Смута — страница 54 из 108

– Грозцы грозят, а жильцы живут! – сказал он жене, строгим окриком позвав ее в свою комнату.

Жена прибежала дрожащая, страшно было жить. В Москве царь московский, в тушинских шатрах – шатровый царь. У шатрового шатры, но вся небось Россия, у московского каменные палаты, да и нет ничего, кроме палат.

– Приглядывают за соседом али уж позабыли? – спросил Матвей.

– Смотрят, государь мой!

– А ночью-то смотрят?

– Смотрят, государь мой!

– И ничего?

– Ничего. Тихо у них.

– В дом посылали за всякой мелочью?

– Посылали, государь мой! Сама посылала Василисе Федоровне стерлядок свежих.

– И ничего?

– Ничего, государь мой! Василиса Федоровна отдарила морошкой да солеными груздочками из их лесов.

– Коли грузди солят, стало быть, зиму в Москве собираются зимовать, – решил Плещеев и наконец одарил, удостоил супругу взглядом. – Что скажешь, Дуклида Васильевна?

– А про что сказать, государь мой?

– Про что, про что! Умные люди давно в Тушине.

– На зиму в чисто поле?! – ужаснулась Дуклида Васильевна.

– В поле, да к истинному царю под бок.

– Какой же он истинный… Масальский прибежал от него – Вор, говорит.

– Истиный тот, с кем крепче. – Помрачнел. – Федор Кириллович Плещеев, сродственник, воеводой во Пскове сел. Шуйский пока никого не трогает, но ведь и в нем есть сердце. Рассердится – всем Плещеевым беда.

Дуклида Васильевна вдруг усмехнулась:

– Чего бояться собаки, государь мой, коли хозяин на привязи?

Матвей воззрился на жену, соображая: прикрикнуть на больно смелую или смолчать?

– Ты вот что, – сказал он, совсем вдруг оттаяв, – вели баню затопить и пошли ко мне Настырю. Это он за домом Ивана Федоровича поглядывает?

– Кто же еще?! Ночью он. А днем я Феклу милостыню просить поставила, под дубом, напротив ворот троекуровских. А со двора Парамон с братьями смотрит.

– А Ногтевы? – спохватился Матвей о других соседях. – И Ногтевы живут, как жили.

– Это и мы живем, как жили. Зови Настырю.

Настыря ростом был в два сапога да еще лапоть сверху.

– Чего высмотрел? – спросил Матвей глядельщика.

– Все видел! – выступая чеботом вперед и наклоняясь всем телом, сообщил Настыря. На его хитрой, заросшей рыжей шерстью роже изобразился таинственный ужас.

– Коли видел – говори. Кого видел?

– Саму их светлость Ивана Федоровича.

– И что же?

– В лиственницы ходит.

– В какие лиственницы?

– У них во дворе молодые лиственницы посажены, кругами. Пушистые. Мне по шапку.

– Что же Иван Федорович прячет под лиственницами?

– Добрецо свое.

– Я и спрашиваю, что зарывает. Сундуки?

– Ничего не зарывает. Он… как сказать… – Настыря подергал себя за порты. – Присядет, и готово. Иголки у лиственниц мягенькие, а смолка, видать, дух перешибает.

– Ну и дурак же ты, Настыря! Уж такой дурак, как в сказке!

– Мы люди маленькие, господин. Велено глядеть, глядим. Я и в лопухах сидел, и на липе, что у конюшен.

– Ладно, ступай, – отпустил Плещеев Настырю, не показывая своей досады.

В голове простонала злорадная мыслишка: а может, Иван Федорович дознался, что за его домом приглядывают, нарочно в лиственницы ходит?

Сели обедать: ничто глазам не любо, нечем чреву угодить. Семужка нежная, розовая, резанная лепестками, и та, кажется, горло обдирает.

Дуклида Васильевна, вторя мужу, тоже вся исстрадалась.

– Не горюй, Матвеюшка. Федор Кириллыч, воровской воевода, чай, не брат тебе. Не будет же государь Василий Иванович за одну фамилию казнить.

– Эх ты! Эх ты! – взвился Матвей, треская деревянной узорчатой ложкой о стол. – Прямомыслящая корова! Шуйский не токмо боярству, он крестьянину не страшен. Ему бы титьки! Сидел бы с дочкой своей скороспелой и агукался.

– Нечего человека корить, коли детей любит! – рассердилась Дуклида Васильевна. – А то, что младенец раньше срока родился, мамкам да повитухам кнута надо всыпать. Зачем на меня зверем кидаешься? Не любо, что тебя жалею, так я и глаз на тебя поднимать не стану.

Матвей обмяк… Повинился.

– Прости, голубушка… Голова кругом идет. Нынче у всех одно на уме, что полукавишь, то и поживешь, а какое во мне лукавство! Я служить умею. Да в том и беда – служить некому.

Рассерженная Дуклида Васильевна не успокоилась.

– Ладно бы орел, а то прилетел гусь на святую Русь, и вот уж ни одного прямого человека по всей Москве не сыскать!

– Я бы порадел Шуйскому, да боюсь остаться один. Укорить человека проще пареной репы. Ты оглянись, Дуклида Васильевна, оглянись! Вся Москва сундуки в землю зарыла, у каждого котомка припасена. Митька Трубецкой – уж боярин. Царь шатровый, боярин шатровый, но боярин! Митька Черкасский – боярин, Сицкий, Засекины, Бутурлин – в самых близких людях. А мы? Нас, Плещеевых, Васька Шуйский на краешек стола своего никогда не посадит. Вот и стой за него!

– Кто стоял, тот награжден и утешен.

– Да ты за Шуйского, что ли?! – изумился Матвей. – При истинных царях как жили? Не Москва государю указ, государь Москве. Шуйский крикнет кошке – брысь, кошка в его сторону башки не поворотит.

– Я одно знаю, – вздохнула Дуклида Васильевна. – Какова постель, таков и сон.

– Да я на перинах твоих уж давно глаз не смыкаю. Нет, Дуклида Васильевна, я своего не упущу. Что откусишь, то и съешь. Ты, голубушка, чем лясы точить, готовь мне каравай побольше.

Дуклида Васильевна сидела, положа розовый локоток на стол, утопив белый пальчик в румяную щечку. Матвей даже вздохнул, на жену глядя. Потянулся по головке погладить, так не дали. Явились вдруг гости, соседи братья Ногтевы Борис да Василий.

– Слышь, сосед! – Глаза чумовые, лица потные. – Князь Юрий Трубецкой с тремя возами через Серпуховские ворота к тушинцу удрал. Ты-то как?

Плещеев опешил. О тайном, о наитайнейшем его спрашивали, будто о новых сапогах: жмут или не жмут?

– Я-то? – переспросил Матвей, понимая, что уж само промедление с ответом есть измена царю. – Велел жене каравай испечь.

– Да у нас уж испечены. Сколько тебе надо?

– А это как будем уходить! – словно в омут, весело, с головой, нырнул Матвей. – На подводах или пешочком. – Шуйский вратников вчера поменял. С возом не уйдешь.

– А верхами?

– Да ведь и верхами спросят: куда?

Сели, призадумались.

– У них там в лагере купцы объявились. Может, в купцов нарядиться? – предложил князь Борис.

– Кто же пустит к ихним купцам? – возразил брату князь Василий. – Зачем переодеваться? Надо выйти в поле вместе с войском и перебежать. И конь с тобой, и оружие, и одежда достойная.

– Изменять своим в бою?! – сощурил глаза Матвей. – То уж не бега, а иное…

– Иное, – согласился князь Василий.

– В крестьянском платье надо уходить, – решил князь Борис.

– Дворянина за ворота не пустят, а крестьянину дорога, что ли, открыта?! – рассердился князь Василий.

– Воротников подкупить надо.

– Подкупишь! Они и деньги возьмут, и тебя под белые ручки.

– Вот что! – придумал Матвей. – Возьмем три телеги, оденемся просто. Как стычка случится, выедем подбирать раненых. Тут и еды взять не возбранно, и запасная одежда к месту, попачканную кровью поменять. Фартуки еще нужны – раненых да мертвых носить.

Придумке обрадовались. Побежали готовиться к отъезду.

Одни гости за порог, а другие вот они. Приехал Наум Михайлович Плещеев со Львом Осиповичем Плещеевым.

Дуклида Васильевна кинулась стол накрывать, но Лев Осипович остановил хозяйку:

– Не до угощений. Дело спешное, строгое. Посмотри лучше, Дуклида Васильевна, чтоб никто нашего разговора не подслушал ненароком.

– Собираешься? – спросил Матвея, глядя ему в глаза, Наум Михайлович.

– Собираюсь.

– Лев Осипович тоже отъезжает.

– А ты, Наум Михайлович?

– Я первому Самозванцу хорошо услужил. Этот должен «помнить» мою службу… И промахнуться нельзя. А вдруг Шуйский верх возьмет? Я буду свой здесь, вы – там. С кем отъезжаешь, один?

– С князьями Ногтевыми. Решили завтра бежать. Нарядиться в могильщиков и за ворота.

– С Ногтевыми многовато будет, ну да как-нибудь… Переодеваний не надобно. Отъезжайте нынче в первом часу ночи, через башню в Заяузье, там наши люди сегодня караул несут. С Богом!

Наум Михайлович обнял Матвея, поклонился его жене.

– А я уж с возами к тебе прибыл, – сказал Лев Осипович.

– С возами?

– Четыре воза набралось. Так что людей моих не забудьте, хозяева добрые, накормить и нас, грешных, добрым московским ужином. В Тушине, пожалуй, нахолодуемся, наголодуемся.

– Может, и не надолго вся эта сутолока, – сказал Наум Михайлович, обнимая родственников. – Да не оставит Плещеевых Господь. Поеду к Петру Васильевичу. Ему надо быть в Москве. Отец в Кахетии голову сложил, хоть в царствие Бориса, но за дело общее, христианское… Шуйский благоволил к Василию Тимофеевичу. Петр да Наум в Москве будут за Плещеевых стоять и просить, если горькая чаша выпадет на вашу долю.

Бегство совершилось так просто и нестрашно, будто не в измену отъехали, а на охоту, толпой. Слуг прихватили, ружья, панцири, шатры, питье, пищу, шубы, дорогую одежду – тушинскому царю дворцовые службы служить.

37

Государь держал, как перышко, у груди своей царевну свою ненаглядную.

– Ах, не дал Бог мальчика! Не ропщу, Марья Петровна, радуюсь. А о наследнике молюсь.

– Я рожу тебе, государь, миленький! Мальчика рожу! Пусть десять воров придут – рожу и выпестую. – Марья Петровна горела отвагою, хотя после тяжких родов никак не могла оправиться, все мерзла, все давала Василию Ивановичу ладошки свои ледяные, чтоб согрел.

Жизнь дочки трепетала, как пламя крошечной свечи, уж очень слабенькая уродилась.

– Минул бы этот год, а там было бы много иных лет, покойных и добрых, – сказал государь, передавая свое перышко в руки пышнотелой мамки.

Поспешил в Грановитую палату.

Дума сидела, словно у погасшего, у холодного очага. Василий Иванович, садясь на трон, даже плечами передернул. – Печи, что ли, не топили?