Смотрю на тебя — страница 4 из 30

А когда они только появились в нашем подвале, в нашем дворе, ребята повзрослей как-то позвали нас, малышню, посмотреть, как дед с бабой… — далее следовал по-детски искажённый непечатный глагол в третьем лице множественного числа.

Мы подкрались к расположенному на уровне тротуара незанавешенному окну их убогой каморки. В ней стоял недавно выкинутый соседкой тётей Розой двухтумбовый письменный стол, пара разномастных обшарпанных стульев, этажерка и табурет с обломанным вверху, но живым фикусом — всё это тоже, вероятно, в разное время выносилось кем-то на помойку. В углу, напротив окна, висела белая раковина с чёрными язвами отбитой эмали, над ней из стены торчал начищенный медный кран. Под раковиной стояло ведро с крышкой, тёмнозелёное в серо-перламутровых брызгах — совсем такое же, как большой кувшин у нас в ванной, из которого меня поливали в детстве, пока не появился душ — мятое и тоже с отбитой местами эмалью. Некоторые говаривали, что им доводилось видеть, как дед и баба писают в это ведро. Надо сказать, что «деду» и «бабе» навряд ли было больше тридцати пяти-сорока…

В поле нашего зрения попала часть металлической кровати с серым полосатым матрацем и две пары дрыгающихся на нём ног. Потом дрыганье прекратилось, мы ждали-ждали, но ничего больше не происходило, и мы разошлись.

После этого я ещё не раз участвовала в подглядывании за непонятными мне действиями, но, в отличие от остальных, ни восторга, ни просто интереса к происходящему не испытывала.


Двадцать шесть лет тому назад


— Ну да, — сказала Дора, — только у пьяниц и ханыг это не так красиво и романтично.

— А у тебя уже было… ну… с мужчиной? — спросила я.

— Тоже нет, — сказала Дора, — но к этому надо готовиться.

— Как это? — Заинтересовалась я.

— Изучать своё тело, узнавать, что ему приятно, а что нет, какое место наиболее эффектно, а какое следует прикрывать.

— Как это?…

— Раздевайся, — сказала она.

— Совсем? — спросила я.

— Совсем.

Я разделась, она тоже.

— Грудь хороша, — сказала Дора, — запомни, это твоё наибольшее достоинство.

— А я думала, — сказала я, — что она слишком мала, для того, чтобы быть достоинством.

— Не думаю, что Антону понравится коровье вымя! Он человек утончённый, а не мужлан какой-нибудь деревенский. Та-ак, — сказала она, поворачивая меня кругом, — попка у тебя тоже хороша: маленькая и аккуратная… талия в порядке… ноги… вот только не косолапь, следи за походкой. И не сутулься!

Дора показала мне приём вырабатывания правильной осанки и изящной походки — со стопкой книг на голове.

Потом она заставила меня беспристрастно и критично оценить её собственные достоинства и недостатки.

Я не могла быть беспристрастной, и тем более — критичной. Дора — моя подруга, единственная за всю мою жизнь подруга. Как я могу сказать ей, что у неё слишком короткие ноги и слишком узкие для её бёдер плечи?…

— У тебя здоровская талия, — сказала я.

— Дальше, — сказала Дора.

— И ужасно прямая спина, мне такой в жизни не сделать!

— Критики не слышу, — сказала Дора.

— Да у тебя всё так классно и правильно!..

— Ну, ладно — Дору, видимо, вполне устроил разбор её фигуры по косточкам в моём исполнении. — Переходим к следующему этапу. Гладь себя здесь, — сказала она и стала гладить свою грудь.

— Ничего…

— Давай я, — сказала она.

Когда гладила она, было щекотно. Ещё щекотно было по бокам живота, на шее и спине.

— Это твои эрогенные зоны, — сказала Дора.

— Угу, — кивнула я с понимающим видом.

Я удивлялась: откуда всё это может быть известно моей ровеснице, девчонке, как и я, игравшей чуть ли не до десятого класса в куклы? Девчонке, жившей вовсе не в столице, а где-то за лесами и долами — тогда мне казалось, что любой город, в который нужно ехать поездом, а не электричкой, это несусветная дальняя даль. Откуда в Ярославле можно было узнать обо всём этом?…

Да, тогда я была искренне уверена, что все знания сосредоточены только в одном месте — в Москве…

Сколько же раз потом я посмеюсь над той собой, когда, встречаясь с людьми, родившимися и прожившими на невесть каких дальних «окраинах империи», буду поражаться их разносторонности, эрудиции, духовности!..

— А здесь ты себя когда-нибудь трогала? — и она коснулась моего паха.

Я вздрогнула от знакомого ощущения и сказала небрежно:

— Так, иногда.


* * *

Мне не хотелось рассказывать Доре — не знаю уж, почему, — о том далёком лете в Крыму, о моей первой любви, о первом поцелуе… о потере невинности, короче… если это можно, конечно, так назвать.

Мне было тринадцать. Моя душа была тогда подобна цветочному бутону, которого вдруг, одним прекрасным утром, коснулись лучи солнца, и тот принялся стремительно разворачивать лепесток за лепестком навстречу зовущему неведомому. Что-то лопалось внутри, что-то прорастало, причиняя боль — острую и сладкую. А я не успевала за этими происходящими в непонятной ещё себе самой непонятными переменами и томилась ожиданием неведомого чего-то, что изменит или дополнит… или уж не знаю, что ещё сделает с моей жизнью… Но что-то, что-то обязательно должно было произойти! Иначе не выжить!..

Неистовый стрёкот цикад заполнил воздух. Он и был, казалось, самим воздухом, вибрирующие атомы которого издавали этот звук. И ещё они источали густой дурман ночной фиалки, маленькие, не слишком выразительные цветки которой раскрывались только с наступлением сумерек. Да, таким и был ночной южный воздух: стрёкот цикад и аромат фиалки. Он кружил голову, баламутил душу и лишал покоя. Хотелось куда-то бежать и чего-то искать. Амок.

Вот так вот однажды, в едва обозначившихся сумерках — нет, не сознания, всё же, а в бархатном предвечерье южного города — движимая этим неосознанным порывом, я вышла за ворота дома, где мама с папой на открытой кухне готовили к ужину чебуреки, и направилась к пустырю невдалеке от нашего дома. Там окрестная ребятня играла в лапту. Я села на тёплый валун под одинокой одичавшей яблоней.

По сей день я не любитель активного отдыха и подвижных игр, и тогда не слишком-то любила участвовать во всей этой возне и беготне с визгами и криками. Но правила лапты я знала, поэтому следить за ней мне было интересно. Команды, видимо, только-только поменялись местами, и начался новый кон. Паша, сын наших домохозяев, стоял в городе на изготовке — на полусогнутых ногах, с лаптой, отведённой для удара. Я смотрела на него и ждала, когда подающий подбросит мяч в воздух, а Паша развернётся, как взведённая и спущенная со стопора пружина, и лупанёт по мячу. Да так сильно, что, кажется, мяч должен будет с треском разорваться в клочья… Я знала, как Паша умеет бить. И он ударил. Раздался громкий «чпок!», и мяч улетел далеко за линию кона. С Пашиных ударов свечу фиг поймаешь, не надейтесь! И ещё с его удара можно едва ли не пару раз сбегать в дом.

Да, подумала я, Паша здесь самый… самый… Самый — какой? Я не находила определения, но сердце почему-то при этой мысли заколотилось, словно съехавший с рельсов поезд.

Это было что-то новое для меня. Я вгляделась в давно знакомого мне пацана. Голубая вискозная майка с мелкими дырочками, словно простреленная дробью, явно с отцовского плеча — дали донашивать в экстремальных условиях мальчишечьих игр, — заправленная в синие треники, которые закатаны выше колена, чтоб не мешали бегать, и потрёпанные китайские полукеды на босу ногу. Вот и весь прекрасный принц Паша. Да, и ещё соломенный ёжик с двумя макушками и зелёные глаза в густых пушистых, тоже соломенного цвета, ресницах.

Он был старше меня на пару лет. Точно, в том году он перешёл в десятый класс и собирался после него поступать в мореходное. И поступит. И больше я его никогда не увижу.

А пока было лето, вечер и свалившаяся на меня, сидящую под яблоней, первая, совершенно внезапная и оглушительная, любовь. Я не знала только, что с этим делать. Что делать с колотящимся о рёбра в ритме шаманского бубна сердцем, с мутящимся рассудком и неодолимым желанием куда-то бежать…

Кон доиграть не успели — стемнело. Стемнело стремительно, как это бывает на юге, и мяча уже не стало видно. Ребята принялись спорить, во что ещё поиграть, пока всех не загнали по домам — в прятки или в салки. А я так и сидела на камне, глядя на Пашу.

Вдруг до меня дошло, что Паша направляется в мою сторону. Подошёл. Встал рядом.

— Чего не играешь? — Спросил он.

— Неохота.

— Пошли, погуляем?

— Пошли.

Тут я услышала папин голос:

— Зоя! Кушать!

— Давай, сперва чебуреков поедим, — сказала я Паше, — а потом пойдём гулять.

— Давай.

Мы поужинали и отпросились до десяти часов. К морю меня не отпустили, даже с надёжным Пашей, и мы сказали, что будем на пустыре.

Исходили в пароксизме эмоций цикады, ночные фиалки, высаженные на клумбах у каждой калитки, истово точили колдовские флюиды, но меня уже никуда не тянуло, мне было хорошо там, где я была — рядом с Пашей.

С того вечера мы были вместе. Паша даже стал ходить с нами на море, хотя прежде считал это самым глупым занятием на свете, подходящим только для приезжих бездельников: притащиться на городской пляж и лежать там часами на песке, ничего не делая. Уж если проводить время на море, считал Паша, то идти нужно куда-нибудь в дикое место, где можно понырять со скалы, наловить рыбы или креветок и жарить их потом на костре, на раскалённых огнём камнях.

С Пашиным появлением на пляже посёлка Айвазовское его обитателям стало заметно веселее. Паша не пожелал бездельничать, и мы с ним и с папой строили замысловатые песочные замки — каждый день новые — украшали их мозаикой из ракушек, выкапывали озёра и ведущие к ним от моря каналы, в озёра эти селили рачков-отшельников, которых ловили и таскали нам в резиновых купальных шапочках все, кому было не лень — и детвора, и их родители.

Когда надоедало возиться со строительством, мы с Пашей уходили по кромке воды за сетчатое ограждение с надписью «Проход строго воспрещён!», уединялись там на сваленных в кучу железобетонных блоках, защищавших о