Смута в культуре Средневековой Руси — страница 25 из 33

[894] (курсив мой. — Д. А.). Допустив, что такое возможно (хотя допущение кажется несколько странным при наличии текстов, объясняющих взаимоотношение Судов), читатель приходит к новым вопросам. В «Видении» конца XII в., которое приводится в качестве второго примера, посмертная участь людей выглядит вполне логичной: в то время как грешники до Суда подвергаются мукам и очистительным процедурам, праведники спокойно ждут Второго пришествия[895] (аналогичная картина прослеживается в массе средневековых христианских текстов). Даже если отказаться от источников, прямо объясняющих такую картину, увидеть в ней противоречие непросто. Более того, если «Видение» и тимпан Гислеберта были созданы в XII в., то третий памятник, привлеченный А. Я. Гуревичем для доказательства парадоксальности средневекового мышления, относится ко второй половине XV столетия[896]. Отметим, что это не единственный случай: известная картина Страшного суда, написанная Петрусом Кристусом (Petrus Christus) в 1452 г., еще более яркий пример такого рода (ил. 14). Если следовать предложенной логике, «безразличие к парадоксам» и «невнимание ко времени» царили в умах не только средневековых «простецов», но и мастеров эпохи Возрождения.

Поверить в то, что создатели и заказчики памятников не сознавали, что они творят, крайне сложно. Затруднительно согласиться и с тем, что «парадоксальность мышления» была свойственна зрителям из народа: ни один источник не подтвердит предположений о том, как понимал определенное явление человек, не оставивший после себя записей. «Простецам» могли специально объяснять изображение, созданное мастером; их сознание могло быть все же «отягчено» знанием о взаимоотношении Судов благодаря специальным проповедям. Наконец, они могли находить свое — неизвестное сегодня за неимением адекватных источников — объяснение увиденному, если не каноническое, то вполне логичное (более того, объяснения эти могли разниться в каждой области, в каждый период времени). Существование «парадоксов» в сознании людей (мастеров или «простецов») не доказывается, таким образом, на основе привлеченных текстов и изображений.

Тем не менее идея о «парадоксах» казалась историку не только убедительной, но и позволяющей решить многие исследовательские проблемы. По словам самого Гуревича, подобный шаг необходим для преодоления трудностей, связанных с интерпретацией источников. В том случае, когда современная логика не может объяснить тексты или изображения, созданные в Средние века, следует принимать во внимание специфические особенности средневекового сознания, которое «не боится парадокса и способно объединять, казалось бы, совершенно непримиримые представления и суждения»[897] (курсив мой. — Д. А.). Очевидно, однако, что в рамках подобной стратегии противоречие принадлежит не изучаемой культуре, но сознанию историка, оценивающего явление со стороны.

Несмотря на видимую недостаточность аргументации, гипотеза о «парадоксах» представлялась Гуревичу закономерной и не требующей особых доказательств. Как ни странно звучит мысль о том, что люди с XII по XV в. осознанно воссоздавали свои «парадоксальные и неосознанные» образы, а тексты, логично объяснявшие их творения, не имели прямого отношения к их трудам, именно эта череда допущений стала итогом исследования: ««Не сознавая…» Не в этом ли все дело? Ведь именно эти специфические черты — отсутствие противоречий и вневременной характер — с точки зрения современной психологии, суть коренные признаки бессознательного!» Теория развилась в серию «психоаналитических» утверждений (на глубинном уровне общественной психологии доминировали «неосознанные, спонтанные мыслительные структуры»; «Психолог сказал бы: «Мы вступаем в сферу бессознательного с его специфической логикой, отличной от логики Аристотеля»» и т. п. [898]). В конечном счете гипотеза превратилась в аксиоматику работы: будущее и настоящее «сливались» в головах людей, утверждал А. Я. Гуревич, и это «несомненное доказательство (! — Д. А.) индифферентности в отношении ко времени»[899].

Внеисточниковое знание, принятое как универсальный «ключ» к пониманию текстов, заставило исследователя-медиевиста сделать в данном случае весьма неоднозначный шаг. Отбросив существовавшие в изучаемую эпоху объяснения «ученых богословов», автор нарочито сталкивал обнаруженные представления, объявлял их противоречивыми и вкладывал «парадокс» в головы «простецов». Череда гипотез выстроилась в своеобразную «психоаналитическую» теорию[900]. Однако в результате такой процедуры парадоксы не исчезли, но скорее умножились.

В основе стратегии, избранной Гуревичем, лежало допущение, сформулированное во введении к книге. В привлеченных источниках историк заведомо готов был увидеть отражение идей, принадлежавших людям из «безмолвствующего большинства»: «Я исходил… из предположения, что в житии, «примере», рассказе о посещении загробного мира и т. п. отраженном и, следовательно, отчасти искаженном звучании тем не менее можно расслышать речи средневекового «простеца»… и «докопаться» до таящегося здесь пласта обыденного сознания» (курсив мой. — Д. А.). А. Я. Гуревич изначально стремился увидеть во всех привлекаемых текстах и артефактах вполне определенную вещь: социально-психологический пласт, который не был «скован» и «угнетен» богословской ученостью[901]. Вместо реконструкции средневековых представлений установка эта привела, скорее, к «вчитыванию» необходимых историку смыслов в рассматриваемые памятники.

Теория «парадоксов» — достаточно действенный прием, позволяющий просто объяснять многие (если не все) случаи «темных» источниковых сообщений и непонятных изобразительных сюжетов. Слова о «парадоксальности» средневекового мышления и противоречивости описаний присутствуют в ряде современных исследований (некоторые авторы ссылаются при этом на труды А. Я. Гуревича)[902]. В то же время оправданность подобной стратегии весьма сомнительна.

Рассматривая феномен разграблений, происходивших в средневековом Риме после смерти понтифика, Гуревич вновь обратился к теории «парадоксов». Основываясь на материале скандинавских памятников, историк утверждал, что власть короля (а также и папы Римского) простиралась не только над людьми, но и над временем. Следовательно, смерть главы Церкви знаменовала «своего рода (? — Д. А.) конец света», «вывих времени» и апокалипсис. Люди, в головах которых торжествовали «парадоксы», приходили в ужас и начинали громить все подряд; «безотчетное самоощущение» средневекового человека служило источником «катастрофических ситуаций»[903]. Этим, по мнению Гуревича, объяснялся известный феномен «поругания» умершего понтифика и разграбления его имущества.

Необычное предположение вызвало резкую критику М. А. Бойцова, монография которого послужила основой для построения гипотезы[904]. Однако Гуревич считал свою позицию правой, несмотря на то что памятники не подтверждали высказанную идею. Исследователь не должен быть «рабом» источника, утверждал историк в ответ на критику, он не обязан следовать логике средневекового автора; изучение текста «неизбежно влечет за собой его деконструкцию»[905]. Это не новое и не случайное утверждение: Гуревич не раз подчеркивал, что историк должен не верить средневековому книжнику, что «внеисточниковое предзнание» современного человека необходимо входит в основу исследования, что историк сам выстраивает причинно-следственные ряды, которые ни в коей мере не вытекают из анализа памятников, и т. д. [906] В результате деконструкции исследователю открываются потаенные пласты психики, которые, по мнению ученого XX в., определяли поведение людей помимо их воли и желания. Следовательно, деконструкция ведет к объективному знанию сквозь сопротивление материала[907].

Развитие теории «парадоксов» вновь привело историка к достаточно спорным выводам. А. Я. Гуревич полагал, что после смерти папы Римского люди ожидали конца света и Второго пришествия. Периоды эсхатологических ожиданий в средневековой Европе, как известно, характеризовались массовыми покаяниями и пламенными проповедями. Однако, по утверждению Гуревича, многочисленные христиане средневековой Италии вели себя несколько по-иному: осознав, что «время кончилось» и в любой момент они могут предстать перед грозным Христом-Судией, они «перевертывали с ног на голову все установившиеся порядки». Приходя в ужас, люди предавались разорению и разграблению всего, что попадалось им под руку[908]. Таким образом, поняв, что их земная жизнь подходит к концу, прихожане католических церквей начинали… в исступлении грешить. Более того, перед лицом скорой смерти неразумная паства явно старалась запастись награбленным (видимо, намереваясь унести его с собой в преисподнюю либо подкупить им самого «неумытного Судию»[909]). Признать эти построения убедительными весьма непросто.

Самые разные, в том числе противоречивые на первый взгляд, идеи, безусловно существуют в каждом социуме, однако мировоззренческие, философские, богословские и иные смысловые системы эпохи вписывают эти идеи в рамки определенных объяснительных моделей. Без их реконструкции говорить о каком-либо «парадоксе», принадлежащем культуре, вряд ли будет корректно: противоречивым может, в конечном сче