Смольный институт. Дневники воспитанниц — страница 18 из 65

Мы только читали и ахали. Восторг охватил весь класс, и чуть мы не запели сами. По крайней мере наши записки к гениям были очень похожи на поэтические песни.

«Pourquoi le don de la poésie ne m’est-il pas donné et que ne pnis-je célébrer en des chants harmonieux les vertus sublimes de mon adorée Marie! Délicieuse et immortelle poète, honore moi d’un petit écrit de ta main, et pardonne ce galimathias; il vient d’un être qui a perdu le cerveau…

«Anaetaeie, savez vous que si j’étais à votre place mon nom serait absolument parmis les rangs des poètes? Heureuse Nastinka, pourquoi chercher un autre moyen pour vous illustrer? Il y aura peut-être un temps, où je me compterai heureuse de vous avoir connue et d’avoir parlé à une femme poète. Oh, que je vous envie! Dieu qu’il est beau, votre monologue de la jeune et candide Kete Rabe quand elle salue l’aurore et attend l’arrivée du vertueux pasteur Gluck… Ah! j’en ai rêvé toute la nuit…

И многое тому подобное. Фимиам хотя и не очадил Marie, но выгнал из ее головы заботу о ссоре с Анной Степановной. Ссора все-таки продолжалась, и вдруг напомнила о себе. В одно утро, когда, по обыкновению, Marie ходвда у пруда с карандашом и тетрадкою, ей подали записку.

Она была от Фанни. Фанни готовилась покинуть институт, потому что зима в Москве предстояла веселая, и она намерена была выезжать. До выпуска оставалось немножко больше полугода, но Фанни закапризничала. Она мигом уговорила родных, и в один прекрасный день объявила властям qu’elle quitte la hideuse couronne. Ей уже шили множество нарядов, она не ходила в сад, a посиживала с Анной Степановной. Ta, в свободные дни, была совсем к ее услугам, рыскала по лавкам, покупала, меняла, хлопотала. Они были очень дружны…

«Marie (гласила записка), allez demander pardon à A. G. Hier elle m’a dit, que même le jour de sa fête vous n’avez pas voulu la oir.»

Marie опустила руки: она ничего не понимала. Вслед за этим посланием пришло другое, от одной недавно вышедшей приятельницы Анна Степановна была в гостях у ее матери. Приятельница писала конфиденциально.

«Mon ange, qu’est ce que cela que tous coûterait de lui dire que sa froideur vous fait de la peine? Rien que ces simples paroles. Croyezmoi, elle serait déjà à vos pieds. Je ne vous l’aurais pas dit si je n’en étais toutàfait sûre. Elle attend une parole de voue… Hier elle a fait sentir que cette seule parole suffirait pour… ous me comprenez…

– Не верь, – закричали мы хором, увидав записку, – не верь!

Marie однако заплакала. На нее напал страх, который мы тогда разделили с нею. Четырехмесячная ссора перед выпуском – а поведение аттестует Анна Степановна! Она может наговорить таких чудес! Положим, директриса не поверит, и Вильгельмина Ивановна заступится, она добрая; но Вильгельмина Ивановна ведь не прямая начальница. Анна Степановна может настаивать на том, что у ее ученицы дурной характер; выдут споры, скандал… Уж если не совсем лишат шифра, то дадут последний, потому что надо же будет все-таки уважить Анну Степановну… Marie очень дорожила своим будущим первым шифром, потому что о нем мечтали ее родные.

Ее опять взяла тоска. Но как мириться? Что сказать? Просить прощения – но ведь это нелепо!

Думая и думая, Marie чуть не слегла в постель. После каждого дежурства Анны Степановны, засыпая, она начинала бредить ее лицом. История, казалось, не могла уже иметь исхода… Но вдруг ее развязал непредвиденный и счастливый случай.

У Marie был родственник, пожилой вдовец, которого она не видала целый год. Прежде, навещая ее в институте, он постоянно бывал любезен с Анной Степановной, не пропускал и случая сказать ей комплимент; пожалеть, что она не участвует в светских удовольствиях, порассказать московские и петербургские новости. Он всегда просил позволения пройти в комнату Анны Степановны, чтобы пользоваться ее обществом и видеть племянницу на просторе. Теперь этот родственник приехал.

– Дядя, дядя, – тихонько закричала Marie, увидав его в приемной зале. Она наскоро передала ему все. – Умоляю вас, устройте как-нибудь, помирите нас.

Родственник улыбался.

– Но что же мне делать, моя душа? Вы, женщины, такие милые капризницы, что вас понять трудно.

– Что хотите, то и говорите ей, дядя, лишь бы поправить мою беду.

Тот встал.

– Так сиди здесь, – сказал он, смеясь, – я пройду к Анне Степановне, а потом попрошу кликнуть тебя…

Немного погодя Marie уже входила в комнату своего врага. Анна Степановна казалась очень оживлена и вовсе не сердита.

– Мне грустно, – начал родственник, – если какое-нибудь недоразумение заставило вас подумать, что моя племянница не любит вас, или что-нибудь подобное… Наконец, молодость, вы сами знаете, что такое молодость? Простите ее.

– Вашу племянницу Marie, мою бесценную Marie, мое дитя! О, но вы не знаете, как я люблю вашу племянницу!

Она вскочила, схватила остолбеневшую девушку, поцеловала ее в плечо и потянула к себе на колени.

Примирение длилось с полчаса. Marie целовала Анну Степановну. Родственник наконец уехал.

Так прекратилась эта странная институтская история, едва ли возможная в других нравах. Воротясь к нам, Marie казалась сконфуженною и грустною. Мы тоже были как-то недовольны. Всем казалось, что дело решено неладно; но как надо было поступить, не придумал никто. Впрочем, эта мысль заняла нас ненадолго. Подошел день выхода Фанни, и внимание наше обратилось на эту разлуку.

Она вылетела такая нарядная, прекрасная, пролив несколько жемчужных слезинок. Мы плакали и восхищались ее шляпкой. Месяца два от нее приходили записочки. Часто в них слышалась печаль и маленькие вздохи об институте, но скоро замолкли и они, и сама переписка. Издалека приходили еще письма, то с горькими слезами о «прежнем счастии», то радостные. Одна приятельница извещала, что у нее очаровательный жених; другая, что ее увозят в глушь, где можно умереть, не видав лица человеческого. Это были первые голоса иной, но уже близкой жизни.

Она подкралась скоро.

Вот последний экзамен в классах.

Много их было; каждый год приносил эту тревогу, и за нею трепет, когда считались баллы, начиналась «пересадка», понижения и повышения, упреки и похвалы учителя, грозные выговоры и похвалы директрисы.

Но из всех экзаменов особенно памятен последний. Какое чудесное время!

…Ночь. Но в дортуаре не спит никто; никто даже и не лежит в постели, разве какая-нибудь безмятежная душа, не помышляющая об утре. На дворе так поздно, что ночник, висящий посреди потолка, вспыхивает и потухает: в нем скоро недостанет масла. Но пусть себе гаснет: в дортуаре не будет темно. По всем концам огромной комнаты, на полу таинственно мерцают огоньки, рисуя по стенам уродливые тени кроватей. Кругом огоньков что-то шевелится. Это мы – тут все наше население. Бивак разбит по разным концам на полу; стеариновые огарки горят посередине (свечи и спички – дань наших fidèles adoratrices (верных обожательниц (фр.) маленького класса). Заседание окружено грудою книг, прочитанные тетради служат изголовьем той, которая на минуту позволяет себе опочить на лаврах. Назавтра Закон Божий, а там другой предмет, третий, и таким образом пять дней тревоги, пять ночей приготовления.

Прелестные ночи! Только и слышится сперва, что тихий, монотонный говор, отрывочные фразы. Из груды билетов рука наудачу вынимает один, другой. «Какие суть преимущественные выражения истинной любви к богу?» «Что такое суеверная надежда?» «L’épopée fut-elle cultivée au seizième siècle?» (Создавались ли героические поэмы в XVI веке? (фр.) «Начало папской власти». «Хронологический взгляд на историю Англии от основания королевства до дома Тюдоров».

– Тюдоры? Но когда же это было? Что это такое? Mon Dieu, mesdames, malheureuse que je suis! Я ничего завтра не отвечу! раздается внезапно жалобный голос.

– Не бойся, я подскажу.

– Нельзя; нас вызовут на средину.

– Подменим билет. Mesdames, как бы наметить билеты?

Начинается совещание. Затем, на секунду все тихо.

– Mesdames, я умираю с голода! Увы, увы, а колбаса съедена! пищит кто-то.

В углу хохот… Мы бежим смотреть. Книги, тетради, билеты, все брошено.

– Садитесь, mesdames. Тут пишутся стихи на Анету-Цербера… Да ну же, скорее рифму! Помогайте.

Кружок делается огромный. Вдруг в коридоре шорох. Тревога, тревога! Классная дама проснулась. И вмиг погашены огоньки, стихи юркнули в тетрадь, в дортуаре все тихо.

Прелестные ночи! Пора последних волнений! Экзамены сданы, и с ними кончен шестилетний труд. Еще, еще немножко, и мы будем дома. Отовсюду веет воздухом близкого родного берега. И этот воздух туманит нас; мы от него отвыкли. Каждая почта привозит в институт множество писем; в семьях поднялись хлопоты: скоро воротится дочь. Эти хлопоты, радостные и печальные, досадные и затруднительные, может быть в первый только раз поверяются дочери. Мы смущены, и письмо прячется от друга: первое недоверие, первая тайна, с тех пор как мы надели институтское платье.

Но раздумываться еще некогда. Идут приготовления к акту. Это почти праздник, маленькая суматоха. Учитель чистописания составил великолепный альбом из образчиков нашей каллиграфии; учителя рисования окончательно перерисовали ваши рисунки, забрав их предварительно на дом; русские и французские сочинения переписываются набело для публики; каждый день в приемной зале идет репетиция итальянского пения и танцев.

По другим отраслям нашего звания кипит такая же деятельность. Мы подготовляем ответы. Кто из нас будет отвечать, и что именно, это мы уже знаем. Мы только молим учителей, ради Господа Бога, чтоб они не сбились. Молят даже те, которые могли бы без обмана вынести испытание. Но публика… Вся Москва будет на акте; сконфузиться недолго.

Вот наконец и эта публика. Она наполняет залу сверху донизу. Она смотрит на полукруг стульев, на которых сидит юное, готовое выпорхнуть население института. Не знаю, слушает ли она экзамен. Речь идет о бессмертии души, о п