чем, ну совсем ни в чем…
Глаза у Ксении стали так широки, что он увидел душу ее. Принялся говорить, говорить, как не говорил ни разу за все свои шестнадцать лет:
– Если бы мне было двадцать, да хоть девятнадцать! Но я для них – отрок. Пустое место. Они все только о себе и думают. Что им государство? Что им народ? Они унижались перед отцом. Господи, как гадко, как подло они унижались! Но разве он их сделал такими? Они иначе и не умели жить. Покажи им на собачью блевотину – вылижут. Да еще местничаться станут, кому первому!.. Они все такие. Ксения, они все такие, кто в Кремле и вокруг Кремля! – Он подошел совсем близко, и его собственное жаркое дыхание отражалось от ее лица и обжигало его. Он говорил, как горел. – Я бы все это переменил. Не подлые, но умные стали бы вершить дела государства. Не переменчивые, хуже полой воды, но чистые и честные, как алмаз, были бы в почете и на самых высоких местах… Они собрали стотысячное войско и не умеют одолеть десяти тысяч! Что же это за царство, если оно побеждать не привыкло, а привыкло побои сносить! Ксения, может, и к лучшему, что нас убьют?! Разве не позор государя править страной, где все позорное и постыдное в славе и все честное в ссылке?
– Федя! – Слезы катились из глаз Ксении. – Но почему же… Да как же… Не посмеют!
– Посмеют… Я ведь еще не помазан… Они поторопятся… Мы с тобой одни да еще мама с нами. Даже Катырев-Ростовский, даже Телятевский бросили нас.
– Но ведь столько Годуновых…
– На Годуновых всех собак царства спустили. У нас войска нет… Я, Ксения, смотрю на стражу и вижу – они берегут нас не для жизни. Жизни у нас совсем уже не осталось… Они берегут нас… для смерти.
Ксения взмыла черными собольими бровями.
– Федя! Федор Борисович! Государь! Об ином думай. Не надо ждать… Позови к себе… других людей… Ты так хорошо говоришь о честных людях. Позови же их! Они спасут… Только не кличь беду на свою голову… Богу помолимся! Богородице!
Она рухнула на колени, и он опустился рядом, лег лицом на яшмовый, каменный, но ласково теплый пол.
– Федя! – шептала Ксения. – Ты, наверное, сон недобрый видел. Ты – помолись! Господь милостив! Не так уж и плохо все. Разве не побили вчера солдат Самозванца?..
Передовую шайку Самозванца и впрямь развеяли одним ударом. Матушка, Мария Григорьевна, схватясь за эту победу как за соломину, в колокола приказала звонить. Звонари весело звонили, порадовали народ. Но вчерашний день миновал, а чему быть нынче – неведомо.
Зажигая свечку перед иконой Иоанна Предтечи с житием, загляделся Федор Борисович на клеймо, где на блюде лежала отсеченная голова Крестителя.
– За убитого, за невинного – невинного убьют.
– Ты про что?! – снова испугалась Ксения.
– Сам не знаю, с чего так сказалось…
Жилки на прозрачных висках Федора Борисовича затрепетали – то заплескалась кровь по телу, как свет по листве. В самые зрачки поглядел Ксении.
– Кровью крови не смыть… Господи! Господи! А если отец не трогал агнца? Невинно пролитая кровь наша на всех тогда ляжет. На всю Россию, на нерожденных, из колена в колено, до самого Страшного суда…
И тихо вскрикнул – не увидел, не услышал, как вошла в церковь матушка.
Тревога иссушила Марию Григорьевну, она похорошела, помолодела. Но мутный неживой свет на черных глазах осаждал в человеке расположение и доброжелательность. Собаки от взгляда Марии Григорьевны глухо рычали, перебирали лапами, отводя и опуская морды.
– Я за патриархом послала, за боярами, чтоб шли на Лобное место! – сказала Мария Григорьевна. – Пусть возьмут под руки Ваську Шуйского да выведут перед народом. Пусть под крестом скажет, кого в Угличе хоронил…
Псаломщик Аника, отслужа обедню, навешивал на окна новые кокошники, с птицей о двух головах, с распростертыми крыльями во весь кокошник. Прошлым летом по обязательству, чтоб Бог сына послал, ходил на озеро Светлояр, под водами которого град Китеж до лучших времен сокрыт. Там, в деревеньке, и приметил удививший его узор.
– Оглох?! – накинулся на Анику сосед его дьякон Лавр. – Колокола на Красную созывают!
– А что сдеяться могло? Чай, нигде не горит. Царь тоже небось не помер. Молоденький.
– Уж лучше нас с тобой знают, зачем зовут.
– Попрыгуч ты, отец дьякон, как блоха.
– А ты, господи помилуй, все равно что камень лежачий. Ему под бок нальют – не пошевелится.
Спешащие по улице люди ухмылялись. Блоха-дьякон величиною и степенностью был как Успенский собор, а лежачий камень – псаломщик – комарик и комарик.
С места не сошли, пока не сказали друг другу все обидное, что язык знал. Прибежали на площадь в мыле. Народу – тьма, но Лавр, как сошкой, прошел толпу до самого Лобного места, под стрелецкие бердыши. Достал из-за спины Анику, поставил перед собою, чтоб тому и видно было, и слышно.
Белая шелковая борода патриарха Иова лилась по ветру, но даже сильный с Москвы-реки ветер не румянил белое неживое лицо. Большие уставшие глаза болели от весеннего света, и по гладкому серебряному лицу катились неудержимые старческие слезы.
Успенский патриарший архидьякон, подняв орарь, возгласил великую ектению:
– Миром Господу помолимся!
Патриарх благословил народ, поворачиваясь на все четыре стороны. Люди истово крестились, весело восклицая – Господи, помилуй! Господи, помилуй!
На помост вынесли московские святыни – икону Владимирской Божьей Матери и Животворящий Крест.
И сказал Иов молитву, которую не услышали, ибо шикали друг на друга, прося тишины. Умолкла наконец площадь, затаила дыхание, сели птицы на купола и крыши, и даже ветер, обрывая полет, лег на толпу и в ноги толпы.
– Отойди, Сатана, от меня! – сказал Иов совсем негромко, но и Аника и Лавр почуяли на спинах своих мурашки. – Избавь, Господи, меня, пастыря, и пасомых мною овец от многой лжи, которая в нас! Ныне на престоле юный, безгрешный, пресветлый государь Федор Борисович. Научимся от него чистоты его. Как камень держит утопленника под водою, так держит нас всех за ноги в волнах лжи ложь о святом убиенном царевиче Дмитрии. Да воссияет истина. Истиной разгоним тучи, заволокшие небо над пресветлым Русским царством.
– Осатанели, святейший! Воистину осатанели! Помолись за нас! Помолись! – запричитала толпа, тронутая словом мудрого патриарха.
– Да простит нам Господь грехи наши! – ответил Иов. – Зову на сие высокое место боярина и князя Василия Ивановича Шуйского. Он хоронил царевича. Пусть скажет нам всю правду, какая она ни есть.
Из толпы бояр, стоявшей у Лобного места, семеня, вышел старичок. Суетливо оглядываясь, споткнувшись на каждом порожке, выбежал на помост всем на погляд.
– Народ! Москва! – крикнул он тоненько, вскидывая руки к куполам храма Василия Блаженного. – Да не даст мне опоганить уста мои ложью ангел мой и покровитель святой Василий-правдивец!
Лавр нагнулся к уху Аники и шепнул басом:
– Соврет, вьюн!
– Своими руками, этими руками! – Шуйский вскинул над обнаженной, лысой, остренькой, как локоть, головкой румяные ладони. – Этими руками клал во гроб святого агнца Дмитрия Иоанновича. На том и крест целую.
Плача, кинулся к патриарху, припал к руке. От патриарха перебежал к кресту, который поднес ему для поцелуя архидьякон. Поцеловал трижды, озираясь после каждого поцелуя на толпу. От креста метнулся к иконе и ее, великую, пресветлую, зачмокал многим чмоканьем.
– Да спасет нас Господь! – отирая слезы с лица, по-птичьи крикнул патриарх и снова благословил народ.
– Царь-то у нас, молитвами Царицы Небесной, – чистый ангел. От лица свет так и прыщет, сама видела! – умилялась дородная баба, стоявшая рядом с Аникой и Лавром.
– Царевна Ксения, ярочка кроткая, тоже как от света рожденная! – откликнулась сударушка, личиком круглая, глазами ласковая.
– Господи! Все ты нам дал и даешь, чего еще-то нам надо, бесстыдникам?! – рассердилась вдруг дородная баба и тоже вдруг прослезилась. – Пошли государюшке нашему крепости да крепких слуг.
Государь в это самое время сидел в Грановитой палате на троне отца своего и, не показывая вида, что изнывает, дожидаясь известий с Красной площади, обсуждал дела житейские, богоугодные.
Бояре все были у Лобного места, но в палате присутствовали думные люди, приказные дьяки, дворцовые чины.
Государь спросил, сколько по всей России нищих, а если это неизвестно, то сколько нищих в Москве.
– Да ведь на каждой паперти просят! Церквей же в Москве сорок сороков, – ответил думный дьяк Власьев.
– Среди просящих милостыню немало корыстных людей, людей, промышляющих подаянием! – возразил государь, черные внимательные глаза его не скрыли озабоченности. – Я хочу знать, сколько в Москве, сколько во всей России бездомных, не имеющих постоянного куска хлеба людей. Я хочу избавить бедных от бедности.
– На всех, государь, никакой казны не хватит! – с улыбкой взрослого человека ответил Власьев.
– Верно, Афанасий Иванович, раздачей денег бедность изжить невозможно. Для людей неимущих, а потому постоянно праздных нужно работу найти. Раздавать деньги, никак не заработанные, – значит, приучать народ к безделью и попрошайству. Куда полезнее на эти же деньги построить деревни, купить землю, снасти, занять праздных всяческим рукоделием. Дума об этом имела рассуждение?
– Нет, государь! Дума большие дела разбирает, царские.
– Но разве это не царское дело – избавить царство от праздности, отучить народ от нищенства? Нет, господа, это дело большое. И мы им займемся прежде всех других дел. Мария Григорьевна глядела на сына через потайное окошечко. Глядела и обмирала от счастья и от смертной тоски.
Сын был прекрасен, и слова его были словами – царя. Великодушного, великомудрого. Но у него, юного заступника Добра и сеятеля Света, не осталось ни войска, ни народа. Народ в который раз отвернулся от своего счастья. Мария Григорьевна знала, что на Лобном месте Шуйский вел себя хорошо. Люди разошлись довольные, но сердце изнемогало от мысли, которая грызла и душу и плоть, ничего уже не пугаясь, без передыху. Донесут ли москвичи довольство и добрые чувства хотя бы до порога домов своих? Москвичи – племя переменчивое, всякий ветер им хозяин, как траве.