Смута — страница 72 из 108

Полыхнуло так сильно, что небо порозовело на мгновение. – Откуда берется огонь в зарницах? – удивился Вор. – От молнии был бы гром, зигзаг… Нет, шут. Не пришло мне время таскать из полымя угли голыми руками… Когда все это начиналось, я чувствовал себя исполнителем черной воли. Но я слишком возносился в моих помыслах. Никому-то мы не надобны со своими страстишками, со скудными нашими грехами. Хочешь, шут, предскажу, что будет с Россией?

– Предскажи, государь.

– Знаешь Павлу?

– Павлу? Царь-бабу? Которую ты Рожинскому подарил? – Она теперь не у Рожинского. К Рожинскому она попала, будучи брюхата. Тот не сразу приметил это, а когда приметил, вернул ее в табор, солдатам. А солдаты, по ее просьбе, отвезли ее в тайное место, в лес, поставили ей избу, снабдили всем, что впредь понадобится, даже повитухой… Так вот и с Россией будет: она заслонит себя от своего теперешнего блуда дремучими лесами и, придет время, разродится собою же, подрастет вдали от глаз и явится перед миром.

– Тебе бы, царь, шутом быть. Очень уж ты умный.

– Я для одного тебя царь, для других – шут. Серьезные времена для Русского царства минули. Вот Павла разрешится от бремени, а покуда всякий человек на этой земле – утеха козлу.

– Ого! – сказал шут с угрозой.

– Больно за свою родимую? – Вор смеялся тихонько и отвратительно. – Ты ведь себя, русский, за хорошего человека почитаешь. А знаешь, что сделали ярославцы с бедным Иоахимом Шмитом? Они так ему кланялись, так радостно ломали перед ним шапки, с такой охотой ходили убивать своих, русских, сторонников Шуйского, что он, бедный немец, принял подобострастие за любовь. Мог бы убежать, но, заботясь о безопасности города, вернулся, чтобы защитить мирных людей, и был этими мирными опущен в котел с кипятком.

Шут заворочался, сполз со стула, перекатился через голову.

– Заболтался я с тобой, пора и честь знать.

– Ничего, я тебя еще послушаю! – Вор больно ухватил шута за шиворот. – Отчего удираешь? Откровений моих испугался?

– Испугался, государь. Сболтнешь лишнего ты, а голову снимешь с меня. На Московской-то дороге все еще висят.

– Родственнички? Ты прав, шут. Хуже нет, когда царя тянет душу облегчить. Расскажи мне сказочку на сон грядущий, тогда и ступай себе.

– Какую тебе, похабную или чтоб сердце задумалось?

– Сердечную давай.

Шут подул на угольки в курильнице и начал:

– Жил-был царь-холостяк. Захотелось ему жениться. Боярские дочери от гордыни, от важности все дуры дурами, заморских царевен сватать – дело тонкое, хлопотное. Вот раз поехал царь в поле зайцев травить собаками и повстречал пастушку. До того была хороша пастушка, что царь тотчас решил: «Вот моя жена». Подъехал, спрашивает: «Пойдешь за меня замуж?» – «Пойду». – «Смотри, с уговором тебя возьму: хоть одно слово поперек скажешь – голову на плаху!» – «Согласна». Дело сладилось, и через год родила царица сына. Царь пришел, поглядел и так решил: «Твоего сына убить надо. Он – мужик. Не может мужик на царстве сидеть!» – «Твоя воля», – ответила царица. А тот и вправду сына забрал, унес.

На следующий год родила царица дочку. И дочку царь отнял – диким зверям скормить.

Прошло много лет, и однажды говорит царь царице: «Надоела ты мне, мужичка. Снимай царские уборы, надевай крестьянские. Будешь служить новой государыне». Жена повинуется. А царь и впрямь привез во дворец красавицу да еще красавца.

«Хороша ли моя невеста?» – спрашивает.

«Тебе хороша, мне и подавно», – отвечает бывшая царица покорно.

«Тогда снимай крестьянское платье, надевай царское, садись за мой стол. Красавица – дочь твоя, а добрый молодец – твой сын, а мой наследник».

Тут и сказке конец.

– Слушай, а ведь он большая скотина – твой добрый царь! – возмутился Вор.

– Коли тебя пробрало, значит, ты не худший из этого гнилого племени, – ответил Кошелев и убежал, нарочито не увернувшись от брошенного в спину царского башмака.

В дверях сказал:

– Одно у тебя приятное дело за весь день.

– Какое?

– Меня по горбу огрел.

69

Зарницы зорили новые хлеба, а старый хлеб в Москве стоил опять по семи рублей за четверть. Амбары Троицкого подворья опустели, на дорогах хозяевами были тушинцы. Чего же делать, потерпели бы, но из-под Владимира пришла сокрушающая сердца злая весть: Лисовский, побитый под Юрьевцем, ожил, как птица феникс, и зарезал всю пехоту боярина Шереметева. Сам Шереметев успел во Владимир убежать. То же самое и со Скопиным вскоре станется.

Царь Василий Иванович шел из Успенского собора от заутрени, когда с паперти стали показывать на него пальцами и кричать:

– Дай хлеба, негодный царь! Когда же ты сдохнешь наконец!

Василий Иванович проследовал молча, приказав страже не трогать крикунов.

На следующий день у дворца собралась толпа. Просили с угрозами:

– Хлеба! Дай хлеба! Не то ворота откроем Тушинцу! Сам жрешь, дай и нам!

Толпе вынесли нарезанные ломтями караваи, но смирение царя принималось опять-таки за слабость.

В полдень перед дворцом бушевала уже вся Москва.

– Тушинца желаем! Зовите Тушинца! – наседали крикуны на бояр, на священство. – Хлеба! Хлеба!

От кровавого столкновения с царской охраной спас сам Господь. Привел в Москву от князя Скопина-Шуйского дворянина Безобразова. Письмо было о взятии Твери, о полной победе и о бегстве поляков и казаков.

Шуйский тотчас послал Безобразова читать письмо народу. Проклятия в адрес царя сменились всеобщим умилением. Толпа опустилась на колени, молилась Богу за здравие батюшки царя, за Василия Ивановича.

Так и жили русские люди, не живя, а выживая, в молитвах и святотатствах.

И была ли жизнью жизнь тушинцев, поляков, казаков, изменников из русских, изменников из татар, мордвы? Вдоволь насладились насильники ужасом в глазах юных дев, в глазах мужчин и женщин, в детских глазах. Была ли это жизнь – жрать, отнимая последнее у голодных, рядиться в шубу, содрав ее с человека, оставленного посреди дороги морозу на потеху? Была ли это жизнь – вместо родного страстного шепота слушать истошные вопли насилуемых, вместо страстных жданных прикосновений – хватать, валить, держать за ноги, за руки, помогая товарищу, видеть перед собой не глаза любви, но глаза ужаса на разбитом в драке лице?

Природа, забытая человеком, жила одиноко, прекрасная и совершенная. Являлись на поля цветы, бушевали на ветрах леса. Птицы свистами наряжали рощи. Болота кишели жизнью, озера все призадумывались, все манили небо, и плели свои алмазные нити невидимые паучки.

Вываливались из гнезд птенцы, молодые стрижи учились не бояться высей. Торжество боровиков сменялось нашествием опят. Пепел трепетал на сгоревшем кипрее. И вот уж леса молчали, и один только мох зеленел изумрудно, и от этой бесконечной детскости чернота деревьев зияла, как пропасть. И тогда все травы, деревья, люди, земля, небо начинали ждать белых, глубоких, бесконечных снегов.

70

1 октября 1609 года Сигизмунд III Ваза, король польский, прибыл в лагерь под Смоленском, на высокий берег Днепра.

Короля на два дня опередил литовский канцлер Лев Сапега, у которого вместе с Янушем Острожским было 530 гусар, 650 казаков, 550 пехотинцев. Канцлер был убежден: Смоленск встретит короля хлебом-солью, он спешил приготовить торжество. Надежды эти не были пустыми. Смоленские уезды поддались на льстивые сказки Гонсевского, присягнули королю почти с полным единодушием.

В Смоленске было двести пушек и пять тысяч стрельцов. Но ради чего, ради кого терпеть пожары, голод, если московский царь неспособен к управлению страной, когда самого государства не существует, ибо хозяева в нем бродяги.

Сапегу смоляне, однако, даже к посаду не подпустили. На другой день пришел к городу во главе королевской армии коронный гетман Речи Посполитой Станислав Жолкевский. Армия состояла из 4690 гусар, 4500 пехотинцев, 1300 литовских татар и тридцати пушек.

Король за версту от лагеря пересел из кареты в седло, но не позволил себе ничего боевого в одежде. Любовался рекой, могучими стенами города, куполами церквей.

Жолкевский встретил государя вопросом:

– Я еще в Минске спрашивал ваше величество: что убеждает вас в успехе задуманного предприятия? Вас очень торопил сюда литовский канцлер, он прибыл раньше нас, но я не вижу крестного хода, встречающего ваше величество. Я вижу, как поводят жерлами пушки на стенах. Кстати, высота их равна семи русским саженям.

– Пан гетман, я заготовил для воеводы Шеина и для граждан города ясные, милостивые универсалы. Отправьте их в Смоленск, и подождем ответа. Гонсевский мне писал: московские бояре желают видеть на престоле моего сына Владислава.

– Ваше величество, у Шеина солдат меньше, чем у нас, но у него всемеро больше пушек. За стенами города укрылись крестьяне… Мне называли, что их семьдесят тысяч, сто, сто двадцать. Большинство из них поднимутся на стены. На стенах сражаться много проще, чем под стенами.

– Я помолюсь за мое рыцарство, – сказал король, и Жолкевский оставил его, косясь на отцов-иезуитов, со смиренным молчанием стоявших в стороне. Уходя, он слышал, как король поделился с кем-то наблюдением: – Природа здесь напомнила мне окрестности Грипсхольма.

Сорок три года тому назад шведская принцесса Екатерина, дочь польского короля Сигизмунда I, жена Юхана Вазы, брата короля Эрика XIV, родила в Грипсхольме своего первенца. Детство началось с заключения в замке. Но через два года, в 1568 году, по смерти Эрика, сын его Густав был отстранен от престола, который достался Юхану.

Пращурам Сигизмунда Швеция была обязана свободой. Его дед по материнской линии Густав Эриксон Ваза происходил из рода Стуре. Регент Стен Стуре поднял народ на угнетателей-датчан. В битве при Брункеберге Густав Эриксон нес шведское знамя. Датский король Христиан II был разбит, но через два года, в 1520 году, устроил шведам стокгольмскую кровавую баню. Отец Густава, рыцарь Эрик Иоганс