Я была рада встрече с автобусом, плюющимся звуковыми “мячиками”, потому что мы с Лерером собирались услышать то, что можно услышать. Искусство слушать заинтересовало меня после прогулки с Арлин Гордон. Большая доля моих прогулок была посвящена визуальному изучению. Упуская из внимания некоторые звуки, я вдруг поразилась тому, насколько я стала однорежимной: я рыскала по городу в поисках того, что бы еще увидеть, и игнорировала все, что не могла обнаружить с помощью глаз (или носа). Человеческое ухо открыто всегда; у него нет “заслонки”, которая помогала бы обновить слуховое поле. Даже когда мы зажимаем уши руками, как делают дети, звуки все равно проникают внутрь. Но, несмотря на то, что уши всегда открыты, мы лишь наполовину прислушиваемся к звукам, которые они доставляют.
Идти и слушать. В некоторой степени это упражнение на внимательность: быть достаточно внимательным, чтобы суметь назвать все, что слышишь. Как только мы даем звуку имя, восприятие его изменяется: видя вещь, которая стучит, стонет или вздыхает, мы начинаем слышать ее по-другому. Однако называние – это не единственная причина слушать. Ведь порой, давая звуку имя, мы перестаем его слышать: отключаемся от непрерывного восприятия и изучения природы звука. А, это дятел сту-тук-тук-тук-чит. Можем идти дальше. Удовлетворенные тем, что дали предмету имя, мы переходим от наблюдения за дятлом к мыслям об обеденном меню. Таков же и феномен сафари: глядя в окно машины на саванну, терпеливые наблюдатели в конце концов увидят, как перед ними возникает величественное животное… и еще одно… и целое стадо. Первый вопрос, которым мы задаемся: кто это? Определив, кто перед нами (узнав название), мы ни на шаг не приближаемся к пониманию животного. Получившие имя животные уходят по своим делам, а мы отправляемся на поиски следующего в нашем списке экспоната.
Разумеется, сложно описать звук, не упоминая при этом его название или источник. “Что это за смешной звук?” – спрашивает почти обо всем мой маленький сын. Я отвечаю: “Это отбойный молоток” или “Это из той трубы”. Давая ответ, я говорю о содержании звука. Но можно ответить и иначе: “Это вака-вака-вака-тыщ” или “Это ффф-ссс-ттт-ссс”. Сын, с его непредвзятым слухом и отсутствием вокальных ограничений, может легко просвистеть и прогудеть удивительно точную имитацию того, что мы слышим. Мне имитация дается из рук вон плохо. Подозреваю, что скоро сын будет в этом так же плох: редко какая детская книга не внушает ему, что собака говорит “гав-гав”, а свинья – “хрю-хрю”. И неважно, что ни одна из знакомых мне собак или свиней не произносит ничего похожего[25].
Так что на прогулке с Лерером я собиралась слушать звуки сами по себе, не зацикливаясь на их названиях. Это проще всего делать, будучи туристом в новой стране, когда и обычные звуки кажутся непривычными: сигнализация орет прерывистым снижающимся звуком (как в Великобритании) вместо того, чтобы разрывать воздух непрерывным то повышающимся, то понижающимся визгом (как в США); звонок телефона звучит иначе. В старых европейских городах туристы слышат грохот колес по брусчатке, на который не обращают внимания местные жители, и замечают, как звук особенным образом отражается от стен зданий, стоящих плотнее, чем в просторных американских городах.
Когда я встретилась с Лерером, он работал: выполнял задание по поиску звука. По забавному совпадению, он искал звук в храме визуального искусства: в музее Метрополитен в Верхнем Ист-Сайде. Лереру был нужен звук для документального фильма о фестивале музеев в Ванкувере. По его словам, одна из сцен, снятых в музейном атриуме, должна сопровождаться реалистичным “звуком музейного атриума”. Теперь Лерер искал этот звук, исходя из представлений о том, каким должен быть звук в таком помещении, учитывая его размеры, высоту потолка, характеристики пола и плотность объектов и людей. Я тенью следовала за ним, пока он ходил по Метрополитену, быстро осматривая каждый зал и, как правило, оценивая его как никуда не годный – центральный зал, через который можно пройти к другим экспозициям, был “слишком шумным”, а фонтан в большом зале звучал “слишком необычно”. Но некоторые залы казались Лереру перспективными. В этом случае он, изучив зал, отходил в сторону, наговаривал описание на диктофон и затем стоял неподвижно, фиксируя звук. Для посетителей он наверняка выглядел просто как человек, благоговейно созерцающий какую-нибудь скульптуру.
Когда Лерер собрал “урожай”, мы вышли из музея. Именно тогда мы и встретились с автобусом. Мы перешли через улицу. На боковой улице в Верхнем Ист-Сайде мы на удивление быстро погрузились в относительную тишину. Было начало весны, и на улицах появились люди, проснувшиеся от спячки. Однако в этой части города прохожие оказались спокойными и молчаливыми. Я стала беспокоиться, что мы не услышим ничего, кроме шороха дорогого кружевного белья.
Утром прошел дождь, но сейчас уже ничто об этом не напоминало. Деревья были усыпаны цветами; дети носились вверх-вниз по ступенькам музейной лестницы. Их ликующие крики стихли вдали. Мы слышали птиц, чирикающих у нас над головами; мы снова слышали звук наших шагов. Лерер пошел медленнее и оглянулся назад: “Теперь уже сухо, но вы слышали, как утром шумели шины?”
Я не слышала.
“К мокрому асфальту, во время дождя, шины прилипают, – объяснил он. – И тогда можно услышать, как резина шелестит по воде; этот звук отличается от звука резины на сухом асфальте”.
На секунду я почувствовала себя человеком, только что обнаружившим, что у него есть уши. Как я ухитрилась не слышать этого? Это был не просто звук разбрызгивающейся воды; это был не просто мокрый звук; это был звук шины, катящейся по воде. И я его не слышала! Мои размышления прервал гудок такси, машина пронеслась мимо, издавая обычный звук шин, катящихся по сухому асфальту. В ответ столь же яростно просигналила другая машина. Я улыбнулась: это был все тот же знакомый мне шумный город.
Вездесущий шум: вот обычное акустическое впечатление от города. Двум горожанам, которые пытаются беседовать, приходится повышать голос, даже если они стоят лицом к лицу: речь просто растворяется в визге тормозов проезжающего грузовика и в белом шуме городского движения. Городской ландшафт заполнен широкополосным шумом разных частот. На некоторые звуки мы можем обращать внимание, однако в целом мы слышим постоянный невнятный шум – то, что называют “низкокачественной” звуковой средой.
Что именно делает эти звуки “шумом”, а не просто нейтральным “звуком”, – отдельный вопрос. Композитор-авангардист Джон Кейдж считал, что “музыка – это звуки”, тем самым разрешая обычным звукам быть своей музыкой. Исполняя одно из произведений Кейджа, оркестр молчит 4 минуты 33 секунды; музыку составляют случайные звуки, проникающие в окна концертного зала или издаваемые озадаченной публикой. Но даже если Кейдж и прав, это не означает, что все звуки являются музыкой (пускай даже и музыкальными). Звуки, которые нам не нравятся, мы называем шумом, тем самым давая звукам субъективную оценку. Когда мы говорим о шуме, наши слова всегда субъективны. Физиолог Герман фон Гельмгольц, вопреки точности своей науки, описывал “шум” как звуки, “в беспорядке роящиеся вокруг” и возмущающие и разум, и материю. Другие, говоря о свойстве, превращающем звук в шум, указывают просто на то, что шум нам “мешает”.
Мне нравится относительность понятия “шум”. Я с большей вероятностью смогу найти нечто чарующее в звуках города, если его шумовые свойства определяются моей психологией, а не только самими звуками. Например, можно с уверенностью сказать, что восприятие человеком городских звуков изменяется в зависимости от времени. Сначала город кажется человеку ужасно шумным, но со временем он перестает обращать внимание на звуки, хотя и продолжает их слышать[26].
Есть, однако, некий звук, который горожане единодушно признают шумом. Нам с Лерером не пришлось долго его ждать. Мы только что пересекли проспект и зашагали по тихой боковой улочке, когда по этому самому проспекту пронесся (сильно нам мешая) тюнингованный мотоцикл. Он оказался в поле зрения, наверное, не дольше чем на пару секунд, однако помешал нам невероятно. Пришлось на время прервать разговор. То же самое сделали и другие пешеходы. Я почти уверена, что птицы перестали в этот момент чирикать, стоящие на обочине автобусы перестали ворчать, а наши шаги перестали отдаваться эхом.
Конечно, шумность мотоциклов во многом определяется просто ее громкостью: находясь от байка менее чем в половине квартала, мы испытали на себе, пожалуй, не меньше 100 дБ. Децибел – это мера субъективного восприятия силы звука[27]. Громкость 0 дБ соответствует пределу слышимости звука. В современном городе такой тишины не бывает. Как правило, звуки имеют громкость в 60–80 дБ – в этот диапазон попадают звуки спокойного разговора за обеденным столом, гудение пылесоса и шум транспорта. Когда сила звука достигает 85 дБ, он непоправимо повреждает механизм уха.
Реснички, крошечные волосковые клетки, торчащие на поверхности улитки внутреннего уха, начинают колебаться, когда вибрации воздуха – воздушные потоки, представляющие собой звук, – проникают во внутреннее ухо. В результате такой стимуляции реснички запускают возбуждение нервных клеток, которые переводят вибрации в электрические сигналы, образующие звуковую картину. Если эти вибрации достаточно сильны, то волосковые клетки сгибаются под их воздействием. Поток воздуха может скосить, смять или оторвать реснички – в результате они повреждаются, теряют гибкость и слипаются, так что ухо становится похожим на сильно помятый газон. Если слишком долго воздействовать громкими звуками на волосковые клетки, они не восстанавливаются и ухо навсегда лишается своего нейронного опушения. Для обладателя таких ушей мир становится все тише, пока в нем не остается ни музыки, ни зв