Амин так крепко сжал кулаки, что косточки побелели. Он строго взглянул на жену:
– Ты-то что в этом понимаешь, а? Ты представления не имеешь, что такое власть.
Как всегда по воскресеньям, Матильда взяла сумку, повязала шейный платок и попросила у Амина ключи от машины. Муж протяжно вздохнул, а она сделала вид, что этого не заметила. Она поехала в интернат, где уже два года жила Сабах. На заднее сиденье Матильда положила коробку с выпечкой и стопку женских журналов. Старых журналов, читаных-перечитаных, с фотографиями кинозвезд и членов европейских королевских семей. Графов и герцогинь. Принцесс и королей. Сабах вырезала и вешала над кроватью снимки Софи Лорен, Грейс Келли и Фарах Пехлеви, жены шаха, в бриллиантовой тиаре на голове. Иногда Матильда дарила ей что-нибудь из одежды. Ничего нового и ничего дорогого. Амин запретил. Ему вообще не нравилось, что она так часто навещает Сабах, что она привязалась к этой девчонке с желтоватым цветом лица, один вид которой приводил его в бешенство.
Матильда поставила машину у дверей интерната. Сабах ждала ее на лестнице. Они прошлись по улицам европейской части города. Сели на террасе кафе, и Сабах заказала себе апельсиновый сок. Прежде чем разрешить ей пить, Матильда протерла край стакана носовым платком: официант показался ей недостаточно чистоплотным. Она рассказала Сабах о свадьбе Аиши, назначенной на следующее лето, о ее будущем муже, занимающем высокий пост в столице. Напротив кафе молодой человек верхом на осле продавал апельсины. Он кричал: «Кому апельсины? Сладкие сочные апельсины!» Матильда наклонилась к Сабах и шепотом пропела ей эльзасскую песенку.
– Что-что? Я что-то не разберу, – сказала девочка.
– «Хвост лошадке подними, в дырочку подуй, и оттуда яблоко в руку упадет», – повторила Матильда и расхохоталась. – Я научила этой песенке твою мать, когда она была маленькой. Однажды она спела ее твоему дяде, и тот пришел в дикую ярость. Он спросил, кто ее научил таким непристойностям. Она так и не призналась, что это была я.
Матильда задала девочке несколько вопросов. Тех же, что обычно, и Сабах в ответ, как обычно, соврала. Да, она счастлива, подружки у нее замечательные, и учителя к ней внимательны. Да, она делает уроки, ей нравится учиться, она слушается и безропотно делает то, что ей велят, испытывая благодарность, которую и должны испытывать брошенные дети. У Сабах были красивые глаза, но брови такие густые и кустистые, что взгляд казался мрачным. Она не причесывалась, и волосы у нее часто были сальными. Было в ее облике нечто такое – какая-то заторможенность, болезненность, – отчего окружающим становилось не по себе. Она как будто страдала одним из тех странных недугов, от которых тело деформируется, и человек становится похож на ребенка и в то же время на старика. Сабах научилась врать и ничего не требовать. Она скрывала все с такой ловкостью, о какой взрослые даже не догадывались.
Мать навещала ее раз в месяц. Приезжала на своей красивой машине, в роскошных нарядах, и Сабах прятала свою злость. За все благодарила. Никогда не плакала. Ничем не выдавала свой гнев или печаль. Ей исполнилось пятнадцать лет, она уже не была глупым наивным ребенком. Она отдавала себе отчет в том, что Мурад и Сельма совершенно не подходили друг другу, и догадывалась, что ее рождение стало драмой, хотя причины ей были не ясны. Сабах знала, что она – ненужное бремя. Она понимала, что ее рождение – это ошибка, случайность или даже грех. А потому не нужно ничего требовать, не нужно жаловаться, чтобы в очередной раз не услышать: «Тебе повезло, что у тебя есть дядя, который заботится о тебе, надо это ценить».
С точки зрения морали, благопристойности, да и вообще со всех точек зрения было бы лучше, если бы она вовсе не появилась на свет. Никто не хотел ни родства с ней, ни даже просто чтобы она была рядом. Когда взрослые думали о Сабах, они прикидывали, куда бы ее девать, совсем как громоздкую вещь, которую по каким-то неясным сентиментальным причинам невозможно выбросить. Именно так и сказала Матильда, когда Сельма объявила, что уезжает в Рабат: «А Сабах? Что нам с ней делать?» Однако у таких детей есть преимущество – всеобщее к ним равнодушие. Всем на них наплевать. А потому они могут врать без оглядки.
Матильда повела Сабах в парк. Она сообщила, что записала ее к зубному врачу и парикмахеру. Они пойдут туда в конце месяца.
– Прочти журналы, которые я тебе привезла, может, придумаешь, какую стрижку тебе хотелось бы сделать.
Сабах сказала спасибо и тем ограничилась. Она не рассказала тетке, что происходило за стенами интерната. За высокими прочными стенами, с которых девочки соскабливали штукатурку, чтобы сделать тени для век. Коридоры пропитались запахом мочи и чеснока. Сторож и садовник трогали свои члены, глядя, как девочки в бежевых комбинациях бегут в душ. Кстати, душ они принимали нечасто. Директриса была женщиной экономной. В конце концов, в интернате живут не принцессы: «Это и так понятно. В противном случае вас бы тут не было». Пансионерки стирали свои вещи только дважды в месяц.
В минувший вторник Сабах, накрывшись бежевым одеялом, читала в дортуаре на втором этаже. Ей хотелось писать, но было так холодно, что она не решалась вылезти из-под тяжелого шерстяного одеяла, подарка Матильды. И вдруг она почувствовала, что трусы у нее мокрые. Она решила, что описалась и что теперь все будут над ней издеваться. Она просунула руку в трусы, а когда вытащила ее, то увидела, что пальцы покрыты черной вязкой слизью. Она не была ни наивной, ни невежественной и прекрасно знала, что у женщин идет кровь. Но она представить себе не могла, что это выглядит так, что из тела выделяется адская жидкость, густая субстанция, и создается впечатление, будто человек разлагается изнутри. Она-то думала, что из вагины вытечет несколько капелек красной крови. Блестящей крови, свидетельствующей о хорошем здоровье.
Это было несчастьем по нескольким причинам сразу. Первое несчастье состояло в том, что придется пойти к надзирательнице. Та выдаст ей всего одно полотенце на смену, и ей придется самой его стирать, а надзирательница еще и отругает ее, если она испачкает платье: «Кровь не отстирывается!» Вторым несчастьем были неминуемые сильные боли, от которых девочки иногда даже плакали, ведь лекарств им не давали: «Таков ваш удел. А мужчинам каково? Они идут на войну». Еще одним несчастьем был запах железа и рыбы, который пропитывал одежду и ощущался особенно сильно всякий раз, когда повзрослевшая девочка забывала крепко сжать ляжки. Да, девушки утрачивали детский запах, теплый сладкий запах невинности, исходивший от них еще недавно. Отныне на них смотрели по-другому – как на уцененный товар, без прежнего сочувствия, и под этими взглядами они превращались в сучек. Они впадали в неистовство, ими овладевало желание чувствовать, смеяться до изнеможения. Они становились опасными, и теперь, когда одна из них приглашала другую к себе в кровать, все знали, что они ищут не только тепла или утешения в своих горестях. Девушки с пушком на верхней губе забирались под одеяло. Они ласкали языком дурно пахнущую вагину одноклассницы, засовывали в нее пальцы с длинными ногтями. Они царапали и кусали друг дружку. Потом девушки жаловались на то, что у них рези, когда они мочатся, или на дурные болезни, на которые, казалось, никто не обращал внимания.
Обо всем этом Сабах молчала. Со своей теткой Матильдой, чьи светлые волосы и белая кожа казались ей очень красивыми, она вела себя как разумное дитя, понимающее, что может надеяться только на то, что имеет, и ни на что более. Она поблагодарила Матильду за журналы и за туфли: не важно, что они великоваты, она подложит в носы вату, да и вообще нога у нее еще может вырасти.
С вечера пятницы около интерната бродили молодые парни. Они ставили мопеды под окнами дортуаров и ждали. Курили сигареты, смеялись, хлопая себя по животу, провожали взглядами проходивших мимо женщин, пытаясь рассмотреть форму ягодиц под просторными одеяниями. Дирекцию интерната, похоже, не заботило их присутствие. На самом деле директриса, наоборот, пыталась обернуть его себе на пользу. Хишам, игравший роль вожака, часто одаривал ее пакетами сахара и большими пучками мяты, к тому же он привозил из Феса банки вяленого мяса, которое директриса обожала. В обмен на угощение она соглашалась ничего не замечать и позволяла девушкам, которых все равно считала пропащими, бегать к парням. Сабах была не самой красивой. И если составляла компанию подружкам, то делала это без энтузиазма. Просто чтобы убить время. Между тем Хишам ее заприметил. Ему было не больше двадцати, он носил синие джинсы и безупречно чистые рубашки. И постоянно что-нибудь жевал: лакричную палочку, зубочистку, колосок пшеницы. Когда он впервые увидел Сабах, то подошел к ней и протянул руку к ее лбу. Несколько раз нежно провел пальцами по линии роста волос. Девушки и парни замолчали. У Сабах был длинный шрам, но она не знала, откуда он взялся, тем более что ей никто не рассказывал о ее детстве. Хишам покачал головой и улыбнулся ей. Он похлопал ее по макушке с такой нежностью, что Сабах это потрясло. У нее возникло ощущение, будто он признал ее своей, будто он ее удочерил. Лишь несколько недель спустя, когда они стояли, прислонившись к чьей-то машине, он объяснил девушке свое поведение. Этот шрам оставила вязальная спица или тонкий железный стержень, с помощью которых женщины иногда избавлялись от нежелательной беременности.
– Так тебе лоб и попортили. Но если ты здесь, это значит, что ты крепкая и Всевышний не захотел, чтобы ты умерла.
Сабах потрогала шрам кончиком указательного пальца, затем спустила волосы на лоб. Она подумала: «Никогда больше не буду зачесывать волосы назад». И решила носить челку, как многие француженки, которые встречались ей в городе. Она сгорала со стыда, думая, что все видят эту позорную метку, этот стигмат. Все знают, что она пережила попытку убийства. Впрочем, Хишама она, кажется, еще больше этим заинтересовала. Всякий раз, как они приходили навестить пансионерок, он всячески привечал Сабах. Заметил, что она сладкоежка, и всегда приглашал ее выбрать пирог в булочной или покупал ей мороженое. Он наблюдал, как она, сидя с ним в кафе, поглощает заварные пирожные, а когда она слизывала с пальцев потекшие взбитые сливки, смотрел на нее словно умиленный папаша. Девушки боролись за внимание Хишама, и некоторых взбудоражило то, что Сабах со своими манерами недотроги, со своей глупой мордочкой сумела завоевать титул фаворитки. Однажды вечером он остановился под окнами дортуара и дважды посигналил. Девушки стали смеяться и махать ему. Прислонившись к стене интерната, Хишам закурил сигарету. Он стал расспрашивать Сабах о ее семье, она отвечала уклончиво. Она решила, что он жалеет ее, что понимает, откуда она пришла сюда. Он сказал ей: