Стоит перед ним, ее тело отбрасывает длинную тень на разноцветье каменного пола, тень множится на стены, а с них на потолок.
Она протягивает обрывок бумажки. Осторожно, как прощальный подарок.
– Это номер телефона Соледад. Подруга. Может быть, она что-нибудь знает о таких гулянках. Заплати ей хорошенько, если у нее есть что рассказать тебе.
Деньги Петера Канта лежат, где им положено, в тайнике. Пистолет тоже.
На часах уже за полночь, и он медленно двигается по квартире, переодевается в чистую футболку, трогает записку, смотрит на пустую улицу. Поздно уже звонить этой Соледад? Может быть, она работает допоздна.
Он набирает ее номер, и на пятом сигнале кто-то снимает трубку, но ничего не говорит.
Только треск на линии.
Дыхание только что проснувшегося человека, но все равно легкое.
– Халло, – говорит он. – Это Соледад?
Тишина.
Опять дыхание.
– Я не работаю сегодня вечером, – произносит голос, такой мягкий и хрупкий, что его мог бы сломать легкий порыв ветра.
Он объясняет, что номер ему дала Милена, что он не клиент, а просто хотел задать несколько вопросов, показать несколько снимков, что он готов заплатить ей за потраченное на него время, независимо от того, знает она что-нибудь или нет.
– Милена рассказывала про тебя, – говорит Соледад, и голос звучит увереннее.
– Она говорила обо мне только хорошее, я надеюсь?
– Я из Колумбии, – говорит Соледад. – Не из Аргентины, как Милена.
Что она хочет этим сказать, неясно. Хочет намекнуть, что он должен быть с ней осторожен, не дразнить ее, быть с ней добрым, а не то она натравит на него торговцев кокой или членов какой-нибудь преступной группировки?
– Жди меня через полчаса в подъезде дома 18 на улице Calle Bover, – говорит она. – Я беру сто двадцать евро в час. Минимум часовая оплата. О чем бы ни шла речь.
Он медленно приближается к парадной, чувствует пистолет на пояснице, осматривается, привлекает всю свою интуицию, весь накопленный опыт, чтобы учуять, если что не так. Если его ждет не Соледад, а кто-то другой, если кто-то другой его видит.
Этот адрес – всего в нескольких кварталах от штаб-квартиры Национальной полиции. Петер Кант спит, наверное, в своей камере, усталый, одинокий. А может, он не спит, ему не дают спать шумные наркоманы и мысли.
Где ты, Наташа?
Эта мысль у них общая.
Тим становится у входа и ждет. Смотрит внутрь сквозь двери с замороженным зеленым стеклом. На одной стене висят ряды темных почтовых ящиков, их замочные скважины для маленьких ключиков кажутся глазами пугливых насекомых.
Он отворачивается. Внимательно смотрит в обе стороны. Ждет.
За его спиной раздается постукивание о стекло, за которым видна женщина. Облегающие полные бедра джинсы, светлая футболка, большая грива черных кудрявых волос.
Она открывает дверь. Движение, которое ему кажется знакомым не только потому, что он тысячи раз видел людей, которые так делали. Она машет ему, чтобы он вошел, и вся она оказывается намного крупнее, чем ему казалось по телефону.
– Мы здесь поговорим, – шепчет она и закрывает дверь. На лестничной площадке темно, и она вроде и не собирается включать лампу.
Деньги у него приготовлены, он вытаскивает купюры из кармана, протягивает ей, слабо различает ее лицо в тех немногих лучах света, которым удалось сюда пробраться от уличного фонаря, ее глаза как бы разделяются пополам тенью от поперечины в стекле входной двери.
Она берет деньги.
Пересчитывает.
– Что ты хочешь знать? – спрашивает она.
Он показывает ей фотографии с гулянки. Рассказывает об Эмме, о куртке, и кажется, что розовая ткань тянется с экрана, наполняет весь вестибюль, где они стоят, и становится цветом глаз Соледад.
– Ты там была, на этом празднике?
Она качает головой.
– Я не узнаю этот дом.
Какой-то мужчина идет по тротуару, и рука Тима инстинктивно тянется к пистолету. Мужчина видит их, но продолжает свой путь, и Тим успокаивается.
Соледад проводит руками по своим кудрям, наклоняет голову назад, и он понимает, что видел ее раньше, что она была на открытии пляжного клуба в El Arenal, была одной из тех, кого он видел в танцзале перед уходом.
Он показывает ей фото Гордона Шелли.
– Ты его узнаешь?
Она отрицательно качает головой.
Он показывает ей фото Эммы, на той карточке, которую он обычно всем раздает.
– Ее я видела только в газете. Больше нигде, если ты именно это хотел спросить.
– Ты уверена?
– На сто процентов.
Она сделала шаг назад, и ее лицо совершенно скрылось в темноте. Она даже не маска, а только голос.
– Милена сказала, что ты была на других праздниках. Разнузданных гулянках.
– На таких тусовках, как на твоих фотографиях, обычно все движутся по кругу, общаются друг с другом, – шепчет Соледад. – Те, другие, больше похожи на сходки.
Кажется, ей хочется на него посмотреть. Он становится так, чтобы лучи от уличного фонаря падали на него и она могла видеть его лицо.
– Ты знаешь, чего ожидают от таких, как я, на таких сборищах, – говорит она. – Я должна дать тем, кто туда пришел, то, чего они хотят. И даже больше. Иногда мы для них просто орудие, средство.
Она делает паузу.
– За каждым праздником скрывается другой.
Вдруг на улице гаснет свет, и Тим чувствует, как лицо становится темным, будто бы свет был теплой рукой, которую отвели навсегда.
Короткое замыкание.
Он ослеп на несколько коротких секунд. Слышит, как Соледад поворачивается, бежит наверх по лестнице, он хочет последовать за ней, но спотыкается о первую ступеньку, падает, ударяется коленом о каменный край и едва сдерживает крик боли.
Захлопывается дверь.
Он встает. Ругается. Звонит Соледад, но она не отвечает, и он должен бы пойти наверх, звонить по очереди в каждую дверь, пока не найдет ее. Но это невозможно. Возник бы хаос. Это привлекло бы сюда полицию.
Он выходит из парадной на улицу, видит, что весь квартал без света, кругом черно, и эта чернота простирается до Plaza Madrid, до полиции.
У меня нет больше сил, Эмма.
Не в эту ночь.
Этой ночью мне нужно поспать.
Он добирается домой, проглатывает пару таблеток «Стезолида», и прежде, чем мозги развалятся на части, он думает о первом сообщении, которое она ему прислала с Мальорки. Видеоклип, всего тридцать секунд. Ты снимала комнату, которая была намного лучше, чем ты ожидала, я заплатил за нее бюро путешествий TUI дополнительно пять тысяч, ничего не сказав маме. Заплатил, чтобы вам дали номер получше, чтобы вы получили самое лучшее. Он думает о куртке, снимке. Конечно, он знает, насколько это безнадежно, что он хватается за соломинку, которая выглядит как пальмовый лист, усталый, коричневый по краям лист пальмы. Чтобы его не выбросило из этого мира.
Брови Эммы. Цвет называется Brown with a pinkish passion[95].
«Смотри, папа, как красиво».
Белый диван.
Круглый стеклянный стол с темной столешницей.
Мысли, которые он не впускает в свое сознание. Какой трудной она могла быть, какой эгоистичной, как все подростки. Как умела свести все его самоуважение к двум буквам «Д». Деньги и дурак. Она хотела денег, все время, на все. И все, что он делал, было дурацким. Дурацкая одежда, которую он носил, дурацкие слова, которые он говорил. Она могла издевательски улыбаться по поводу любой мелочи. Футболка не заправлена в джинсы, а должна быть заправлена. Песня по радио, о которой он имел неосторожность сказать, что ему нравилась, но которая, конечно же, была безнадежно дурацкой в ее мире. Слова, ощущение, что она отдаляется, уходит от него, что он был использован до конца, закончился и не нужен. Как трудно было ему все это терпеть. Невыносимые слова еще и потому, что они были столь ожидаемы. Будто цитаты, взятые прямо из учебника об отношениях подростков и их родителей. И это все?
Он не должен так думать.
Он должен думать о ней только хорошее. И он пытается увидеть ее девятнадцатилетней, столько лет ей сейчас, спустя три года после исчезновения. Пытается увидеть ее черты, взгляд стал еще более уверенным, шаги еще более целеустремленными, и он шепчет в пустоту комнаты: «Я думаю, что ты теперь еще красивее».
Он засыпает, и через несколько часов просыпается от того, что кто-то звонит в дверь, не в домофон, а в дверь квартиры. И он натягивает на себя шорты, кричит «Иду, иду», и открывает, не думая, неосторожно, как будто эта квартира дома, в Стокгольме, у парка Тегнера. А за дверью стоят двое жирных полицейских в темно-синей форме Национальной полиции.
– Ты пойдешь с нами, – говорит тот из двоих, что жирнее, и его небритые щеки висят.
– Добровольно, – добавляет второй. – Или мне придется надеть на тебя вот это?
Он похлопывает по наручникам, висящим на поясе рядом с кобурой.
– Я иду, – говорит Тим. – Прямо так? Или я могу сначала одеться?
Его приводят в комнату на втором этаже штаб-квартиры Национальной полиции. Большая комната с видом на обвисшие кроны пальм на парковке. Хуан Педро Салгадо сидит за письменным столом из лакированного красного дерева и ждет его. Синий хлопковый костюм облегает его тело, волосы, блестящие от масла, прилегают к макушке. Карие глаза уже не дружелюбные, как в момент их встречи в баре Bar Bosch, а совсем лишены выражения. Он выглядит так, будто не спал всю ночь, и поздние часы работы нарисовали темные круги под его глазами.
Тим хотел бы поговорить с Петером Кантом, но он здесь не для этого, он это понимает. И недоумевает, что случилось, ведь они наверняка знают, что Кант дал ему задание следить за Наташей. Наверное, они нашли фотографии ее с Гордоном, возможно, Салгадо удалось пролезть в задницу Вильсона, и тот отдал полиции снимки. И теперь они хотят узнать, что еще Тим видел, что Кант ему говорил и не намекал ли он о мести и убийстве.
Хуан Педро Салгадо откидывается на спинку стула и приказывает двум конвоирам выйти из комнаты, а Тима просит сесть на серый, покрытый сукном стул.