Один сидит в канцелярии. Думает.
— А второй?
— Беседует с Кузнечкиным. Подбирает ключи.
Когда Грач рассказал мне об этом, я еле устоял на ногах. Значит, мальчики! Проклятый возраст! На заставе есть солдаты старше нас.
Ну, если так, вы увидите, какие мы мальчики! Гайдар в шестнадцать лет командовал полком. А Олег Кошевой…
Рассказал об этом случае Ромке. Он усмехнулся и оказал:
— Народные массы указывают путь. Все. Долой затворничество.
А я уже не раз убеждался, что Ромка умеет держать свое слово».
Страничка шестая. «Бьюсь с Кузнечкиным. Побеседуешь — три дня золотой человек. На четвертый — все по-старому. Недавно заявил в открытую:
— А чего меня, собственно говоря, воспитывать? Каким был, таким и домой уеду.
— Нет, таким не уедете, — твердо сказал я.
И решил: никто никогда не уедет с заставы таким, каким был. Глаза каждого станут зорче, а сердце — горячее. И только так.
Вечером зашел в ленинскую комнату. Кузнечкин сидел, примостившись в углу. Как всегда, с книгой. И, как всегда — с приключенческой. На этот раз — «По тонкому льду».
Сел рядом с ним. Днем Кузнечкин снова сорвался. Пришел на стрельбище без строя, когда пограничники уже вели огонь. Я не сдержался, накричал на него. Доложил Туманскому. Тот сказал:
— Больше выдержки, лейтенант Костров. Побеседуйте с рядовым Кузнечкиным, доложите свои выводы и предложения.
Он всегда так. Не торопится. Любит, чтобы все было точно, ясно и определенно.
И вот, кажется, удобный момент для беседы. Один на один. Но что я знаю о Кузнечкине? В «гражданке» он почти не работал. В девятом классе сидел два года. Срезался по математике. Запоем читает детективы. Хорошо поет. Любит музыку, но преимущественно джазовую. Жил в городе, жил неплохо. Все? Да, кажется, к сожалению, все.
— Интересная книга?
— Интересная, — неохотно отвечает Кузнечкин.
Худощавое лицо с острым носом печально, без улыбки. Такое с ним редко бывает. Обычно неудержимо весел, криклив, самоуверен.
— А Теремец читал?
— При чем тут Теремец? — усмехнулся Кузнечкин. — Что я ему, нанимался книги подбирать?
— А в тот раз, помните? Здорово получилось. Как вы его книгой заинтересовали.
— А, в тот раз, — обрадованно улыбается Кузнечкин. — Так то же эксперимент!
— Теремца уже потянуло к книге, — говорю я. — Значит, эксперимент был блестящий. Твоя ведь это работа, — незаметно для самого себя переходя на «ты», добавляю я.
— Так когда хорошо сделаешь, никто не замечает, — обидчиво говорит Кузнечкин. — А стоит один раз споткнуться…
— Да, Веревкин тебя здорово критиковал.
Это я напомнил ему о собрании, которое мы провели накоротке, прямо на стрельбище. Кузнечкин молчит.
— Прочувствовал? — не отстаю я.
— Нет, не прочувствовал.
Что это? Бравада? Или упрямство?
— Веревкин говорит…
Это, кажется, в цель. Видимо, я дойму его этим Веревкиным, которого самого критикуют чуть ли не на каждом собрании.
— Пусть на себя посмотрит, — зло говорит Кузнечкин. — Веревкин! Тоже мне, маяк!
А мне радостно: лед равнодушия сломлен.
— Кузнечкин чуть споткнулся — сразу на собрание, — все таким же обиженным тоном продолжает он. — Это правильно? А с Веревкиным все возятся. Это справедливо? Значит, на педагогику и психологию начхать? А кто будет учитывать характер солдата? Темперамент? Наклонности? Запросы и интересы? Между прочим, Макаренко ясно говорил: как можно больше справедливости к человеку.
— И как можно больше требовательности к нему, — напоминаю я те слова Макаренко, которые Кузнечкин опустил явно не без умысла.
— Это ясно, — Кузнечкин хмурит густые светлые брови и умолкает. И только после долгой паузы сокрушенно заканчивает: — Что говорить, все равно никто не поймет.
— Ну, зачем же так? — говорю я. — Может, кто-нибудь и поймет. Помнишь, шефы к нам приезжали? С фабрики коммунистического труда?
— Помню, — оживляется Кузнечкин. — Еще Валерия там была. Такая хохотушка, с мальчишеской прической. А что?
— Да вот письмо прислали, — отвечаю я и начинаю читать: — «Фотографию, на которой мы сняты с вами вместе, получили. И пошла она из рук в руки. Одним словом, побывала у всех. В перерыве мы рассказали работницам о заставе, то есть о вас, наших подшефных. Нам здорово завидовали. Вы знаете, что во время поездки побывали мы и у ваших соседей. И все равно остались при своем неизменном мнении: наша застава лучше и ребята наши дружнее. Как видите, мы уже говорим: «наша застава», «наши ребята».
— Идейные, — ухмыляется Кузнечкин. — А сами небось женихов ищут.
Я злюсь. Встаю и иду к двери. Понимаю, что надо бы отхлестать Кузнечкина, отхлестать словами резкими, гневными и беспощадными, и — молчу. У двери оглядываюсь. Кузнечкин привстает с места, хочет что-то сказать, но не решается.
— Кстати, — неожиданно говорю я. — На заставе будет кружок художественной самодеятельности. Поможете организовать?
Все во мне протестует против тех слов, которые я произношу. Кого ты зовешь в помощники? Опомнись! И в то же время чувствую — нельзя оттолкнуть от себя человека. Да, человека».
Страничка седьмая. «Кажется, я не ошибся. Кузнечкин старается изо всех сил. Помогает проводить репетиции. Одно из первых выступлений — в колхозном клубе. Это своего рода экзамен: в селе живет много бывших пограничников всех поколений. Закончив службу, они оседали в здешних местах. Так что сразу же заметят и плюсы и минусы нашего концерта. Ромка настроен скептически и вообще считает самодеятельность делом легкомысленным.
За день до выступления проверял службу нарядов. Кузнечкин вместе с напарником громко разговаривал, нарушил правила маскировки. Сделал ему замечание. Не понравилось. Народ в клубе собрался, а Кузнечкин: «Не буду выступать. Настроение испортили, петь не моту». Я сперва растерялся, потом сказал с равнодушным видом: «Ну что же, обойдемся». Кузнечкин прибежал в клуб за минуту до открытия занавеса. И спел. «Давай, космонавт, потихонечку трогай…» Кажется, впервые за все время он пел не залихватскую джазовую дребедень, а такую песню, от которой на глазах не очень-то сентиментальной Катерины Федоровны заблестели слезы».
Страничка восьмая. «Были в гостях у Туманского. Грач распалил его, и он начал рассказывать о том, как сам он начинал службу. Оказывается, он кончал то же училище, что и мы с Ромкой. Только совсем в другое время.
— Как начинал? Очень просто. Приехал в горы. А там почти сотню километров — верхом. В горах впервые. Посмотрю на вершину — голова кружится. Посмотрю вниз, в пропасть — результат тот же. Темный лес! Ну, думаю, попал. Да и граница была для меня открытием: в те времена никаких стажировок не было.
Спрашиваю, где же застава. А вон там, говорят, на верхотуре. Темный лес! Добрался, доложил начальнику, что прибыл. Молодец, говорит. Комнаты нет, располагайся в казарме. И вникай оперативно — я на чемодане сижу. В отпуск, браток, пора.
И пошло. Со страшным скрипом. Пограничники были на заставе опытные. Зубры! Стеснялся: теорию знал будь здоров, а с практикой…
В первый же день чуть не сорвался в пропасть. Солдат подпруги связал, конец вовремя кинул. А то бы моя должность стала вакантной. В другой раз увидел группу неизвестных, поднял заставу в ружье. Докладываю коменданту участка: «Разрешите открыть огонь?» Тот проверил: «Ты что, с ума спятил? Они же на своей территории!» Потом чуть шпионку не отпустил, поверил ей на слово. Темный лес!
Зимой приехала Катерина. Тоже добиралась верхом. В снег падала, измучилась. Ну, это длинная песня.
Впервые мы видели Туманского таким разговорчивым. И стало легче на душе: не только нам трудно начинать!»
Страничка девятая. «Да, мы с Ромкой все-таки совершенно разные люди. Ромка точен, как алгебраическая формула. Как бином Ньютона. А я вечно получаю неприятности из-за своей проклятой рассеянности. Вчера оставался за Туманского. Вернувшись с границы, он спросил меня:
— Физзарядку провели?
— Нет.
— Почему?
— Приводили в порядок казарму.
— Ага, — Туманский наклонил круглую голову, словно не расслышал моего ответа, и, помолчав, добавил: — А распорядок дня?
И больше — ни слова. Он не ворчит, не донимает «моралями», не грозится наказать. Просто молчит. Молчу и я. Чувствую, как полыхают щеки. И все же молчу. Никаких клятв. Никаких заверений. Но в душе я уже обругал себя самыми последними словами. Ромка ни за что бы не забыл про распорядок дня!»
Страничка десятая. «Во дворе заставы растут тополя. Тополя как тополя. Но Грач недавно рассказывал нам, что когда-то на заставу приезжал председатель знаменитого колхоза, бывший пограничник, Герой Социалистического Труда. Подошел к одному тополю, крепко, как старого друга, обнял его и сказал:
— Я посадил.
А посадил он деревцо в тридцатые годы. Значит, тополя — ровесники заставы».
Страничка одиннадцатая. «Показал свой дневник Ромке. Весь, даже те строки, что писались еще в училище. Возвращая дневник, Ромка сказал: «Писатель!» Я так и не понял, хвалит он меня или осуждает. Ромка добавил: «Больше самокритики, юноша!» Значит, советует продолжать. Ромка, Ромка, а ведь кроме тебя я никому больше не смог бы дать прочитать свой дневник. Никому!»