стов не соответствуют действительности, значит, он там не был. В нашей работе основное — честность. Смертельно устанешь в маршруте, зубами землю грызи, а фактический материал добудь! Иначе на кой черт мы здесь нужны?
Когда Мурат проверил полевую карту и дневник Бориса, оказалось, что тот пошел на прямой обман. Он не дошел даже до середины маршрута, зато доложил, что все исполнил, «как по нотам». Больше того. Примерно так же поступал он и прежде в своих маршрутах. Утром Борис отходил от лагеря на километр-другой, выбирал себе место «поуютнее» и, сидя на одном месте, описывал весь маршрут. Затем, выспавшись, свежий и не уставший, возвращался в лагерь и страстно, горячо и красноречиво рассказывал о результатах своей работы. Однажды на него натолкнулась повариха Ксюша, которая пошла за ягодами. Но она промолчала. Когда же она узнала, что, по существу, Борис в какой-то степени виноват в гибели Новеллы, то рассказала Мурату об этом случае.
Терпение Мурата лопнуло. Он припер Бориса к стене фактами, перечеркнул все его маршруты, отстранил от работы и сказал Ксюше, чтобы она использовала его для заготовки дров и чистки картошки. Борису же прямо сказал, что о всех его «художествах» сообщит в институт.
Реакция Бориса на все это была бурной и омерзительной. Я как раз был в лагере и видел эту картину. Когда Мурат объявил ему о своем решении, он громко зарыдал. Стал умолять о снисхождении.
Вокруг него неподвижно стояли геологи. Обросшие, в изодранной одежде, они с омерзением смотрели, как хлюпает и растирает по лицу слезы здоровый двадцатилетний парень, который любого из них смог бы свалить ударом кулака. Гнетущую обстановку немного разрядила собачонка, которая с лаем выскочила из палатки и вцепилась с визгом в полу плаща Бориса.
А небо было безоблачным и бездонным, таким, каким оно бывает в горах ранней осенью. Горы стояли все так же величаво и гордо, словно им не было никакого дела до того, что происходит у людей.
Я смотрел на Бориса и вспоминал Новеллу. Что же тебя потянуло к этому человеку, гордая и веселая девушка? Почему ты не искала Ромку, нашего чудака Ромку, который теперь уже никогда не полюбит так, как полюбил тебя?
Я возвращался на заставу, взволнованный и грустный. Ведь мне предстояло рассказать Ромке о Борисе, в которого тот все-таки еще верил.
Наша служба только начинается, думал я. Но мы уже многому научились. И самое главное — научились разбираться в людях. Впереди — новые трудности. Но тот, кто сделал первый шаг, сделает и второй. Обязательно!
Мне отчетливо слышались слова Мурата:
— Будем работать! Ведь это же не горы, а таблица Менделеева! А люди! В каждом живет Новелла…
ПУСТЬ ВСЕГДА СМЕЮТСЯ ГЛАЗА!
По небу неслись облака, но чудилось, что несутся вовсе не они, а Луна, дерзкая, смеющаяся Луна, гордая своей свободой.
Накануне отъезда Ромки с заставы мы слушали с ним «Лунную» сонату. Я ловлю себя на том, что начинал свои записки с музыки Бетховена и заканчиваю ею, но хочу сразу же предупредить, что делаю это без всякой заданности. Просто уж так выходит, что всегда, когда мне бывает радостно или горько, я ставлю на медленно вращающийся диск любимую пластинку и слушаю ее бессмертный голос.
Да, давно уже нет Бетховена. Придет время, не будет и нас с Ромкой, не будет Мурата и Туманского, вполне возможно, что не будет и границ на земле. А музыка, нечеловеческая музыка гения будет звучать все в новых и новых сердцах, звать людей к счастью и свету.
Отъезд Ромки был для меня полной неожиданностью. Как-то я застал его одного в нашей комнатушке, что-то сосредоточенно писавшего.
— Уж не рапорт ли? — решил пошутить я.
— Угадал, Славка, — отозвался он. — Аксиома.
— Ты что? — вдруг, будто током, ударила меня внезапная догадка. — Уж не с границы ли решил удирать?
— С границы? — переспросил меня Ромка. — Я родился не для того, чтобы предавать.
И тихо-тихо, но так, что у меня впервые за все время выступили слезы, произнес:
…Это —
Почти неподвижности мука —
Мчаться куда-то со скоростью звука,
Зная прекрасно, что есть уже где-то
Некто, летящий со скоростью света!
И мне стало стыдно, очень стыдно за свой нелепый вопрос.
И все же Ромка уезжал с заставы. Он разузнал, что одного из офицеров отряда намечено перебросить на Сахалин, и вызвался ехать туда. Я не расспрашивал его о причинах. Все было абсолютно ясно и без вопросов. Особенно после того, как он сказал мне:
— Ты знаешь, Славка, у меня сейчас какое-то совсем чужое сердце. Совсем не мое сердце…
Что касается меня, то, как я уже говорил, не мыслил себе дальнейшей службы без заставы Туманского. Тем более, что на моих глазах у нас происходили изменения, которые не могли не радовать.
Прежде всего, Кузнечкин неожиданно увлекся следопытством. Он вызвался переоборудовать городок следопыта и, получив одобрение комсомольского бюро, без устали тренировал в нем молодых солдат. Ежедневно на разном грунте он прокладывал три следа — один обыкновенный и два ухищренных. И каждый солдат должен был в течение суток расшифровать эти следы. В особом журнале велся учет результатов. Кроме того, по предложению Кузнечкина на заставе завели журнал «Увидел, подметил — запиши». Все, кто возвращались из наряда, записывали в него свои самые интересные наблюдения. А те, кто шли в наряд, обязательно прочитывали эти строки, так сказать, на всякий случай. Толя Рогалев называл этот журнал копилкой передового опыта.
Вскоре после Кузнечкина порадовал нас и Теремец. Пришел день, в который он, наконец, шел со стрельбища взволнованный и гордый. Теремец нес мишень, в которой почти все пробоины сидели в десятке. На мишени было крупно написано: «Ответ рядового Теремца поджигателям войны». Эту надпись учинил вездесущий Кузнечкин, но Теремец ничего не знал о ней и гордо нес мишень под дружный и одобрительный смех своих товарищей.
— Чего ржете? — недоуменно спросил Теремец.
В ответ раздался еще более сильный хохот.
Теремец остановился, снял с плеча мишень. Увидел наконец надпись.
— Небось Кузнечкин, — предположил он.
— Точно! — грохнули из задних рядов.
— А что? — вдруг заулыбался Теремец. — Обмозговал неплохо. К тому же учел международную обстановку. Политический деятель!
Наверное, осень — пора расставаний. Как птицы устремляются на юг, так и люди разлетаются по всему свету до новых встреч. Собрался в путь и Грач.
— У меня — птичья фамилия, — смеялся он. — Мне и сам бог велел улетать.
Мы упрашивали Грача остаться, но он заупрямился.
— Нет, родные. Все выношено: сюжет, герои, проблемы. Пора за свой письменный стол.
А перед отлетом размечтался:
— В юности нас звали с собой паровозные гудки. А теперь — гул самолетов. Люблю возбужденный гул аэропортов, улыбки стюардесс, ночные огни летного поля. Люблю, когда самолет нетерпеливо дрожит на старте, точно волнуется перед тем, как взмыть в облака.
— А помните: «полцарства за горсть родимой земли»? — улыбнулся я.
— Помню! — воскликнул Грач. — Но пора «рожать»!
Я понимал, что теперь его ничем не удержишь на заставе.
Вскоре после того как уехал Грач, лагерь геологов перебазировался на восточные отроги далекого от нас хребта.
А потом настал и черед Ромки.
День, в который мы расставались с Ромкой, был какой-то грустный и сиротливый. Неслышно раздевались тополя. Они были покорны, как робкие беспомощные дети, стыдились своих худеньких обнаженных ветвей и, наверное, с тоской смотрели на упавшие листья.
Впрочем, возможно, день был уж и не такой сиротливый, но на душе у меня было тревожно и сумрачно и потому казалось, что и солнце, медленно боровшееся с туманом, и часовой, сосредоточенно шагавший вдоль дувала, и кони, неохотно хрустевшие овсом, — все чем-то обижено и недовольно.
Ромка возился с чемоданом, Туманский, немного сгорбившись, суетился возле газика, вместе с ним копошились Наталка и Генка, предвкушавшие очередное катание, а я, присев на скамейке в курилке, обдумывал те слова, которые должен был сказать своему другу.
Мне хотелось сказать ему:
— Прощай, Ромка! Желаю тебе только одного: чтобы глаза твои и глаза тех, кто тебя окружает, смеялись. В любую погоду. Всю жизнь.
Когда же наступила минута прощания, я сказал:
— Ну что же, до встречи, Ромка.
— До встречи, Славка, — точно эхо, отозвался он.
Туманский покосился на нас. Кажется, ему и сейчас пришлось не по душе то, что мы в такой ответственный и серьезный момент называли друг друга по имени, словно были не лейтенантами, а безусыми мальчишками. Он крепко стиснул Ромке руку и негромко сказал:
— Желаю успехов в охране границы, лейтенант Ежиков.
— Спасибо, товарищ майор, — вопреки моему ожиданию, растроганно поблагодарил Ромка и, кажется, порывался обнять Туманского, но тот стоял прямо, твердо и, скупо улыбнувшись, взял под козырек.
Я снова подошел к Ромке. Мы обнялись. И только тогда, когда Ромка, уже сидя в машине, обернулся ко мне, я особенно пристально посмотрел ему в глаза.
Мне показалось, что они смеются. Как у людей, которые очень любят жизнь. Которых все называют счастливыми.
К СВЕДЕНИЮ САМЫХ ЛЮБОПЫТНЫХ
Многие читатели, насколько мне известно, очень не любят, когда повествование вдруг обрывается и приходится гадать, что же случилось с героями, как дальше сложилась их жизнь. Это я знаю и по себе. И потому хочу хотя бы коротенько рассказать о судьбе героев этих записок. Тем более, что, пока я их писал, прошло порядочно времени. И хотя обычно эпилогами заканчивают большие, масштабные полотна, я все же позволю себе отступить от этого правила.
Итак, начнем по порядку.
Мой друг Ромка Ежиков назначен начальником заставы. Сахалин пришелся ему по душе. Он писал мне, что на его столе лежит серебристый кусочек новеллита. Живет Ромка, как и прежде, один.