Всё. Готова.
Надо добавить, что утром я выбрила волосы под животом в форме сердечка.
Я вошла.
Антон отложил книгу. Его глаза буквально стали квадратными. Он молчал и ждал.
Я села на край постели рядом.
— Что ты прочитал? — спросила я.
— Не больше, чем знал раньше.
— Скажи мне что-нибудь.
— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна». — Произнёс Антон.
Я чуть не сорвалась и не кинулась его обнимать.
— Ты хочешь взять меня в жёны? — спросила я.
— Я беру тебя в жёны, возлюбленная моя.
— «Положи меня, как печать, на сердце твоё». — Я уже еле держалась.
Антон привлёк меня к своей груди, и тут я разревелась. Наверное, от перекала чувств.
Он ничего не говорил, только гладил по спине и целовал в висок.
Когда я успокоилась, он осторожно положил меня рядом и стал медленно раздевать.
— «Уклони очи твои от меня, потому что они волнуют меня», — говорил он.
— «Возлюбленный мой бел и румян, лучше десяти тысяч других».
— «Я изнемогаю от любви»…
Мы наперебой цитировали чувственный текст.
Стащив с меня последний покров, Антон посмотрел на произведение парикмахерского искусства и усмехнулся:
— Ну ты и выдумщица!
И тут он словно сломался. Он рухнул рядом и, казалось, умер.
— Что, Антон? что? — я не понимала, что случилось. — Оно лопнуло раньше времени? Ну, это не беда, ещё надуем…
Он перевернулся на спину и посмотрел на меня то ли с болью, то ли с тоской:
— Я не могу, Зоя…
— Ты что… ты разлюбил меня? — наверное, на моём лице изобразился ужас.
— Ну что ты! я люблю тебя… я люблю тебя всё больше с каждым днём… если такое возможно…
— И что? — я недоумевала.
— Зоя, я… ты понимаешь, что мы сейчас делаем? Зоя…
Я перебила:
— Если ты заикнёшься о нашей разнице в возрасте, я тогда… — я не знала, что придумать, — вот только заикнись!., я выброшусь из окна!
Он кисло засмеялся — моя квартира была на втором этаже.
— Не смейся, я переломаю себе руки и ноги, а ты будешь потом всю жизнь со мной калекой возиться… так что, давай, пока я ещё хороша, и стройна, и ничего себе…
Он уже не давал мне говорить.
Какое-то время мы помучили друг друга, не в силах подобраться к тому, чего оба так ждали.
Потом я взяла инициативу в свои руки — точнее, напрочь отказалась от какой-либо инициативы: я легла на спину и перестала двигаться — я стала, как мешок с песком. Я вынуждала Антона на определённые действия.
Похоже, он снова испугался — замер, склонившись надо мной, закрыл глаза и как-то удручённо замотал головой.
Я не прореагировала и тут же сама прикрыла глаза. Будь же мужчиной, подумала я.
— Хорошо! — словно в ответ на мои мысли произнёс хрипло Антон. — Я беру тебя в жёны перед богом, а не перед людьми.
Я посмотрела на него — его глаза были полны желания, а на лицо уже наползало то выражение, которое лишало меня рассудка…
Он поцеловал мою грудь — не удержавшись, видно, он больно прикусил сосок, но мне это так понравилось, что я застонала и попросила его:
— Ещё!
Он снова стал покусывать то один, то другой, а я уловила острый ток, пронизывающий меня насквозь — от двух этих кнопочек в самый низ моего нутра.
Потом он целовал живот, потом ниже, ниже. Потом осторожно раздвинул мне ноги и стал ласкать пальцами налитое кровью и жаром преддверие чрева, уже давно готового принять в себя то, что предназначено ему принимать от века.
Прежде мой возлюбленный никогда не был надо мной — только рядом или снизу. Он рычал, а я умирала, но боролась изо всех сил — мне нужно быть в сознании, когда произойдёт это.
Потом Антон приблизил свой… мой… свой нежно любимый мною орган совсем близко к воротам, ведущим в мои глубины. Коснулся их и замер. Если бы он не дал мне этой передышки в несколько секунд, я оказалась бы без сознания в самый решающий момент. Но ему, видимо, тоже требовалось перевести дух.
Он поднял взгляд от места основных событий и посмотрел мне в зрачки.
Входил он долго. Я ничего не ощущала — все мои чувства обратились в зрение. Важнее всего на свете для меня в тот миг было: что испытает Антон? Он должен испытать наслаждение, удовольствие, радость — всё то, что сделает его счастливым, а меня ещё более любимой, ещё более желанной…
Я впилась глазами в его лицо. Я ловила каждую малейшую перемену.
Вот маска страсти — почти неконтролируемые судороги мышц — это мой мужчина хочет свою женщину… Она сменяется яростью — он готов сокрушить всё и вся, что попытается ему помешать, что только встанет на пути. Даже моё невольное сопротивление, даже мою боль.
Да, любимый, да! Будь смел и решителен!
Теперь блаженство — ему хорошо во мне, он хочет уйти, но возвращается, снова… снова… значит, ему сладко внутри.
Я пока не могу сказать ничего определённого о себе — мне просто хорошо, что тебе хорошо. Ну да, внутри, словно в жаровне… но это ерунда, мой милый… лишь бы ты испытал всё, что должен испытать, всё, чего ждал, и чего не ждал…
Вот выражение нечеловеческой муки — это мне знакомо, это правильно… я это так люблю… Сейчас будет взрыв. Он этого хочет… нет, не хочет… он уже ничего не может с этим поделать…
— Почему ты плачешь, мой милый? почему? Мой милый… мой возлюбленный… мой муж… ты — мой муж… ты теперь мой муж…
Наши тела сминали головки нераспустившихся белых роз, но этого мы не замечали.
Я осталась.
Что двигало мной? Грех, не задумываясь сказала бы Инна.
«Грех — нарушение религиозно-нравственных предписаний, предосудительный поступок». Так говорит словарь.
Но я не религиозна, в церковь не хожу, поэтому своим поведением церковь оскорбить не могу. А Бога?… Можно ли оскорбить Бога?
Оскорбить можно только ущербную личность. Но Бог не из таких. Если я, конечно, правильно понимаю, что такое Бог…
Нравственно… безнравственно… а что это значит? В каждой культуре, в каждом обществе свои критерии нравственности. И у каждого человека — свои.
Предосудительно… А судьи кто?
Два человека, будучи в здравом уме и трезвой памяти, почувствовав возбуждение в присутствии друг друга, решили — по обоюдному согласию, заметим! — отдаться влечению и привести в действие дивное устройство, которое изобрёл Господь Бог в порыве своего не самого слабого творческого подъёма, и которым наделил каждую полноценную двуногую особь.
Нынешние нравственные предписания, в отличие от не столь уж давних времён и не столь дальних территорий, не позволяют делать этого в людных местах. Ладно, мы уединимся…
Так что же вы бежите вслед? Подглядываете в замочные скважины? Что вами движет — нравственные предписания?… Так блюдите их в своей жизни, а в своей мы разберёмся сами, в соответствии со своими правилами — мы же не берём на себя смелость убеждать вас в том, что мы носители истины в последней инстанции!
И как быть с вашим «не суди»? Ведь это из того самого арсенала «предписаний»? Вот если бы вы сами следовали тому, что проповедуете…
Не убежала я. Я сделала осознанный выбор: я хотела этого. Мужчина, позвавший меня, хотел того же.
Унижало ли Антона наше решение?… На том духовном, интеллектуальном и культурном уровне, на котором находились мы — все трое — подобные вещи воспринимались совсем под другим углом и уязвить кого-то из нас были не в состоянии. Уязвить можно нечто больное, неполноценное, а мы были здоровы. И комплексами не страдали — кто-то с рождения, а кто-то избавлялся от них в процессе духовного роста и саморазвития.
А белые розы… Так чему они только ни сопутствуют!..
Поезд тронулся и словно оторвал нас от всего мира. Мы вдвоём на необитаемой планете, мчащейся сквозь холодную ночь. Только он и я. Только мужчина и женщина — здесь и сейчас, без прошлого и без будущего, без корней и поводьев. Без «плохо или хорошо», без «правильно или неправильно».
В вагоне было тепло. Мы устроились за столом друг против друга. Захотелось есть.
— Я голодна, а ты?
— Я тоже.
— Ты предусмотрителен.
— Тебе нравится? — он обвёл взглядом стол.
— Ты… издеваешься?
— Шучу. Музыку хочешь?
— У тебя цыгане за дверью?
Он засмеялся и достал свой лэптоп. Вставил переливающийся радугой диск, показав прежде его название. Моего английского хватило, чтобы понять, что сейчас зазвучат «золотые баллады мирового рока».
Какой там у нас на первом месте инстинкт: самосохранения или продолжения рода?…
Пока наше желание не умереть с голоду доминировало над желанием предаться любви. Возможно, потому что мы знали: нам хватит времени и на то, и на другое…
Но нам не хватило ни ночи в поезде, ни трёх дней в Петербурге.
Давид был горяч и страстен. А его внешность, его тело просто сводили меня с ума.
Откуда во мне эта воспалённая, гипертрофированная чувственность в восприятии окружающего мира?…
Моё детство
Больше всего на свете в детстве я любила проводить время с папой. Особенно гулять и «ходить в походы». Впрочем, я старалась увязаться с ним хоть в гастроном — кроме всего прочего, это избавляло меня от общения с матерью наедине.
Мои первые шаги по жизни сопровождались папиными репликами вроде: «заметь, как забавно сидит этот пёс!», или: «а ну-ка, всмотрись, что ты видишь в силуэте этого листочка?», или «глянь-ка, какой носище у вороны!».
Чуть позже у нас появилась забава: сидя в метро, трамвае или на лавочке в сквере мы выискивали «красивые» лица и легонько направляли взгляд друг друга в сторону находки. Иногда лица попадались карикатурные, но папа не позволял мне ни смеяться над ними, ни даже иронизировать.
— Это несчастный человек, — говорил он, — его лицо искривилось от многолетней ненависти…
А вот тут мы могли поимпровизировать и позабавиться:
— К соседской кошке! — смеялась я.
— К скрипящей форточке! — подхватывал папа.