Смольный институт. Дневники воспитанниц — страница 17 из 65

Marie вспыхнула.

– Но меня не примут, возразила она. – Доктор тотчас увидит, что я здорова, и что тут другие причины.

Мы сидели тихо, тихо. Прошло несколько секунд.

– Ну что же? – сказала Анна Степановна, показывая на двери.

Marie встала с своего места.

– Послушайте, Анна Степановна, – сказала она. – Если я, здоровая, завтра не буду кататься, все будут вправе подумать, что я сделала Бог знает какую вину. Кататься не пускают только самых отъявленных ленивиц, только самых дерзких mauvais-sujets; вы это сами знаете… Да и тех другие классные дамы прощают для такого дня… Кажется, я ни в чем не виновата, за что вы меня наказываете?..

– Allez vous plaindre à maman, – зашептали мы.

– Это несправедливость, это кровная обида, – продолжала Marie, выходя из себя. – Я сошлюсь на весь класс. Лазаретная дама не поверит, доктор не поверит, чтобы меня прислали не поделом, что это ваша прихоть; я не хочу терять в их мнении…

– Как вам будет угодно. Извольте идти, – прервала ее Анна Степановна очень твердо.

Вся дрожа от гнева, Marie накинула пелеринку и вышла. Случилось так, как она ожидала.

– Зачем же вас прислали, сударыня? – встретила ее лазаретная дама, улыбаясь и покачивая головой. – Дурно изволите вести себя, верно… Еще Анна Степановна добра; менажирует вас в глазах отделения. Могла бы, просто, оставить в классе, а то придумала благовидный предлог, болезнь будто бы…

Она смеялась. Приехал доктор и пожал плечами.

– Ночуйте в лазарете и пробудьте завтра, – сказал он. – Вероятно, ваша классная дама имеет на это свои уважительные причины.

День в лазарете прошел, Marie не каталась. С этого дня она дала себе клятву, что не вымолвит с Анной Степановной ни слова до самого выпуска. Анна Степановна и сама не хотела с нею говорить. Она глядела на девушку непостижимыми глазами. Оба врага, с искусством, достойным лучшего употребления, стали обходить самомалейшие случаи относиться друг к другу. Ни лишней встречи, ни лишнего поклона, ни даже движения головою в ту сторону, откуда мог заслышаться неприятный голос.

Месяц они выдержали таким образом. Marie начала худеть. Стеснение целого дня разрешалось вечером слезами злобы и тоской, что завтра будет то же. Анна Степановна, должно быть, тоже, на просторе, давала себе волю. Один раз, позвав к себе безответную Дунечку Ярославцеву, она излила перед нею свое сердце. Дунечка стояла молча, принимая новые пелеринки, которые надо было раздать дортуару и пометить.

– Voue êtes une ame angélique, сказала вдруг Анна Степановна, в волнении обняв ее. – Maie l’autre… l’autre… elle est horrible… ah, ce que je sens en sa présence!

Дунечка передала разговор… У Marie был странный характер, какой-то неопределенный: смешение робости с порывами сильного гнева, настойчивости с терпением, доходившим до апатии… Когда она услыхала новость, ее забила лихорадка. Мы, наконец, перестали понимать, что это такое. «Поди разбранись с Нероном», – советовали одни. «Проси прощенья, если тебе так тяжело», – говорили другие.

– Прощенья? да в чем же? вскричала она. – Я пойду, я объяснюсь, узнаю…

У нее побелели губы, она была страшна. Дело происходило в дортуаре; мы ложились спать. Marie довольно твердо подошла к комнате Анны Степановны. Мы ждали. Минут с десять она еще постояла у двери и наконец решилась войти.

Анна Степановна, кажется, первую минуту не поверила глазам.

– Что вам нужно? – спросила она.

– Я пришла спросить, за что вы меня ненавидите? – сказала Marie.

– Ненавижу? я? Кто это меня оклеветал?

– Вы говорили mademoiselle Ярославцевой…

– Спирту, спирту, где мой флакон!.. – вскричала Анна Степановна, опрокидываясь в кресла.

Marie бросилась к столику. «Комедия», промелькнуло в ее голове, и сунув флакон, в негодовании, с пылающими глазами, она выбежала вон.

Бедная Ярославцева чуть не схватила горячку.

– Зачем ты на меня сказала? – повторяла она среди бессонной ночи.

– Но, наконец, что же я должна делать?.. – спрашивала Marie.

На завтрашний день оба врага опять принялись за прежнее. Ни слова друг с другом, ни встречи, ни объяснений. Так прошел месяц и еще месяц. Marie страшно похудела и даже подурнела от постоянного выражения злобы. История ее до того затянулась, молчание не нарушалось так долго и так упорно, что молодая девушка, наконец, пришла в ужас. Будет ли выход из этого положения? Должен ли он быть? «Зачем, зачем я не пожаловалась maman?» – говорила она, ломая пальцы.

В ней явилось даже какое-то раскаяние.

– Ну, что я, попросту не сказала: ayez la bonté de me pardonner… Но, да в чем же?..

Раз ей стало до такой степени тяжело выносить свою молчаливую битву, что мы встретили ее у дверей Анны Степавовны. Marie шла в самом деле просить прощенья.

Но той не было дома. А на другой день, как нарочно, сама Анна Степановна еще хуже испортила свое дело. Она вышла на дежурство особенно горделивая и сердитая. Мы пришли в класс. Перед началом всегда читалась глава из Евангелия. Очередь была за Marie. Она взяла книгу, но Анна Степановна остановила ее грозным жестом.


Столовая. Фотограф Петр Петрович Павлов. 1902 г.


– Allez, vous n’êtes pas digne délire l’Evangile… lisez, mademoiselle Fanny…

– О, когда так… – проговорила молодая девушка.

И она еще сильнее повторила свою клятву.

Пришла вакация, а они все молчали. Так как человек привыкает ко всему, то и Marie привыкла к своему странному положению. Она даже успокоилась, стала весела, и тихо занималась уроками. Вакация была не хуже предыдущей; грустного было только то, что две славные девушки из нашего отделения оставили институт. Мы горько их оплакали, но от прежних подруг беспрестанно летали записочки самого нежного содержания. Мы, как обыкновенно, сидели в аллеях. Дела было много, и потому тенистые своды лип оглашались прилежным жужжаньем. Лучшим способом запомнить мы находили ученье вслух и зажав уши. Другие находили, что моцион в этом случае полезнее, и мерили аллеи до сумерек.

Ходишь, ходишь… Но вдруг книга забыта, глаза смотрят в другую сторону… Со стороны мелькает наша тень… такая тоненькая, грациозная. Как бы повернуться так, чтобы она стала еще грациознее?.. Как бы убавить корсет, чтобы в талии было девять вершков? Очаровательные девять вершков! Только у Фанни во всем институте такая фигурка! Недаром Санковская, как увидала Фанни, назвала ее сильфидой… А личико? Как бы так похорошеть!.. Говорят, сок из бузины хорош от загара; чернильные пятна он выводит, правда, но это что-то скверно…

Буало и Массильон, патриарх Никон и десятичные дроби, конституция Англии и papaveracees (маковые, из семейства маковых (фр.), все вылетело из головы, как птички из клетки…

Нам шестнадцать лет: кажется, этим все сказано. Хочется нравиться кому-то – нужды нет, что кругом нет никого… Кого-то даже любишь… У него будут огненные глаза и кудрявые волосы…

Из боковой аллеи летит записка… Там занимаются тем же.

«A quoi songez tous? dites le tout de suite. Avouez tout, et vous aurez aussi ma confidence…»

Ho за ней другая: «Incomparable, veuillez me dire ce qu’il y a de plus sublime dans les Martyrs? Le repas libre ou le discours d’Eudore? Excusez mon audace…»

Литературный вопрос возвращает к действительности. Как много в ней печального! Хотя бы, например, вот эта книжка логики… В ней страничка о рогатых силлогизмах; о них еще шесть лет тому назад твердил наш первый педагог. Теперь опять силлогизмы перед глазами, и мы все их не понимаем. И как нарочно, книжек этих накуплено тьма; нельзя отговориться, что не почем выучить.

– Mesdames, куда девать логику? – спросил кто-то однажды в аллеях.

Но прежде чем мы успели отвечать, одна книжка уже летела в пруд, за нею несколько других…

– Браво! браво, пусть учатся лягушки! Утопленница! Кто вытащит?.. Тащите, mesdames!

И веселые крики огласили воздух…

Если бы только не эта логика, наш русский учитель имел бы в это время много обожательниц… Например, во сколько раз бывало приятнее твердить продиктованные им тетрадки! У нас было до полусотни билетиков, которые мы вынимали на удачу и бойко отвечали на каждый… «О изобретении мыслей»… «Какие могут быть начала или приступы сочинений повествовательных?» и т. д. Потом, тетрадь поэзии. Помню, что на приватном экзамене я даже отличилась: так крепко вытвердила «понятие об одной философической», и затем пример из Державина, начало оды «На возвращение графа Зубова из Персии».

О юный вождь, сверша походы,

Протек ты с воинством Кавказ, и т. д.

Marie и Настенька особенно в это лето занимались русскою словесностью. Как я уже сказала, это был любимый предмет Настеньки. Учитель перед вакацией предложил нам множество тем для сочинений, и наши первые разбирались в этом богатстве. Что написать? «Избрание на царство Михаила Федоровича» или «Убиение царевича Димитрия»? Разбор ли Телеги жизни Пушкина или поучительное сочинение о чувствительности притворной и истинной?.. Должны были сочинять все, и мы толпами осаждали наших мудрецов. Что будет полегче: «Утренняя молитва» или «Гнев»? Настенька советовала обработать «Утреннюю молитву» как сочинение описательное, то есть с восходом солнца, а из «Гнева» сделать рассказ. «Тут можно наговорить много отличных вещей, прибавила она. – Да эти сюжеты легки, а мне хочется чего-нибудь потруднее». Она нас одушевила. Мы бойко взялись за перья и заглянули в тетрадь риторики. Там о конце описаний сказано было много. 1. Обращаться к предмету с прекрасным желанием; 2. если описании напоминало о близком подобии или противном, то оканчивать уподобляемым или главным противного предметом, или близким применением; 3. окончить высокою, разительною истиной…

Противного мы не желали, но где было взять разительную истину к концу листочка? Бог Всемогущ – превосходно. Утренняя молитва окончена и подписана.

Но покуда мы довольствовались малым, Настенька и Marie творили чудеса. Они отбросили все учительские темы, потому что Настенька растолковала Marie нечто об их праве на свободное творчество. Это был намек на стихи, посвященные maman. Затем обе приступили к делу. Стихотворения так и полились. Тут были и Голгофа, и Бородино, и Птичка, и Буря, – целые тетради. Показали maman, она расцеловала; приезжал учитель, он похвалял и поощрил; какой-то гость у maman выразился, что эти таланты несравненно выше Пушкина… Настенька была счастлива. Ее радость электризовала и Marie. Тогда общими силами они принялись уже за новый род поэзии. Они написали историческую драму, и едва кончили, как задумали уже другую. Первая была из времен Петра, другая должна была осуществиться в виде громадной трилогии и называлась Иоанн III.