Наш мальчик с нетерпением ждал каникул с отцом, которого почти не видел. К этому времени Томми начал интересоваться работой Артура, его приездами и отъездами. Ему было любопытно, почему папа уплывает на лодке на маяк и возвращается с историями о штормах и контрабандистах, которые я считала большей частью вымышленными, но, может, это была правда. Томми скучал по отцу. Артур никогда не писал мне, но иногда он писал Томми, однако эти письма попадали к нам только в хорошую погоду, когда находился моряк, готовый туда отправиться. Артур писал Томми, что на закате на «Деве» загорается свет, это он говорит сыну «Спокойной ночи». Когда Артур был на башне, мы с Томми говорили о его работе, и я придумывала истории не только для Томми, но и для себя. Дети видят мир таким чудесным. Он говорил, что его папа становится солнцем, когда солнце ложится спать, и много лет спустя я думаю, что это лучшее описание.
Он утонул в лето коронации[14]. Было прекрасное утро. Я захотела полежать в ванне после завтрака. Это была очень глубокая ванна на четырех лапах, и я отмокала в ней, пока вода не остыла, а потом я услышала крики Артура с первого этажа. Когда я вышла, он стоял в дверях, опустив руки по швам и развернув ладони к потолку. Белый как мел. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что он весь мокрый.
— Где Томми?
Но Артур просто смотрел на меня, и это было все равно как выплеснуть ведро воды в попытке разбудить слабоумного, который все равно не просыпается.
— Я потерял его, — сказал он.
— Что? — спросила я. — Где?
Мы словно говорили о ключах от автомобиля.
— В море, — ответил он.
— Где в море?
— В море, — повторил он.
Томми не умел плавать. Только с нарукавниками. Именно их я выглядывала, выйдя к этой ужасной воде; я искала красные и желтые нарукавники, которые надевал Томми. Я была уверена, что замечу их. Но не готова к тому, что увижу их на пороге рядом с резиновыми сапогами, которые мы привезли с собой, но еще не обували.
Исчез. Нет, Артур не сказал, что он исчез. Потерял.
У меня возникла иррациональная мысль, что все еще может обойтись; Томми в любой момент может выйти на пляж, течение принесет его к берегу. Но когда море делало для меня что-то хорошее?
Не знаю, что случилось потом. Должно быть, в какой-то момент мы позвали на помощь, потому что появились люди, приехала «Скорая помощь», и меня закутали в одеяло, хотя мне не было холодно.
Через два дня его тело выбросило на берег. Крошечный, посиневший, с пятнышками на коже, он был одет в зеленые плавки, которые мы купили ему в магазине четыре дня назад. Артур сказал, что пойдет на опознание, но я должна была увидеть его своими глазами. Он казался не мертвым, а спящим. Я поцеловала его в лоб, и мне показалось, что он совершенно нормальный, просто холодный. Меня сразила мысль, что душа покинула его тело, они больше не держатся за руки. Осталось только тело, а душа ушла. Кто-то найдет в этом утешение, но не я. Я тревожилась, что телу будет одиноко без души, в нем не будет света, ничего, что согреет его. Из-за мысли об одиночестве я не хотела, чтобы Томми похоронили. Это меня мучило. Я не могла избавиться от мысли, что он лежит в морге, холодный и покинутый, а потом в гробу, а в конце концов его опустят в землю. Я и сейчас думаю, если бы мы его похоронили, я бы до сих пор не могла бы спать при мысли о том, что его косточкам одиноко в земле. Мы кремировали его. Я не хотела, чтобы что-то осталось.
Они пошли побултыхаться в воде. На мелководье, сказал Артур, поэтому он не захватил нарукавники. Томми был в воде по пупок, Артур повторял это снова и снова, и я мечтала, чтобы он прекратил, потому что эти слова заставляли меня вспоминать о том, как Томми был младенцем, и пуповина связывала его со мной все эти месяцы, пока я берегла его, и только двадцать проклятых минут я была в ванной. Артур отошел, чтобы взять фотоаппарат. Только пара шагов до порога. Томми всегда был любопытным мальчиком, должно быть, он сделал еще пару шагов и ушел под воду. Там было сильное течение. Он поскользнулся, не смог найти опору и утонул. Так я это представляю. Быстро и безболезненно. Когда Артур вернулся с фотоаппаратом, было уже слишком поздно. Вина — зверь, которого я должна была прогнать. Если бы я позволила ей завладеть мной, я бы убила Артура на месте. Я бы задушила его во сне. Но ему не нужны были мои слова, чтобы считать себя виноватым. Не понимаю, как это вообще можно пережить, потому что печаль давит сама по себе и без вины. И я знаю, он винил себя, и в этом был корень всего остального. Вот почему он не мог смотреть на меня, прикасаться; вот почему он предпочел маяк.
Конечно, мне приходило в голову, что он хочет уйти вслед за Томми. Снова быть вместе с ним. И эти чувства росли и росли у него внутри, пока не взорвались. Я не могу представить, чтобы он сделал что-то с Биллом, Винсом или с собой, не могу, но я считаю, что в определенных обстоятельствах человек способен на что угодно. В подходящий момент. Просто у людей не всегда есть возможность показать, на что они способны. Суть в том, что жить взаперти на маяке — ненормально для человека. «Трайдент» никогда в жизни не признает, что им не следовало заставлять людей выполнять эту работу, никого и никогда, потому что это неестественно и рано или поздно случаются трагедии.
Когда мы с вами познакомились, я не могла говорить о часах. Но теперь могу. Восемь сорок пять — это время, когда Томми умер. Часы на «Деве» остановились в восемь сорок пять. Я продолжаю думать, что это какая-то ошибка. Кто-то ошибся на пять-десять минут, и тогда это просто несчастливое совпадение. Но люди любят совпадения, не так ли? А это захватывающая подробность. Я никогда не забываю о ней. Она все время у меня в голове.
Что, если виноват Артур? Что, если, что, если, что, если. Бесчисленные варианты событий не произошли. Что, если бы я не встретила его? Что, если бы он не поздоровался со мной в той очереди на Паддингтоне? Что, если бы мы не устроились на работу в «Трайдент»? Что, если бы мы не поехали в отпуск, что, если бы тот летний домик не построили или если бы тот человек решил работать и по понедельникам, заработал бы больше денег и купил бы дом не здесь, а за границей, например среди холмов Тосканы? Что, если бы я не решила принять ванну? Иногда я думаю, что, если бы у меня была возможность поговорить об этом с Дженни Уокер, рассказать ей о себе, она бы поняла. Поняла мой промах с Биллом. Мою единственную ошибку. Иначе мне нет прощения.
Дело не только в Билле, да, наверное, не только в нем. Я даже согласилась, чтобы Мишель съездила в Корнуолл от моего имени, но это была глупая идея, это должна сделать либо я сама, либо никто. Но я верю, что, если бы я могла наладить отношения с Дженни, если бы я могла все исправить, из этого получилось бы что-то хорошее.
Да, есть слова, которые я должна была сказать, но, к несчастью, не сказала. Ни Артуру, ни Томми — а теперь уже слишком поздно. Их не вернуть.
Но для остальных еще не поздно. Еще можно зажечь свет.
42. Дженни
После того как она умолкла, они долго сидели рядом на кровати. Ханна сидела тихо и неподвижно, выпрямив спину и сложив руки на коленях. Дженни с преувеличенным вниманием рассматривала покрывало, которое купила давным-давно: желто-розовые цветы, мягкая и скатавшаяся после многочисленных стирок ткань.
Внизу хлопнула входная дверь, это ушел последний гость. Грег зашел к ним, но Ханна попросила его извиниться и проводить гостей.
Она повернулась к матери и переспросила:
— Ты хочешь сказать, что пыталась…
Дженни вытерла нос рукавом.
— Я не знаю, что я пыталась сделать, милая. Я никогда не хотела причинить ему вред. Поверь мне. Я только хотела, чтобы он…
— Что?
— Чтобы он снова был моим мужем.
Сквозь открытое окно доносилось тарахтение газонокосилки с соседнего двора. Привычный звук, который теперь воспринимался острее.
— С детьми так обычно и бывает, — сказала Ханна. — Ты думаешь, что ловко скрыла от них что-то, но ничего не получается. Нельзя. Ничего не скроешь.
Дженни не поднимала взгляда от вышивки. Она много раз спала под этим одеялом с Биллом, по утрам к ним на кровать забирались дети. Эти бесценные моменты.
— Что ты имеешь в виду?
— Что я знала, — сказала Ханна. — В глубине души. Я помню, как ты стоишь на кухне. Папа собирается уезжать. Ты плачешь и не разговариваешь с ним. Я почувствовала запах белизны. Фантики для конфет; этикетка на бутылке. Я не поняла, что происходит. Решила, я все придумала. Ты же моя мать. Ты не можешь сделать ничего подобного. А теперь ты рассказываешь мне, что я была права.
Ханна умолкла. Дженни заставила себя поднять взгляд.
— Ты помнишь его? Ты всегда говорила, что да.
— Да. Я помню, как он целовал меня перед сном. Каждый вечер, когда он был дома и думал, что я сплю. Он приходил и гладил меня по щеке. Я помню, как сижу у него на коленях, а он читает мне сказку на ночь. Помню, как он пах. Креозотом и табаком. Мы ходили во двор посмотреть на луну после заката, когда небо было чистое. Я так и представляла себе маяк. Как луну.
Дженни никогда в жизни не было так стыдно.
— Когда тебе семь лет, — продолжила Ханна, — кажется, как будто жизнь состоит из отдельных моментов. Частей картины, которые никак не связаны. И только потом ты начинаешь складывать их воедино.
— Теперь ты можешь это сделать, — сказала Дженни.
Ханна покачала головой. Снаружи по дороге проехали дети на велосипедах. Их крики достигли крещендо и стихли вдалеке.
— Когда ты сказала мне, что папа неверен, — созналась Ханна, — это должно было стать шоком. Но не стало, мама. Я уже знала. Мы с тобой были в гостях у Хелен. Сидели в гостиной. На полке за фоторамкой лежала папина ракушка. Она была непохожа на те, что он вырезал для тебя; эта была предназначена для возлюбленной, а не для жены. Она пыталась спрятать ее, но недостаточно хорошо. Я бы узнала его ракушки где угодно, даже на пляже среди миллионов других.