Смотрю на тебя — страница 29 из 30

— Сказали: учите шрифт Брайля. — Да, так они и сказали тогда. — Но главное, что сказала я. А я сказала: я буду видеть!


* * *

«Воображение — величайшая сила… Вы есть то, чем вы себя воображаете… Каждая мечта дается тебе вместе с силами, необходимыми для ее осуществления»… — я повторяла, лёжа на больничной койке, всё, что читала у мудрых в последнее время.

А именно за год-полтора до случившегося ко мне в руки косяком пошли книги, в которых я с ликованием, доходящим до слёз, узнавала собственные мысли и догадки. Не стесняясь этих слёз, я зачитывала Антону отмеченные фразы, а то и целые страницы. Он принимал всё так же, как и я. То были облечённые в слова манифесты наших душ.

Устремив в потолок невидящие глаза, покрытые ещё и повязкой — словно для того, чтобы усилить моё внутреннее зрение — в свободном полёте я обозревала универсум. Иногда можно было подумать, что я схожу с ума. Но оказывалось, что меня просто настигало то самое состояние, о котором говорят просветлённые: я освобождалась от власти разума, переставала быть его рабой. Очень скоро оно перестало меня пугать, и свободное единение с Сущим питало мой дух и верой, и силой.

Все те пронзительные истины, которые я, почти не пережёвывая, заглатывала с жадностью на протяжении последнего времени, откладывая всякий раз на потом разбор и усваивание этих истин, поглощая страницу за страницей, книгу за книгой, все те истины словно вернулись ко мне — но уже не в виде написанных на бумаге слов, а в виде растворённого в моём существе знания.

«Достичь вершин своих возможностей человеку мешает вовсе не глупость, а напротив — здравомыслие» — вспоминала-узнавала я.

Здравомыслящие умницы-доктора говорили мне:

— Вы сильная женщина, Вы сможете жить с этим. Вы умная женщина, — говорили они, — Вы должны понимать, что чудес не бывает.

— А разве не чудо, что я вообще осталась жива? — Спрашивала я.

— Да, конечно, это чудо, — чуть смешавшись, говорили те, кто оперировал меня на протяжении шести с половиной часов, и скромно отсылали меня в верховные инстанции: — благодарите Бога.

— Но вы и были богами, совершившими это чудо, разве не так?

— Не преувеличивайте, — говорили они, старательно прикрывая деликатностью вполне обоснованную гордость за свой профессионализм.

— Значит, каждый человек способен быть им! — И добавляла: — если этим человеком движет сострадание… то есть, любовь.

«Я знаю: вера моя исцелит меня»«- твердила я моему Другу, Сущему На Небесах, его же слова.

«Никто не страдает и никто не умирает, не дав на это своего согласия!» — напоминала я себе. И если к произошедшему со мной несчастью причастна была лишь я сама, то соглашаться с пожизненной слепотой я не собиралась.

«Утверждая, что ты чего-то не можешь, ты лишаешь себя всемогущества». Нет, я никому — и самой себе в том числе! — не позволю лишить меня всемогущества, дарованного каждому из нас нашим Создателем.

«Разбей цепи, сковывающие твою мысль, и ты разобьёшь цепи, сковывающие твоё тело» — этим я и занималась…

Не всё было так гладко, как может показаться — даже мне самой, сейчас, после пяти лет глухой тьмы и почти года откатов, падений в ещё более страшную, чем полная тьма, бездну отчаяния, неверия, усталости и апатии.

Да, первый год был самым тяжким. Я была изнурена безнадёжностью сизифовых усилий и всерьёз подумывала о том, чтобы прекратить всё — и борьбу, и само существование, такое никчёмное на фоне прожитых мною сорока ярких лет.

Но… «Нет ничего случайного, что не несло бы нам определённую весть»…

Как-то я гуляла по коридору реабилитационной клиники с тростью, учась обходиться без поводыря. Полчаса назад я рассталась с Антоном и Дорой, они принесли еды и одежду для предстоящей моей выписки. Бедные мои любимый и подруга — они ещё не знали о том, что скоро меня не станет… Как я с этим справлюсь, я пока только размышляла и прикидывала, но желание уйти в мир иной уже оформилось окончательно. И это даже успокоило — я предвкушала отдохновение от борьбы и разочарований в себе самой. Я собиралась покончить с обречённостью на жизнь по ту сторону света.

Меня уже не трогало, что этот шаг — а именно, собственноручное разрушение себя, трусливая капитуляция из отведённых тебе пределов воплощённого обитания — не что иное, как предательство по отношению к каждому прожитому тобой дню, часу, к каждой постигнутой тобой маленькой или большой истине, это предательство по отношению ко всему мирозданию, ко всему Сущему, лелеявшему и закалявшему тебя, а стало быть, возложившему на тебя определённые надежды… «Совершая самоубийство, мы отказываемся от всего того, что сами сделали для своего движения вперед» — я понимала, что поступаю вопреки всем моим нынешним знаниям… Да что, знаниям! — вопреки всему тому, что есть я сама, от кончиков волос до крошечной эмоции, жизнелюбивая я, с восторгом вдыхавшая полной грудью и радость, и печаль, жадно вбиравшая жизнь каждой клеткой своего существа…

Я шла, контролируя стену справа от меня и пыталась угадать — через сколько шагов будет угол, а за ним рекреация с двумя большими диванами друг против друга, четырьмя креслами вдоль трёх больших окон, на расстоянии примерно полутора метров от них и прикрывающих их лёгких шёлковых занавесок до пола, с низким столиком в центре и с двумя классическими деревянными кадками с развесистыми китайскими розами. Всё это я обследовала и усвоила на протяжении тех двух недель, что находилась здесь, и мне казалось порой, что я вижу это помещение и обстановку, и даже знаю цвета штор и обивку диванов.

Вот угол. Я могу пройти по стене, за диваном, за креслами, за другим диваном, и продолжить путь по длинному коридору до столовой. А могу двинуться градусов под шестьдесят от коридорной стены внутрь рекреации и через пять коротких шагов достигну дивана. Я так и сделала.

Когда я села на диван, то услышала, что напротив очень тихо разговаривают двое — мужчина и женщина. Женский голос я слышала в столовой, но не знала лично его владелицу. А мужчину узнала сразу. Это был молодой доктор, не мой палатный, но знакомый хорошо по ночным дежурствам. Вот и сегодня, вероятно, его дежурство. Вечернего обхода ещё не было, и я не могла знать наверняка, но дневные врачи уже закончили свой рабочий день.

— Читайте упанишады, — тихо сказал он и поднялся с места.

Я уже вполне отчётливо улавливала перемещения окружающих в пространстве, я видела происходящее каким-то особым зрением.

— Спасибо, Женя, — так же тихо ответила женщина.

Доктора звали Евгений Александрович.

Я поняла, что он направился в мою сторону.

— Что такое упанишады? — Спросила я, обратившись к нему, не успев подумать о правилах хорошего тона, не позволяющих встревать в чужой разговор, к тому же тихий разговор, а значит, явно не предназначенный для посторонних ушей.

Я слышала это слово прежде, но плохо представляла себе его смысл — индийской философией я не успела ещё увлечься.

— Упанишады?… — Доктор остановился в шаге от меня.

— Простите! Простите, ради бога!.. Это спонтанно… Я не собиралась подслушивать и встревать в разговор… — Сказала я, глядя на него… точнее, подняв к нему своё лицо. — Простите, пожалуйста! — Теперь я обращалась к женщине, сидевшей на диване напротив.


— Ничего, всё в порядке, не извиняйтесь, — сказала она и ушла по коридору.

— Вам интересно? — Доктор всё ещё стоял рядом.

— Да. Очень.

Это была та случайность, которая, подкараулив меня, изменила и моё решение, и мою дальнейшую жизнь.

Мы проговорили тогда с Женей почти до рассвета.

Вы — это движущее вами ваше глубинное желание.

Каково ваше желание, такова ваша воля.

Какова ваша воля, таковы ваши действия.

Каковы ваши действия, такова ваша судьба, — вот то, что я услышала от молодого доктора в ответ на мой вопрос.

Слова эти радикально отличались от евангельских посулов. Иждивенческая христианская философия лишена той энергетики, того заряда на действие, акцента на собственную ответственность — не только перед собой, но и перед вселенной, — которыми пронизаны восточные учения. Не «просите, стучите и ищите», а вовлекайтесь в совместную работу! Не пассивное ожидание «по вере», а активное созидание. Не «на всё воля Божья», а твоя судьба в твоих руках, и Бог всегда на твоей стороне!

Ничего нового в этих четырёх строках. Ничего нового для меня. Своего рода концентрат, квинтэссенция разбросанной по векам и материкам, по умам и книгам вселенской мудрости. Но это был именно тот препарат, в котором нуждалась я там и тогда.


* * *

— Я сказала себе: каково твоё желание, такова твоя судьба. Ты ведь понимаешь меня?

— Конечно, понимаю, — он снова сжал мою руку.

— Почему ты нашёл меня? — Спросила я через некоторое время. — Ты уже… — не успев произнести слова, которое сидело на языке, я изменила вопрос: — Ты уже простил меня?

Он усмехнулся:

— Нет, я не разлюбил тебя.

У меня перехватило в горле.

— Ты всегда умел услышать, не слыша… А я вот теперь научилась видеть, не видя…

После долгой паузы он сказал:

— Дело не в прощении. Мне не за что тебя прощать или не прощать… Дело в том, что я многое понял за последние годы. — Он помолчал. — А ещё… ещё, я разгадал нашу головоломку…


* * *

С детства меня преследовал неразрешимый вопрос, на который ни у кого не находилось ответа. Вопрос о том, как так может быть, что в Советской стране столько разных правд? Есть комсомольская правда, есть пионерская правда… Есть даже разные правды у каждой почти профессии: правда хлебороба, шахтёрская правда. А есть ещё просто Правда… то есть, ПРАВДА, — вот так, большими жирными буквами и с несколькими орденами на груди… Выходит, она — есть самая-пресамая правдивая правда?… Но зачем же тогда другие, не самые правдивые, те, у которых меньше орденов… или нет совсем?… И вообще — какой правде верить?…