Смута — страница 64 из 108

– Ты – женщина, подобна Родине моей. Тебя насилуют, тобой торгуют, а ты всех собою ублажаешь и молчишь как рыба.

И Павла, строгая, в фате, добытой из-под земли Переплюем, так сказала:

– Мужья! Этот, что сидит и плачет на свадьбе, веселию помеха. Заплатите ему за венчание, и пусть идет с Богом. А чтобы ноги несли его отсюда легко и скоро…

Тут она засмеялась, скинула с себя платье и осталась за столом – этакая.

– О Господи! – воскликнул Лавр. – И я увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными. В руках твоих чаша, наполненная мерзостями и нечистотою блудодейства. Имя же твое – Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным!

Поднялась тут Павла во всю свою красоту и пошла на бедного дьякона, и тот побежал, но по знаку Павлы был остановлен.

– Заплатите ему.

Лавру сунули за пазуху деньги.

– Теперь пусть он, обличитель, поцелует меня в срам мой, а не то Аника голову ему отрубит.

Исполнил Лавр постыдную прихоть. Когда дверь за дьяконом затворилась, увидел Аника в руках своих саблю и ужаснулся: ведь рубанул бы, как Павла велела.

Поставил саблю за лавку, вышел на крыльцо.

Стояли сумерки. Обеляя серое небо, черную землю, густо падал снег. Аника напряг глаза, но так и не увидел Лавра. Снег летел прямо, косо, шел столбами, стеной.

Небо наконец рухнуло, чтоб закрыть белым ни в чем не повинную страдалицу землю, выбелить безобразных людей, чья совесть была как уголь.

Где-то в этом белом просторе потерялся Лавр. Он шел с глаз долой, желая не останавливаться, не оглядываться, покуда не кончится под ногами русская земля.

53

В Грановитой палате царь Шуйский сидел со своей Думой, которая не поредела, но обновилась почти наполовину.

Слушали патриарха Гермогена.

– Мне отовсюду говорят, чтобы я осудил и проклял митрополита Филарета за его самозванство. Вот и здесь, в Думе, подали мне сегодня грамоту высокопреосвященного Филарета, которая подписана: «Митрополит ростовский и ярославский, нареченный патриарх Московский и всея Руси».

Борода патриарха уже потеряла цвет и почти вся была серебряная, но черные глаза его не утратили ни света, ни блеска. Он поставил свой пастырский посох перед собой, и рука его, ладная, сильная, покоилась на посохе с державной уверенностью.

– Нет! – сказал Гермоген. – Я не стану проклинать Филарета, ибо он – в плену. Не перелетел, как иные, с гнезда на гнездо, а пленен. «Не судите и не будете судимы, – заповедал нам Иисус Христос. – Не осуждайте и не будете осуждены; прощайте и прощены будете». Что же мы забываем божественный урок, как только нам представляется истинная возможность исполнить заповедь?

Гермоген поклонился Шуйскому.

– Прости, государь. Я, недостойный, не раз согрешил перед тобою, желая, чтобы ты взялся за кнут, когда ты уповал на слово, чтобы ты призвал палача, когда ты взывал к совести. Я и теперь хотел бы, чтоб ты, царь, взял метлу и подмел Тушино. Однако ты ведаешь нечто иное, чем мы, государственные слепцы. Ты терпишь, и вся Москва и вся Россия принуждены ждать и терпеть. Но, может, довольно с нас смиренности? Молю тебя! Вызволи из плена владыку Филарета! Вызволи всех заблудших, спаси от соблазна сомневающихся.

Все смотрели на Шуйского. Царь был бледен, но лицом и глазами смел как никогда.

– Можно ли вылечить расслабленного кнутом? Измена – это болезнь. Ее можно загнать вовнутрь страхом, но страх – не лекарство. Как человек бывает болен, но вновь обретает здоровье, так и царство. Сегодня оно немощно, а завтра будет на ногах, радуясь труду и празднуя праздники.

– Государь, надо спасать Троице-Сергиев монастырь! – сказал князь Михаил Воротынский.

– Надо, – согласился Василий Иванович и поглядел на патриарха. – Молитесь, святые отцы, молитесь! Из Москвы нам послать к Троице большого войска нельзя, а послать малое – только потерять его. Подождем прихода князя Скопина-Шуйского. Может, ты, князь Михаил Иванович, укажешь нам иных, неведомых нам, но верных людей, иные края, где ждут не дождутся подать нам помощь, лишь бы мы попросили этой помощи?

– Государь, – смутился Воротынский, – сидя в Москве, ни своих, ни заморских доброжелателей не найдешь, но я боюсь, что твоя царская грамота в северские города, которую нам зачитали сегодня, не соберет всех вместе, но еще более разъединит. Ты, великий царь, не грозой грозишь отступникам, но тихо увещеваешь. В грамоте твоей, государь, написано: «Коли можно вам будет пройти к Москве, то идите не мешкая. А если для большого сбора захотите посаждаться в Ярославле, то об этом к нам отпишите». Скажи ты нам, государь: «Можете идти на Вора войной, а коли боитесь битыми быть, повремените». Так мы хоть и сильны будем, а тотчас усумнимся в себе.

– То вчера можно было грозить, – ответил Василий Иванович, – вчера, когда города стояли заодно. Теперь как узнать, что у людей на уме, какой русский с русскими, а какой русский с поляками? Всякому известно, что вор – это Вор, только совесть нынче на торгу. Прибыльнее совести товара нынче нет. Скажи-ка мне, Нагой, так ли твой государь размышляет или старец Василий Иванович уж совсем не прав?

Нагой вздрогнул.

– В твоей государевой грамоте, пресветлый государь, все сказано уж так правильно, что вернее нельзя. «Коли вместе не соберетесь, сами за себя не заступитесь, то увидите над собой от воров конечное разорение, домам запустение, женам и детям поругание». Какой еще грозы надобно?

– Вот и слава богу, – сказал Василий Иванович, ясными глазами глядя то на Воротынского, то на Сашку Нагого. – Слава богу, что хоть мы-то сами себя не предали. Все плачут о погибели царства, один я, видно, сух глазами. Мы матушку свою не спасем, а Бог спасет. Русь-то святая, спасет ее Господь, спасет, но мы-то все будем каковы, коли не ей службу служили, не Господу, а одной только лжи? Он поднялся с высокого своего места, поглядел опять на Воротынского, на Нагого и, еще более бледный, но строго решительный, покинул Думу.

Его крошечка дочь умерла на заре.

Он ни с кем не пожелал поделиться горем. Чтобы слух не просочился за стены терема, ни единому слуге не позволили даже к порогу приблизиться.

Хоронили царевну глубокой ночью, тайно. Будучи свидетелем надругательства над останками Бориса Годунова, Шуйский не хотел, чтобы драгоценные для него гробы кого-то повеселили после его собственной кончины.

Когда измученные второй уже бессонной ночью, осиротевшие царь и царица легли в постель, Марья Петровна взяла руку господина своего и положила на свой живот.

– Василий Иванович, свет мой, а ведь я опять тяжела.

И они тихо плакали, и слезы их были горячие.

В ту ночь из Москвы к Вору бежали думный человек Александр Нагой и близкий царю князь Михаил Иванович Воротынский.

54

В Тушине встречали еще одного гостя. Служить истинному государю явился касимовский хан Ураз-Махмет.

Хан был человек румяный, красивый. Он подарил Вору саблю, оправленную золотом и усыпанную бирюзой, и золотой аркан в две сажени, с драгоценными камнями по всей длине.

Вор принял хана во дворце, отдарил ножом из чистого золота.

Но больше подарка польстил касимовскому хану почет. Дмитрий Иоаннович посадил его рядом с собой. За столом московского государя место касимовского царька было хоть и с царевичами, да последнее среди них. На пиру была царица Марина Юрьевна. Но и она сидела по левую руку от государя, а Ураз-Махмет по правую.

За столом хан поднес царице свои подарки. Черного как ночь да белого как день скакунов, три шубы: соболью, кунью, рысью – и татарский женский наряд, платье и шапочку с пятью сапфирами.

Царица отдарила двумя кусками серебра все из той же Леонтьевой раки да великолепной курительницей, тоже серебряной, из сокровищ, отобранных у казненного Наливайки.

– И у меня есть для вас, друг мой и брат мой, – обнял Вор хана за плечи, – еще один подарок, который обязательно тронет ваше царственное сердце.

В залу пира тотчас вошли и поклонились государям два великолепных мужа. Это были ногайские князья Урак-мурза и Зорбек-мурза. Они служили царю Федору Иоанновичу и Борису Годунову, переметнулись к Дмитрию Иоанновичу и покинули его под Крапивной, ушли в Крым… После того как пушка, заряженная прахом Дмитрия Иоанновича, пальнула в польскую сторону, воротились в Москву, служили Шуйскому.

– Как только мы узнали, что твое ханское величество идет припасть к руке истинного московского царя, – сказал старший из братьев, Урак-мурза, – мы тотчас покинули Шуйского, чтобы быть с тобою заодно.

Марина Юрьевна внимательно оглядела новых гостей. У этих мурз были русские, хорошо известные высшему московскому сословию имена Петр и Александр. Их любил царь Федор Иоаннович, их ласкал Борис Годунов. Они лучше всех скакали на охоте, метче других стреляли, на пирах были веселы.

Пока татары радовались встрече, обменивались с государем похвалами, Марина Юрьевна исчезла на мгновение из-за стола и явилась в татарском, только что подаренном ей наряде, пленив сим дружеским жестом и хана, и московских ногайских мурз.

Нежные царствующие супруги до того были ласковы и внимательны к гостям и друг к другу, что их любовь да согласие смягчали не одно суровое сердце.

Они были великие притворщики. Именно в это самое время их ненависть друг к другу полыхала таким зеленым пламенем, что слуги царя и фрейлины царицы убирали с глаз долой все, чем можно было нанести увечье. В этой ненависти они, однако, не позволяли себе спать в разных комнатах. Марине Юрьевне приходилось терпеть, когда ее супруг принимал в их общей постели ее собственных фрейлин. То была одна из многих мерзостей Тушина.

Похмелье после праздника совпало с мокрым хлябким снегопадом, который обернулся дождем, дождь перешел в ледяную крупу, ударил мороз, взвыли ветры, и только через трое суток стихия угомонилась, посыпался мягкий ласковый снег, а утром выглянуло солнце. Во все эти дни Вор не покидал своего дворца и всех просителей гнал прочь. Просили того, что мог дать один Бог, – тепла и удобства. Тепла – в России, зимой, удобств на войне?! Шатровый монарх был возмущен, он пил со своим советником Меховецким, который склонял государя выдвинуть в полководцы князя Дмитрия Трубецкого, чтобы, во-первых, привлечь на свою сторону всех колеблющихся русских, которым стыдно подчиниться полякам, а во-вторых, освободить самого себя от зависимости перед диктатом гетмана Рожинского. Этот хоть и является целовать руку государя, но все дела вершит самовластно, называя Дмитрия Иоанновича за глаза Самозванцем, Лжедмитрием, царьком и даже по-русски Вором.