Смутьян-царевич — страница 10 из 46

Кто-то схватил Григория за плечи, не вдумываясь, он отшвырнул того прочь, в сугроб. Тогда слезший с лошади грузный детина размахнулся и сбил его с ног кулаком. Вторым ударом возница мог прикончить монаха, но вдруг тонкий трехгранный клинок уперся точно под ложечку царского служки. Принц Ганс Гартик, любезно улыбаясь, просил его не горячиться, вернуться в седло. Суматоха уладилась. Кучер, хмуро взглянув на вельможного немчина, отступил. Царевне, несмотря на старания пажей, удалось приоткрыть чуть-чуть дверцу возка. Ганс, подойдя, успокаивал:

— Не волнуйся, мой радость. То нечаянна стычка. У аббата бит глаз, то и все. Успокойся, мой ягодка.

Защелкали шелепуги[30], сани двинулись, поплыли к Фроловым воротам. Отрепьев еще стоял на одном колене, красно-зеленые бархатные жар-птицы пролетали в глазах. Русские люди шли мимо. Герцог не торопился уезжать, помог подняться; спросил не от милости, а по долгу, как равного, деревянно:

— Как ты чуешь? Стоишь? Ты сумеешь пойти? — и заулыбался: — А я тебя помню, ты на обеде епископов мне махал.

— Ну и ладно, — придя в себя, перенял его тон и Юшка, не знал только, как величать иноземца. — Спаси Бог за выручку, гость именитый. Теперь я должник твой, платить только нечем.

Дьякон поклонился, думал было идти, но Ганс опять придержал его:

— Слушай, ты первый московский, который так говорит со мной, который так мил. И ты есть мой должник, ты показывать мне Москва.

— А что тут показывать? Строится помаленьку. А так деревня деревней. — Юшка, желая понравиться датскому герцогу, бахвалился тем, что не ценит родное. — У вас там, я слыхал, города-то получше, да?

— Получше, да. Я хотел узнавать ваш обычай.

— А, пожалуйста. Хоть сейчас и пойдем. Не в санях? Пешком, что ли?

— Пешком, что ли? Да. Не в санях.

— А что все переспрашиваешь? Что на царевне не женишься?

— Я еще недостаточно знать ваш язык. Я покуда католик, — успевал Гартик Ганс отвечать на все вопросы Отрепьева разом; казалось, не он собирался узнать Москву, а Отрепьев — выпытать Данию.

Народ небольшими и крупными толпами расходился уже по дворам, утешенный зрелищем праздника. Григорий, заметив знакомого чудовского монаха, поручил ему коврик, и товарищи двинулись на Арбат.

По мере того как жаркие птицы отлетали от глаз Отрепьева, им снова овладевал воздух встречи с царевной. Чудный лик снова встал перед ним, суетливые мысли ушли, и в душе воцарилось блаженство безмыслия. Но оно продолжалось недолго. В отношении Ганса Григорий внезапно почувствовал злую досаду и ревность. «Почему? — тщетно спрашивал он сам себя. — Вот двое неглупых парней, но почему же один из них — русский и бедный, а другой — иноземец, богач, шляпа, шпага и даже колдунья-невеста».

— Как зовутся те башни? — указывал Гартик вперед. — Китай-город? Почему Китай? Не знай? Скорее похожие на итальянские крепости. Ах, вот и в масках танцоры, здесь все как в Венеции.

Действительно, впереди притоптывали и приседали несколько человек в деревянных личинах. Двое дули в гудки, один бил по яровчатым струнам и пел:

Ой, мы просо сеяли, сеяли.

Ой-дид-ладо, сеяли, сеяли.

— Не гляди на них, Ганс. Это как раз не в обычае. Так, пьянь какая-то. Святки у них, вишь, не кончились.

Ой ты, царь, Иван Васильич, гой-еси,

Мало вывел псов-князей на Руси.

— Эй, мужичок, — обратился Ганс Гартик к одному рослому плясуну, который почему-то был в рясе и обвязан большим, тканным в елочку полотенцем. — Пожалуйста, продавайт ко мне маску. У меня русской ньет.

Пляшущий приподнял, как забрало шелома, личину и обратился в нарезавшегося Варлаама Яцкого:

Хоть корабленник[31] давай

Или дальше проплывай, —

спел он, уперев руки в бока.

Герцог кинул ему золотой, взамен поймал маску вепренка, с детским смехом надел ее.

Яцкий, я с тобой дружу,

Все игумну доложу, —

спел, хохоча, и Отрепьев, — и в водокрещи в чертовы игры играешь, ты язычник теперь после этого.

— Что плетешь? — замахал на него Варлаам. — Водокрещи еще не прошли. Вот теперь же и смою грехи.

Захмелевший монах припустился к реке, стаскивая на ходу рясу и отвязывая полотенце. Подбежав к иордани, скинул исподнее, сапоги, оглянулся на догоняющих диакона с герцогом-немцем и, похлопав по розовым, жирным местам, сиганул в иордань. Только столб перламутра взвился.

— Давай руку, дурила, потонешь.

— Очищается, крещается водою святою раб Божий, — хохотал в иордани монах.

Вылезая, однако, дрожал, но растерся густым рушником, стал как новый.

— Ты есть самый большой молодец, — похвалил его Ганс. — Вы не только живете в морозной стране, но еще и играете с холодом.

— Слушай, немец, а ты что? — вдруг сказал Варлаам. — И ты тоже харю цеплял. Очищайся.

— Брось, чудак. Принц, не слушай.

— Ничаво, — напирал Варлаам, — если он христианин, очиститься должен. Дома, немец, живи, как сам хочешь, а в гостях — как велят. А уж веселит водичка-то, вроде и хмель сошел, а все весело.

— Все весело? — Гартик стал раздеваться.

— Принц, ведь он морж привычный, промерзнешь, — качал головой Григорий, но явно не запрещал. Ганс вручил ему шпагу, одежу и маленький крестик в алмазах; с обратной стороны креста инок с трудом по-латыни прочел: «Боже, храни наследующего». Принц растерся снежком и, ахая, погрузился.

— Давануть сапогом басурмана? — предложил Варлаам. — Скажем, утоп, а одежа поровну?

У Григория перехватило дыхание… Ксения, ягодка, — не назовет ее так больше высокородный простак. Слишком душно. Григорий опомнился.

— Что ты, дьявол, по-твоему, немец уж не человек? Или думаешь снова очиститься?

— Да ты что, я шутил, — удивился искренно Яцкий.

— Шутил! Давай немца тяни, а то вправду потонет.

Выловленного Гартика била крупная дрожь. Растирали нещадно, но все ж полотенце было влажное от Варлаама. Довели до корчмы, дали водки и пенника.

Целовальник, завидев заморского чиновного гостя, пошел метать на стол. Из глубокого погреба, где долго таил от нищавших в голодные годы людей, поднял, вынес просольной белужины, доброй ветчинки, коровьего масла. Но, видимо, что-то уже залежало от жадности хлебосольца: Гансу сделалось дурно в желудке, а может, ослабила герцога ледяная вода. Лоб его запылал. Поддерживаемый под руки пьяными чернецами, добрел Ганс до посольских палат.

— Выпей стопку анисовой, — напутствовали его Варлаам и Отрепьев, — да в баньку. Пусть попарят, похлещут тебя хорошенько. Всю хворь рукой сымет.

Ганс последовал русскому средству: но в парной из желудка хворь легко подалась в ужаревшую кровь, а оттуда, сквозным прохождением распаренных мышц и костей, прямо в мозг. Утром Ганс не сумел встать с лебяжьих перин. Мельчайшее шевеление превращало его в сгусток адовой боли.

Окаянный псалом

— Благослови на подвиг, владыко. Идти думаю по святым местам.

— И думать нечего, не отпущу.

— Владыко!

— Не пущу, не просись, Григорий. Знаю, что у тебя на уме.

Отрепьев перепугался, но взял себя в руки.

— Да уж знаю. — Иов помолчал. — Откровение, мыслишь, сойдет. Молодой… — вздохнул печально и знающе. — Ну чем тебе худо здесь? Только почет. По стране-то ведь голод, разбой, людоедство. Обожди ты хоть год. Ну куда ты пойдешь?

— В Киев сначала. После, значит…

Иов впервые встречался с тем, чтобы человек-изгой, приближенный и обласканный им, сам отказывался от такой редкой доли. Правда, и человек редкий, что-то в нем прорастает, а что, и самому, поди, неведомо. Хрупко, зелено, — нет, отпустить невозможно, напротив, одно: задержать, охранить. Да и вирши кто ж будет слагать за Григория? Здесь не вольная воля ему: что хочу, ворочу.

— Будешь делать, что сказано, — заключил патриарх.

— Так я буду же делать такое, что сам, свет-владыко, прогонишь меня! — вдруг воскликнул монах.

— Ты пугать меня вздумал? — стиснул посох Иов. — Чего ж учинишь?

— Воровать почну, — бесстрашно ответствовал инок. — Гляди, сколько бесценных камней по иконным окладам. Ведь не останется ни одного.

— Ах, бесстыдник! Собака. Да ты… я… я… просто велю отодрать тя как Сидорову козу, да обет наложу сотню книг перебелить, да пост такой учрежу — к костям кожа прилипнет, а никуда не пойдешь! А сбежишь, повелю изловить и…

Иов выдохся. Отрепьев давно стоял на коленях.

— Прости, государь мой, владыко. Не думавши брякнул. Прости окаянству.

— Ну то-то, пошел.

«Поймает, точно поймает, — чуть не плакал Григорий, проходя патриарший двор. — Как же взять свои царства? А без царства и Ксении не видать. Что я ей — беспородный монах. Даже если и приглянулся, как быть? Сидит она за двадцатью замками, чтоб ни ветер не веял, ни солнце не жгло лица ее белого, чтобы я, добрый молодец, только и видел ее, что во сне.

Ах, Иов, Иов, препона нежданная. Как так сделать, чтоб сам ты меня испугался, сам на пушечный выстрел велел не пускать ко двору?»


Годунов у изголовья несчастного Гартика заливался слезами. Какого друга теряли и он, и Россия. Напрасно Ксения грезила дальним странствием рука об руку с милым, сияющим Ольборгом и Копенгагеном, напрасно дьяк Власьев, нанявший две шхуны в Любеке и зажатый в устье Наровы шведским флотом, ждал помощи от датчан. Герцог Ганс угасал.

В такое-то время к Борису явился Иов с соболезнованными виршами. От оконницы с новогородскими стеклами в палату пылили заутренние лучи.

Царь молился перед Спасителем, Крестом в человеческий рост с небольшим. Иов сделал знак благовещенскому доместику, вошедшему с ним. Певчий выпрямил грамоту, начал распевно частить. Словеса утешения высшим покоем осыпали царский покой.