Смоковница — страница 23 из 39

«Это временный кризис, мосье, но он может развести нас навсегда. И Тереза уже не будет Терезой никогда, от нее это уже не зависит…»

Да, встреча состоялась, я мог протянуть свою руку и пожать руку Этьена. Но что еще? Пройдет несколько минут, и он вернется, уйдет в свое время, в свой Париж, в свою беду. А я останусь в своей квартире, в своем Баку и еще сильнее стану мучиться сознанием невыполненного долга. Долга?! Это слово поразило меня, как последняя надежда утопающего. Я вспомнил, что в ящике моего рабочего стола лежат деньги, отложенные для покупки телевизора «Электрон-2», — четыреста с чем-то рублей. Это был выход — дать Этьену в долг, если он согласится. Если согласится… Он не сможет вернуть… Но ведь он не знает этого. Ему кажется, что мы с ним в Париже, на улице сентябрь 1904 года. Он не знает никакого Баку, ему просто не дожить до 1968 года — года нашей встречу… Значит, я должен его в каком-то смысле обмануть? Но иного выхода я не сумел найти.

Я достал деньги и протянул Этьену:

«Вернете, когда сможете, хорошо?»

«Вы меня плохо знаете, мосье… И мосье Пикассо, который еще молод, ему всего двадцать три года, и он недавно приехал из Испании, — он тоже знает нас очень мало… И все-таки я возьму у вас деньги… Ради Терезы… Я верну вам этот долг… По-моему, можно позволить себе взять деньги у друга, не чувствуя себя нищим. Как вы считаете?»

Я согласно кивнул головой. Я не мог сказать ни слова. Я ждал, когда он наконец взглянет на деньги и… Он бросил на мои рубли беглый взгляд и положил их в карман. Вне всякого сомнения, он увидел и положил франки.

Мы пожали друг другу руки, он надел свой котелок и вышел. Я закрыл за ним входную дверь, потом снова распахнул — Этьена не было. Он ушел через мою дверь в свой город, а передо мной была площадка лестницы, по которой я каждое утро спускаюсь на улицу моего города…

Я вернулся в комнату, лег на кровать в чем был и задумался об Этьене… В сущности, я его совершенно не знаю, он прав. Возможно, он не такой уж гордый человек, каким показался мне, не такой уж чуткий, не такой страдающий. Возможно, он гораздо больше виноват перед Терезой, чем кажется… И тогда деньги, полученные от меня, ничем не помогут ни ему, ни ей… Впрочем, если бы он не пришел ко мне, а я простым усилием воли изгнал бы из своего сердца и его и ее, я бы успокоился, не изменил бы себе…



Я встал, подошел к столу, взял в руки «Трапезу бедняков», и… у меня перехватило дыхание: Этьен и Тереза казались счастливейшими людьми в мире, они сидели обнявшись, они смотрели друг на друга, они любили друг друга, улыбались друг другу… А вот трапеза их по-прежнему была трапезой бедняков. Да не в курятине же дело, не в том смысл офорта, не в том суть жизни, черт возьми.

Этот изменившийся рисунок Пикассо есть только у меня, больше нигде и ни у кого. Его изменил не Пикассо, а мы: Этьен — тем, что пришел ко мне, а я — тем, что ждал и принял его как друга. Возьмите любую репродукцию «Трапезы бедняков» — они обычны, необычна только та, что хранится у меня. Единственная в мире!

…Знаете, Мелеке-ханум, я ведь никому не рассказывал об этом случае. Какой смысл? Все равно никто не поверит. Самый близкий друг у человека — это он сам. Это я самый лучший собеседник — он все поймет… Так что двадцать метров магнитофонной ленты наших с вами служебных разговоров — это для меня не так уж и мало, поверьте, Мелеке-ханум. Я знаю, в глубине души и вы мне не верите, — жаль, что я не взял с собой репродукции! Вот вернемся в Баку — обязательно покажу…

Поезд равномерно потряхивало на стыках рельсов.

Мелеке-ханум прошептала:

— Я вам верю…

Сказано это было с таким чувством, что я пристально посмотрел ей в глаза. В них отражалось внутреннее потрясение, но какое-то свое, тайное, это не было только впечатлением от моего рассказа.

— Я верю… Даже если не покажете… Вы… помните, конечно, картину Латура «Святой Себастьян», — Себастьяна оплакивает святая Ирина?

Я, как бы почувствовав что-то странное, сказал:

— Да, помню.

Я действительно помнил эту картину: четыре женские фигуры, склоненные над телом обнаженного мужчины, пронзенного стрелою, — в темноте ночи, освещенные только одинокой свечой.

— Вы помните, в какой неудобной позе лежит на земле Себастьян? Его положение так неестественно… И эта неестественность так мучительна… Вы помните?.. Теперь… теперь на моей репродукции это не так… Я вытащила стрелу из тела Себастьяна! Вот она!

Дрожащими от волнения руками Медеке-ханум торопливо открыла свою дорожную сумку и достала оттуда стрелу сантиметров в десять. Это была хотя и маленькая, но настоящая стрела. Стрела, вынутая из тела святого Себастьяна, — я почувствовал ее подлинность всем своим существом!

— Я тоже страдала, как и вы. С тех пор как я увидела репродукцию этой картины, я не находила себе места. Я — Скорченное в муке тело Себастьяна все время стояло у меня перед глазами. Однажды ночью я встала с постели и, сама не знаю как, взяла в руки эту репродукцию и вытащила стрелу… Теперь на моей репродукции Себастьян не так измучен, и тело его не так скорчено в муке, нет даже следа от стрелы… Я до сих пор тоже никому не рассказывала об этом. А стрелу эту я всегда ношу с собой. Боюсь, увидит муж, а я не смогу ему объяснить так, чтобы он поверил. И выбросить стрелу не могу, — мне кажется, я предам тогда что-то самое высокое, самое святое в моей жизни…

Мелеке-ханум положила стрелу в сумку и, взволнованная, вышла из купе.

Я же был спокоен, у меня не стучало сердце, не темнело в глазах, не выступал холодный пот, только голова у меня раскалывалась; мне казалось, что она сейчас разлетится на куски.

Почему нам кажется, что лучший собеседник, самый близкий и родной человек — это мы сами?

Почему Мелеке-ханум носит с собой эту стрелу, боится, что муж увидит, а она не сможет ему объяснить, почему? Может быть, с ним произошел такой же невероятный случай и он тоже никому о нем не рассказывает?

Пройдут дни, месяцы, годы, Мелеке-ханум надоест таскать с собой эту стрелу, она выкинет ее в мусорный ящик. Она совершит предательство, потому что она никому не может ее показать. Почему?

Я не знаю, скоро ли Мелеке-ханум вернулась в купе, потому что я поднялся на свою верхнюю полку и впервые после долгого времени заснул сном праведника.

ИЗМЕНЕНИЕ

Наш дом походит на корабль,

В такие дни…

а комната — на каюту.

Фикрет Садыг


Перевод А. Орлова


Конечно, об этом странном происшествии можно было бы и не писать — настолько оно невероятно. Но разве не знаменательна большая странность сама по себе? Иногда нам кажется, что дни наши текут уж очень обыкновенно, нет никакой разницы между вчера и сегодня, а на самом деле только это предположение и делает их похожими, и мы почему-то не торопимся его опровергать.

Если вы помните, вечером 6 апреля 1968 года в Баку хлынул ливень, хотя днем погода была очень ясная и теплая, весенняя. Некоторым этот день запомнился потому, что незадолго до дождя закончился второй тур тридцатого первенства страны по футболу, и «Нефтчи» в игре с «Черноморцем» провел в ворота команды одесситов четыре безответных мяча.

К сожалению, двадцативосьмилетний композитор С. Гайыблы не был футбольным болельщиком, к сожалению — потому что царившая в этот день в среде болельщиков радостная атмосфера больших надежд нисколько на него не подействовала, а вот сильный дождь, пошедший не ко времени, почему-то поверг его в уныние.

Молодой композитор С. Гайыблы, проснувшись в этот день утром, и не предполагал, что вечером и особенно ночью того же дня он будет в таком подавленном настроении. Впрочем, это не было для него таким уж сюрпризом. По-видимому, на людей, считающих себя одинокими, резкие изменения погоды влияют больше, чем на супружеские пары.

В шестнадцатиметровой квартире С. Гайыблы, что в новом семиэтажном доме на углу улиц В. и С., не было пианино, и каждый раз, когда хотелось поработать, он был вынужден идти в клуб маляров и садиться за инструмент, сиротливо стоящий за перегородкой. Клуб маляров находился на улице Хагани, и расстояние между ним и домом, где жил С. Гайыблы, то равнялось расстоянию от Земли до Луны или еще больше — двум-трем световым годам, то одному мигу, — это зависело от желания С. Гайыблы работать. А желание работать, как известно, зависит от целого ряда причин — мы не будем их перечислять, — хотя и говорят, что работать можно всюду и всегда.

С. Гайыблы занимал должность в клубе маляров: он был руководителем коллектива художественной самодеятельности и раз в неделю, по вторникам, занимался с малярами, то есть раз в неделю, во вторник, он бывал в еще более подавленном настроении, потому что там был такой заместитель заведующего клубом, который не давал ему дышать. Он говорил: «Слушай, дорогой, ну что ты там сочиняешь? Иногда по радио передают: драм-ба-ба-бам, драм-баба, бам, — где же плач нашей кеманчи, где стоны нашего тара, где гром нашего нагара?» Много чего еще он говорил, да Притом с таким жаром! Старался, чтобы коллектив самодеятельности маляров не подпал под вредное влияние приверженцев моды без роду без племени, а таковым в его глазах и был молодой композитор С. Гайыблы.

И поэтому для творческих занятий С. Гайыблы обычно приходил в клуб поздно вечером, когда там уже никого не было, кроме сторожа. Этот сторож был заядлый курильщик, каждый раз он просил у С. Гайыблы одну сигарету при встрече, а другую при прощании — как закон.

В этот день по дороге в клуб С. Гайыблы вдруг подумал, что у сторожа, конечно, всегда есть что курить; сигарету же, полученную от него, сторож считает своей законной добычей, а по какому, спрашивается, праву? Когда он, поздоровавшись, вошел внутрь и сторож, как обычно, попросил у него сигарету, С. Гайыблы в ответ развел руками. Сторож как будто не поверил своим глазам, он улыбнулся и высказался в том смысле, что очень хочется закурить. Тогда С. Гайыблы сказал, что сигарет у него нет, потом достал из кармана пачку «Авроры», неторопливо закурил и поднялся по лестн