После этого случая Костя неделю смущенный ходил, содрогаясь от всякого странного звука. Однако вскоре зыбучую надежду запорошило снегом, и дальше любое душевное поползновение тонуло в черной непроглядной зиме, подсвеченной только колдовской луной да жидкими всплесками дневного света.
Но все же потихоньку, убывая изо дня в день, миновала и эта зима. Вечерами падал синий момент прежде сумерек, когда воздух густел, но контуры предметов еще не были размыты.
В марте, под конец дня, когда рабочие шли со смены домой, а Костя, по обыкновению, задержался в кузнице, случился некоторый особый миг, странная духота упала, будто перед грозой, и электричества в воздухе скопилось в избытке. Бабка как раз суетилась во дворе, набирая в корзину дровишек. И вот, когда корзина уже была полной и заторопилась бабка к крыльцу, смутная тревога заставила ее оглядеться. Сослепу, против вечернего солнца она не сразу и поняла, кто это стоит во дворе возле самого забора, как бы в нерешительности или смущении.
– Мань, ты, че ли? – окликнула бабка, подумав, что это соседка пришла по какой нужде.
Однако темная фигура не отвечала, а только слегка покачивалась, с трудом удерживаясь на ногах. Заподозрив неладное, бабка все же приблизилась. Там у забора, стояла женщина – простоволосая, в лохмотьях, как нищенка… Но что-то очень знакомое угадывалось в ней.
– Ступай откудова пришла! – грубовато крикнула бабка. – Сами не ровен час побираться пойдем…
Женщина не уходила, и бабка топталась на месте, не зная, как поступить. Все же живая душа помощи просит. К тому же просекла бабка, что женщина эта беременная, на сносях, живот ее каплей стекал вниз в преддверии родов. Невольно ахнув, бабка заковыляла к ней.
– Что же ты, не узнаешь меня? – тихо спросила женщина.
И вот теперь только бабка поняла, что перед ней Катерина. Но кто бы только признал ее? Тело, мелькавшее в просвете лохмотьев, покрывала короста обветренной кожи, длинные пряди волос паклей свисали с плеч, бледные губы изрыли трещины.
– Помоги, стопи баню… – недоговорив, Катерина схватилась за живот и застонала.
– Помочь… тебе? – едва живая от страха, слепила бабка.
– Помоги, я сейчас рожу! – Катерина почти притекла к земле, испустив долгий стон. – Пожалей меня Бога ради.
– Тебе ли Господа поминать? – отшатнулась бабка.
– Пусть Бог осудит меня, но ты, женщина, помоги!
Катерина пронзительно закричала, и бабка, не чуя под собой ног, поволокла к бане корзину с дровами, вперемежку божась и чертыхаясь. Вот ведь грех-то на старости лет! Ну а делать-то что?! Попробуй ослушайся ведьму.
– Я залью водой всю муку, боль возьмет горячий камень… О-ой, гореть мне самой в аду… Господи, помоги… Я залью водой всю муку… Грех это, тяжкий грех!
Причитая, не помня себя от страха, растопила бабка каменку, благо бак с водой загодя над огнем стоял. Катерина меж тем в предбанник зашла и там улеглась на лавке, беспрерывно издавая стоны. Но вот странно: эти женские муки утихомирили бабкин страх, и так подспудно уверовала она, что выполняет обычную работу по вспоможению в родах. Добавив в печурку дровишек, заново запричитала она:
– Я залью водой всю муку, боль возьмет горячий камень, – как некогда заговаривала повитуха и ее боль, принимая на свет Костиного отца. – Тихо ты, тихо ты! Потерпи чуток, сейчас полегчает…
Бабка суетилась, опасаясь теперь, что кто-то может прознать про эти тайные роды. И не напрасно: соседка Маня завидела дым и, мучимая любопытством, заторопилась в Коргуевский двор. А тут еще дикий крик раздался из бани, не иначе режут кого. Боязно, аж жуть, да любопытство сильнее. Вломилась Маня в предбанник – вот-те на!
– Да это ж никак Катерина! – охнула и уж было собралась голосить.
– Не ори ты! – шикнула бабка. – Помоги лучше. Роды принимала когда?
– У кого это? Мои все в больнице рожали. О-ой бедняжка, убогенькая, больная!
– Кажись, не может она родить.
– Да родит, куда денется? А может, хельшера ей позвать?
– Иди ты! Он ее сразу в каталажку упечет.
Маня тем временем с любопытством разглядывала Катерину:
– Чье дите-то, признайся, авось полегчает.
Катерина вскользь глянула на нее и процедила сквозь зубы:
– Ничего я вам не скажу. Ступайте, я сама…
– Не справишься ты сама, дура! Ногами-то в стенку упрись, тужься, тужься!
Старухи давали всяческие советы, как складнее родить. А между тем к бане стягивался народ. Пришли прочие соседи и некоторые рабочие комбината. Люди пошустрей заскакивали в баню, и вскоре всей округе стало известно, что Катерина вернулась из лесу и сейчас опрастывается волчонком.
И вот принялся народ тут же во дворе совещаться, что поделать с приплодом и самой роженицей: потопить в озере, как и подобает поступать с волчьим приплодом, либо все же для начала сдать местным властям. И крики Катерины, раздававшиеся то и дело из бани, никак не пробуждали жалость в сердцах этих людей, напротив, усугубляли решимость покончить раз и навсегда с сатанинскими кознями в Хаапасуо. Сердобольный соседушка пожаловал справный мешок, в каковом надлежало уволочь волчонка к озеру, тут же мужики отковыряли в огороде приличный булыжник, чтобы бесовское отродье часом не всплыло.
За сими хлопотами и застал Костя поселковое вече в родном дворе. Разбросав в стороны старух, прорвался к бане:
– Это что еще за сборище?
– Катерина твоя пришла, – тихо ответили старухи. – Волчонка рожает.
Костя, ни слова не говоря, ринулся в баню и, едва завидев Катерину, корчившуюся в муках, в ужасе отшатнулся. Зрелище в самом деле повергало в трепет. Истерзанное ее тело никак не походило на человечью плоть, сбившиеся волосы змеились серыми струями до самого полу. Она закатила глаза и выдавила из себя:
– Скажи, скажи им… – тут же захлебнувшись новой волной боли.
Бабка вцепилась ей в руку, но не со злобой, а сострадая.
– Скажи им… что он твой… твой ребенок, – с трудом выговорила Катерина. – Что я приходила к тебе…
Тут все, кто был в бане, разом умолкли, и тишина нахлынула лавиной, задавив всякое шевеление. Катерина тоже умолкла, безжизненно, безразлично отвернув к стенке лицо. Казалось, что она умерла.
– Щенок у ней внутри, – шепнул кто-то робко. – Вот и разродиться не может.
И этот несмелый шепоток мгновенно породил бурю.
– Щенок! Волчий выблядыш! – крики посыпались градом, и всякое слово было как булыжник, пущенный в спину блудницы.
Человечий вопль разрастался, будто беснующаяся во дворе толпа желала докричаться до самого Господа. Заткнув уши, Костя кинулся прочь, не чуя под собой ног. Он долго бежал, заглатывая сырой воздух, пока не закололо в груди, но, рухнув в талый черный снег возле самого леса, так и не пожелал обернуться.
Тем временем Пекка Пяжиев во дворе рвал на себе фуфайку, вопя о позоре, навлеченном сестрицей на весь его честной род. И мужики подначивали, памятуя волчий разбой, державший округу в страхе, почитай, целых две зимы.
– Ведьма! Оборотень! Сдохни со своим выродком!
В воздухе почти зримо искрилась человечья злоба, и никто поначалу не удивился, ощутив легкую гарь… Труба буржуйки, в панике раскочегаренной докрасна, аж звенела от жара, и вот потихоньку занялись деревянные перекрытия потолка, просмоленная крыша радостно подхватила огонь, пыхнула ярким сполохом, – и целый сноп пламени мгновенно взвился в воздух.
– Пожар! Баня горит! – грянул одномоментный вопль в сто глоток, и все бывшие в бане горохом посыпались из дверей.
Но никто не стал спасать из огня Катерину.
Разметавшись по периметру двора, в молчании наблюдал народ, как с треском рушится баня и огненная могила поглощает роженицу. Пожар не стоило тушить: соседние дома стояли в безопасном отдалении, самый резвый огонь не достанет.
– Собаке и смерть собачья, – плюнул Пекка, нарочито небрежно отмахнувшись рукой.
И только у одного человека сердце разнесло во всю грудь при виде огненного столба, взметнувшегося в самые небеса. Пав на землю, Костя утопил лицо в грязном снегу, дабы не глядеть на преступление, порожденное его же малодушием. В голове свербело только: «Господи, Господи, Господи…»
Дело о гибели в огне Катерины Коргуевой и ее неродившегося ребенка расследовала республиканская прокуратура. Дотошно изучив все сопутствующие обстоятельства, следователь вынес определение о массовой белой горячке в поселке Хаапасуо Калевальского района. Наказывать было некого, и многие жители поселка злорадствовали в душе, что Катерину настигла-таки кара Божия в назидание прочей молодежи, чтоб сидели по домам, а не шлендрали где попало.
Но Косте было известно, сколь ничтожен суд человечий перед судом совести. Ни на минуту не отпускало его горькое раздумье: а что, если наяву являлась ему Катерина той ночью в июле. Тогда загубленный ребенок – его, и он, именно он, – убивец. Ведь стоило только признать дитя… Пепелище бани, которое он так и не удосужился прибрать, усугубляло муку, и всякое новое утро начиналось укором: ты убил, ты.
Обручальные кольца он всегда на веревке носил, на шее. Крест, некогда на них перелитый, как бы на свое место вернулся.
И вот когда минул год с того ночного свидания, решил Костя снова в кузнице заночевать, а вдруг… Что вдруг-то, когда Катерина в огне погибла? Но ведь по всему выходило, что было у нее две души: волчья и человечья. Он убил ее человечью душу – по неразумению своему, хотя… верно, можно было загубить волчью, тогда бы человечья жива осталась. Знать бы наперед, бросить волчью шкуру в огонь. Ан нет, просочилось зло, и теперь… что же с волчьей душой поделалось? Видать, ничего. Так и рыщет по свету Катерина в волчьем обличье, ведь оборотня только серебряная пуля берет. Ну, хоть бы и зверем диким ее повидать, испросить прощения. Да и должно же быть заклятие доброе супротив злого! Только как его теперь сыщешь?
Пораскинув мозгами, решил Костя ни с кем мыслями своими не делиться: довольно наслушался он советов. Не сказавшись никому, даже бабке, засел с вечера в кузнице. На всякий случай ружьишко с собой прихватил – только не на волка, а на человека. Мало ли кто ночами шастает. Да и кражи на комбинате участились.