Смотри, я падаю — страница 30 из 58

Тим садится. Футболка со Стокгольмом на груди, синем на белом фоне, слишком короткая и задирается на живот, он тянет ее вниз.

– Я прошу прощения, – говорит Салгадо, – если ребята были грубоваты, когда пришли за тобой. С ними такое иногда бывает.

– Ничего страшного.

– Хороший толчок дало это открытие в El Arenal, не правда ли?

– Наверняка успех продлится все лето.

На письменном столе стоит фотография семьи Салгадо. Красивая рыжеволосая женщина, два мальчика в зеленой и желтой школьных формах, примерно двенадцати и четырнадцати лет.

Салгадо осторожно проводит рукой по волосам.

– Почему ты посетил Канта в КПЗ? – спрашивает он. – Что он тебе сказал?

Что знает Салгадо?

Все.

Ничего.

– Мы встречались по делу. Он был клиентом той фирмы, где я работаю. Heidegger Private Investigators.

– По какому делу?

Тим игнорирует вопрос и задает встречный: «Вы нашли жену Петера Канта? Наташу?

– Ты думаешь, мы тут бы сидели в таком случае?

– Откуда мне знать? – спрашивает Тим. – Как я могу знать что-то о ходе расследования?

– Ты ведешь собственное расследование? Как в случае своей дочери?

– Детективное бюро Хайдеггера не занимается расследованием убийств.

Тим чувствует, что снотворное по-прежнему действует, что все происходящее доходит до него как сквозь дымку, как будто этот допрос – просто неудачный прием, где пьют коктейли. Ветерок обдувает пальмы на парковке, слышен шелест листьев, а глаза Салгадо по-прежнему лишены всякого выражения, его тонкие губы лилового цвета.

– Мы недавно получили задание от Петера Канта, и мы могли констатировать, что его жена Наташа изменяла ему с Гордоном Шелли. Тебе уже все это, разумеется, известно.

Салгадо кивает.

– А чего хотел Кант?

– Хотел знать, что я могу сказать о его ситуации.

– И больше ничего?

– Я сказал, что ему нужен хороший адвокат. Что я ничего не могу сделать. Как я уже сказал, мы не занимаемся убийствами. Что этим занимаетесь вы, Национальная полиция.

Тим думает, что именно теперь Салгадо должен бы начать задавать вопросы о задании от Канта, но он ничего не спрашивает, а вместо этого наклоняется вперед через стол.

– Петер Кант повесился сегодня ночью в своей камере. Если он был твоим другом, то я приношу соболезнования.

III

Броситься под поезд метро.

Выписать самой себе лекарство, заказать номер в отеле, написать записку на двери в ванную, адресованную уборщице:

«Не входите сюда. Звоните в полицию».

Ребекка забавлялась мыслями о самоубийстве. Держала эту мысль, как тлеющий уголек в ладонях. Ведь даже если она не перестает надеяться, что Эмма ждет ее где-то, рассудок говорит ей, что она умерла, что ее больше нет, что все рассыпалось на мелкие кусочки, никто и никогда не вернется, Тим больше никогда не позвонит в дверь.

Все превратится в черноту.

Это все-таки лучше, чем то, что есть сейчас.

Она может где-нибудь достать ружье. Она точно знает, куда именно надо приставить дуло к горлу, чтобы мозг разлетелся на части всего лишь через микросекунды после нажатия пальца на курок.

Когда ей было шестнадцать, тот же возраст, в котором остановилось время Эммы, она часто думала о самоубийстве, как и все люди в подростковом возрасте. Что бы говорили, думали и чувствовали другие люди, если бы ее не стало? Кто пришел бы на ее похороны? Были бы они одеты в черное? Она представляла себе переполненную часовню, слезы, текущие по щекам присутствующих, будто бы они соревновались с дождем, падающим на огромные витражи.

Иногда она думала покончить с собой, как это сделал один парень из ее класса, – повесился в гараже и оставил короткую записку:

«У меня больше нет сил».


Если бы я покончила с собой тогда, размышляет она, ставя пакет с молоком в корзинку магазина «Ика», то не было бы никакой Эммы, и у меня не было бы всех этих чувств. Я бы этого избежала. А теперь я поймана в ловушку. Потому что, когда ты вернешься, Эмма, то я должна быть здесь. Ты не должна услышать, что твоя мама выписала самой себе таблетки, выпила несколько упаковок, налила в ванну теплой воды и утонула после судорог и остановки сердца. Ты не должна узнать о таком. Я вынуждена ждать здесь, в моей тоске по тебе. Я не живая, как другие, но и не мертвая. А если бы я выпила таблетки и, вопреки рассудку, очнулась на том свете и не нашла бы тебя там, а обнаружила, что ты здесь, среди живых, то мне было бы еще хуже, чем сейчас. Нет ни грамма утешения в этой мысли. Она не дает отдыха даже на миг.

Маленькая девочка выбегает со стороны холодильников, бирюзовая юбка, с принцессой на груди, и ей кажется на секунду, что это Эмма рождается из упаковок с замороженными котлетами, горошком и другими овощами. Ребекка думает: ты есть у меня, Эмма, ты была, есть и будешь у меня.

Горошек есть горошек.

Мороженая треска все равно треска.

Смерть окончательна.

Жизнь, увы, не такая, не окончательная.

А что бы я написала в записке, если бы решилась на самоубийство? Наверняка что-нибудь драматическое, чересчур длинное, эгоистическое, детское.

Она кладет в корзину пакет макарон.

Варить восемь минут.


Хуан Педро Салгадо с открытым ртом выдвигает ящик, достает какую-то бумагу и двигает через письменный стол.

У Тима дрожит рука. Он пытается спрятать ее под столом, не хочет, чтобы Салгадо видел, насколько он потрясен, сжимает кулак, чувствует, как исчезает дрожь, концентрирует взгляд на ноздрях Салгадо, на волосках, которые похожи на водоросли, пытается контролировать выражение своего лица, чтобы не выглядеть удивленным или шокированным, а только спокойным, сдержанным.

Единственная мысль стучит в висках.

Человек, который хочет очиститься от подозрений, не совершает самоубийства.

Он видит перед собой Петера Канта, висящего посиневшей головой в простыне, которую он привязал к решетке камеры, под ним лужа мочи, каловые испражнения воняют в брюках. Красные глаза того, кто сдался.

Тим смотрит на бумагу.

Почерк дерганый.

Синие чернила. Он понимает, что это за бумажка, но слова расплываются у него перед глазами.

– Читай, – говорит Салгадо.

– Что читать?

– Это его предсмертная записка. Копия. Мы нашли ее в его камере. Я не могу, как ты, будучи опытным полицейским, прекрасно понимаешь, рассказывать детали. Но прочти письмо.

Тим читает. Одна-единственная фраза.

Я признаюсь в тех преступлениях, в которых меня обвиняют.

Тим поднимает глаза на Салгадо.


– Этим закрывается дело о расследовании убийства Гордона Шелли, в том, что касается полиции, – говорит он. – Но было бы хорошо, если бы мы узнали все, что он тебе сказал, когда ты его видел. Как видишь, письмо не слишком ясное. Что он сказал? Признался он в деталях?

– Я не могу рассказать, что он мне сказал, – говорит Тим.

– Ты не обязан сохранять конфиденциальность. И он мертв. Мертвый убийца. Мертвым нет дела до данных слов.

– И тем не менее, увы.

– Были ли у Канта какие-то теории? – спрашивает Салгадо, трогает затылок, не очень связно ругается насчет того, что от гребли на каноэ болят мышцы.

– Теории о чем?

– Об убийстве.

Какие у него могли быть теории об убийстве, если он сам его совершил, – хочется сказать Тиму.

– А Наташа? Вы ее по-прежнему ищете? – задает он совсем другой вопрос. – Ее ведь так и нет.

– Естественно. Но он точно сам ее убил и закопал где-нибудь. Он что-то про нее говорил?

– Что он любил ее.

– Рано или поздно мы ее найдем, – говорит Салгадо.

И через несколько секунд: «Рано или поздно мы всех находим».

Он пытается меня спровоцировать, но я не должен поддаваться на его провокации.

– Будем надеяться, – говорит Тим. – Что-нибудь новое о моей дочери?

– То, что я сказал тогда на открытии, остается в силе. Делом занимаются мои лучшие оперы. Но все затихло. Пока не появится что-нибудь новое, мы ничего не можем сделать. А у тебя? Новости?

– У меня было много работы в бюро Хайдеггера.

Хуан Педро Салгадо встает, поворачивается к Тиму спиной, подходит к окну, достает из кармана синий пакет «Фортуны», вытряхивает сигарету, закуривает и выдыхает облачко дыма.

– У детей летние каникулы, – говорит он. – Мы будем ночью ловить осьминогов. С фонариками. Говорят, это майоркинцы изобрели такой способ ловли.

– А я думал, что вьетнамцы.

– Нет-нет, это мы.

Салгадо снова замолкает.

Он так тяжело дышит, что пиджак опускается и поднимается в такт дыханию, а ворот рубашки прижимает его черные кудри на затылке.

Салгадо говорит что-то еще, про то, как он ребенком нырнул за лангустом, а Тим быстро достает из кармана мобильник и фотографирует письмо Петера Канта, написанное перед самоубийством.

– Мы тут с тобой закругляемся, – говорит Салгадо и оборачивается. – О чем бы этот проклятый немецкий убийца тебя ни просил, ты с этим заканчиваешь, прямо сейчас.


Звук открываемой бутылки пива, ветерок перемешивает содержимое пепельницы, машина тормозит, крик ребенка, которого утешает усталый женский голос. Шумы и табачный дым доносятся внутрь от столиков на тротуаре. Тим заказывает двойной кофе кортадо, знает, что он разгонит остатки снотворного. И всего через минуту южноамериканский официант ставит перед ним дымящуюся чашку эспрессо и начинает добавлять горячее молоко, пока Тим не поднимает руку – хватит. Он выпивает все содержимое двумя большими глотками. Пытается слиться со стенами, не хочет, чтобы его заметили полицейские, сидящие за столом в Café del Parque. Такое впечатление, что они вылупились сами из себя, настолько они далеки от всего, чему их когда-то учили о праве и законе. Похоже, что они считают людей только средством для достижения собственных целей. Они больше не знают, кто это, все эти люди, которые пытаются улизнуть от них, спрятаться, чтобы продолжать заниматься тем же, что делали и раньше. Просто потому, что не могут делать ничего другого. Потому что в том контексте, в котором они живут и связаны по рукам и ногам, от них именно это и требуется. А с другой стороны, человек все равно один-одинешенек и хочет денег.