Смотри, я падаю — страница 17 из 58

Эмма выбирается со скамьи вокруг стола, на которой она сидела и рисовала вместе с другими детьми. Мчится к двери, пытается ее открыть, но поворачивает ручку не в ту сторону, и один из педагогов помогает ей.

Ребекка ускоряет шаги, переходя через двор, у нее появляется ощущение, что надо поторопиться.

Эмме три года. Она весит как пушинка, когда мама берет ее на руки в игровой комнате. Поднять ее к потолку – все равно что поднять перышко, упавшее с неба. Талия такая тоненькая, что пальцы Ребекки почти сходятся не ее животе, такая хрупкая, что легкий ветерок может сломать ее пополам, и в то же время она неуязвима.

Это было летом или весной? Осенью? Зимой?

– Сейчас мы выпьем твое лекарство, – говорит ей Ребекка и опускает Эмму на пол.

Она закрывает за собой дверь и снимает обувь. Какую обувь? Какую куртку она снимает? Что говорит воспитательнице?

Они поднимаются по внутренней лестнице наверх, в кухню, на всех стенах детские рисунки, фигурки человечков, у которых руки и ноги не прикреплены к телам, пальцы висят отдельно от ладошек, а глаза – рядом с лицами. В кухне Ребекка просит стакан у повара. В столовой Эмма выпивает пенициллин, розовый и густой, противный на вкус, но она пьет, морща нос с каждым глотком. Ребекка гладит ее по голове, тонкие светлые волосы достают до плеч, и Эмма хочет отрастить их еще длиннее, но волосы не слушаются и выпадают, дорастая до ключицы, дают место чему-то новому.

Эмма сидит на маленьком стульчике, протягивает к ней руки. Колени протестуют от боли, когда Ребекка наклоняется к дочери, и Эмма притягивает ее к себе неожиданно сильно, обнимает ее за шею и так держит ее, долго и крепко.

Ребекка ее тоже обнимает, но не может удержаться, чтобы не посмотреть на часы, ей пора обратно, ждет операция по коррекции перелома ноги. Какой идиотизм, что персоналу запрещено давать детям лекарство, и родители должны приходить в детсад и делать это сами, в противном случае ребенок должен сидеть дома.

Проклятая таблетка.

Несколько глотков красноватой гадости.

Они идут обратно к детям, к деталям конструктора лего, к куклам, кубикам, пластилину, голосам, запахам, бежевому линолеуму на полу, к заклеенному стеклу на двери в мастерскую.

Эмма понимает, когда видит, что Ребекка обувается, что мама уходит, что она приходила только для того, чтобы дать ей лекарство, а не для того, чтобы забрать ее, и в ту же секунду Эмма начинает плакать, бросается ее обнимать со словами «домой, забери домой».

Кнопка почти отвалилась с доски объявлений зеленого сукна. Она обнимает Эмму, дочь цепляется за нее, хватается, кричит, слезы катятся по ее щекам, тяжелые, как булыжники. Ребекка высвобождается, отдает Эмму воспитательнице. Отпускает ее.

Как ты можешь уйти, мама?

Как ты можешь?

Мы ведь не бросаем друг друга вот так, мама.

Ты ведь знаешь.

Я ушла.

Я должна была остаться.

Забрать тебя домой.

Домой.

Ребекка сидит на диване в гостиной и смотрит на черный экран телевизора, на свое расплывчатое отражение в нем. Она одна в квартире. Точно так же, как она сидела тут одна, когда Тим был на Мальорке и искал. Никогда его не было с ней. Никогда их не было друг у друга. Никогда вместе. Кроме как в горе, в тоске и скорби, которым не было ни конца, ни начала.

Разговоры по телефону. Как погода? Жарко. А здесь холодно. Дождь. Я купил новый сорт молока в Eroski. Я улетаю в Киото на конференцию. Сегодня в клинику пришло приглашение.

Слова плясали вокруг того, чего они не в состоянии были обозначить словами. Будто они разговаривали друг с другом во сне. Буквы, звуки, все, что было их мечтами, которые кто-то украл, порвал в клочья, взломал.

– Ты можешь бросить меня, Тим, – сказала она. – Если тебе там одиноко.

– То же самое касается и тебя, – ответил он.

– Или возвращайся домой.

– Я вернусь домой, когда ее найду, – ответил он, и она не возразила.


Он проверил телефон наутро, после того, как Эмма послала ему расплывчатую фотографию. Снимок, казалось, был сделан человеком, который кружится в воздухе, будто атмосфера вокруг – бездонная пропасть. После этого пришла только пустая эсэмэска, отправленная в 03:54.

Что ты хотела сказать, Эмма?

Он позвонил Софии примерно в половине двенадцатого, поскольку Эмма не отвечала и нигде не засветилась в социальных сетях. София сказала, что Эмма спит. «Вчера засиделись допоздна, она устала, и я не хочу ее будить». Он позволил себе этим удовлетвориться. Потом тишина, потом снимок в «Инстаграме», всех троих, Эмма отмечена. И он решил перестать доискиваться, дать им «личное пространство», все было о’кей.

Фото, как потом оказалось, было сделано накануне и стало дымовой завесой для двух испуганных подростков. Юлия и София все ждали и надеялись, что Эмма появится. Если бы они начали бить тревогу, сразу бы выяснилось, чем они занимались. Что они были самыми настоящими bad bitches[70], все трое.

Нормальные пацанки, вдруг ставшие полными дурами. Нежный голос Юлии по телефону на следующий день.

– Эмма пропала. Мы не знаем, где она. Мы не посмели рассказать вчера, потому что она, мы все, были такими пьяными, мы думали, что она просто с каким-нибудь чуваком, на какой-нибудь лодке, или в какой-нибудь комнате, мы боялись, что вы рассердитесь и заставите нас вернуться домой. А теперь мы испугались по-настоящему. Что нам делать? Что делают, когда кто-то пропал?

– Вы идете на ресепшен отеля, рассказываете, что случилось, и просите их позвонить в полицию. Скорее всего, они не захотят звонить, но вы должны настоять на своем.


Эммы нет уже тридцать четыре часа, когда Тим приземляется на острове. Большинство исчезающих девушек возвращаются в течение сорока восьми часов, или не возвращаются никогда. Он сидел в такси, и вокруг было как в аду. Он водил руками вверх и вниз по своим бежевым хлопчатым брюкам, возвращался к образам, которые ему рисовал усталый мозг. Голый окровавленный труп, наручники в плохо освещенной комнате, труп, уносимый в море. Труп на обочине дороги, раздавленный автомобилем. Он позвонил из такси Ребекке.

– Боюсь, что дело плохо, хорошая моя, хуже, чем мы себе представляем.

Ребекка не отвечает на его эсэмэски, она знает, что его сообщения обращены не к ней.

Стало тихо. Виски, которое он выпил после ухода Милены, сделало свое дело, он чувствует приближение сна, сегодня таблетки не понадобятся, он спит, ему снятся сны, и во сне Эмма отвечает, присылает сообщение на его страницу в «Фейсбуке», на которую никто никогда не обращал внимания.

«Я буду дома завтра до обеда. Около одиннадцати. Купи круассанов».

Еще эсэмэска, которую она присылает.

«Я выплыла, папа, прямо в море. Я в Африке, меня подобрали ливийцы, которые возвращались домой на своем классном катере».

В «Снапчате» фото машины.

В «Инстаграме» ее фото, где она прикована цепью к стене, голая, грязная, в какой-то тюремной камере с блестящими стенами.

Перестань, Эмма. Прекрати.

Эмма.

В «Ватсапе» появляется черно-белый снимок, смазанный в движении, телефон звонит во сне, он отвечает и слышит ее голос.

Я падаю, папа, I’m falling, ich falle, me cae.

Она падает не на фото, она кружится в темноте, у которой нет начала, сон без конца, она летит через то, что, быть может, и есть смерть.


За ночь квартира стала прохладнее, но уже сейчас, ранним утром, он знает, что день замрет в своей сути, что мир вспыхнет в акте самосожжения.

И все же он натягивает тренировочные шорты, кроссовки, застиранную светло-зеленую майку фирмы Acne, которую Ребекка подарила ему в день его тридцатипятилетия.

Он пробегает вдоль авеню четыреста метров, которые ведут вниз, к морю. Мимо городской стены и незастроенного участка, по поводу которого ругаются между собой политики.

Он бежит вдоль моря, где должно веять холодком, но сегодня нет ни малейшего дуновения, только жар, как в духовке, от которого некуда деться.

Еще только чуть больше десяти, а пляж Playa de Palma уже переполнен загорающими туристами. Небо такого безумного синего цвета, будто его раскрасили жирным пастельным карандашом. Орущие дети, толстые старухи, оголившие на солнце сиськи. Ночные гуляки, у которых не хватило сил добраться до дома и лечь спать, высасывают последние капли бодрствования из кокаина ночи.

Он добегает до гавани в Portixol. Бежит дальше вдоль маленького пляжа, окантованного отремонтированными рыбачьими домиками, кафешками и кое-где пальмами. В мареве жары он тонет в собственном поту. Он пробегает мимо бара Las Palmeras, где на фасаде красовалась розовая неоновая вывеска. От нее остался только выцветший контур, он спросил, но у владельцев не было никаких планов покупать новую вывеску. «Она была такой старомодной, что мы ее сняли».

Он пьет из придорожного крана у развилки, точно как собаки, пользующиеся тем же краном. В кафетериях вдоль берега завтракают поклонники Мальорки, и он видит по их театральным жестам и самодовольным минам, что они считают себя попавшими в самое исключительное место в мире, и что сам факт их пребывания на острове уже переносит их в разряд элиты.

Люди таращатся на него так, будто он сошел с ума, а не просто бегает трусцой. Они правы. Мозги закипают от жары, и он поворачивает у обелиска, что на полпути к Ciudad Jardín. Медленно бредет переулками обратно.

На уровне клуба Assaona Beach Club он снова начинает бежать. Скоро в ресторане начнут подавать суши обгоревшим на солнце сальным тушам. Может быть, сегодня здесь будет поглощать «ланч примирения» Петер Кант вместе со своей Наташей? Он думает о том, что происходит у его клиента, послушался ли тот его совета – держаться за то, что у него есть, если это возможно.

Вдохи короткие, неглубокие, и он видит сам себя в зеркальной витрине конгресс-центра: вытянутый контур человека, который движется слишком быстро перед обжигающим синим морем.