Смятая постель — страница 16 из 40

– Он меня беспокоит, – сказала она. – Ну а ты, что с тобой? – спросила она с раздражением.

На мгновение Эдуар поднял глаза, потом снова опустил. Ему почему-то было необычайно трудно открыть рот и заговорить.

– У Жолье есть очень сильный морской бинокль, – сказал он ничего не выражающим голосом. – Я смотрел в него, просто так, и случайно навел на твой парусник…

Он умолк. Он водил вилкой по скатерти, не глядя на нее, и уши у него горели.

– А-а, – сказала Беатрис задумчиво, – какая несчастливая случайность…

Эдуар на мгновение опешил. Он ожидал всего, чего угодно, только не этого спокойствия. Вот уже три часа он ждал этого объяснения, как ждут вступления цимбал в партитуре, а вместо этого вступил тихий фагот.

– Он хороший любовник, этот Джино? – спросил он.

Беатрис спокойно закурила сигарету и, выдержав кинематографическую паузу, ответила:

– Неплохой… Не такой хороший, как ты, но неплохой.

Она пристально посмотрела на Эдуара, которому не оставалось ничего другого, как закрыть глаза, потому что он не мог смотреть на ее спокойные губы, которые только что видел полуоткрытыми в момент наслаждения с другим. Ему показалось, что на невозмутимом лице Беатрис он теперь всегда будет видеть, будто наложение, сияющее наслаждением лицо, которое видел в окуляры бинокля. Сейчас на ее лице, которое было прямо перед ним, не было ни тени угрызений совести или страха. Страшное напряжение, в котором он был в течение последних шести часов, рухнуло перед очевидностью: он не добьется от нее ничего ни кулаками, ни криками, ни мольбами. Сделать можно только одно: оставить ее, а на это он был не способен, и Беатрис знала это так же хорошо, как и он.

Беатрис встала, пошла к двери и обернулась.

– Знаешь, – сказала она, – все это не так уж серьезно. – Она говорила снисходительно и ласково, будто он был виноват, а она его прощала. – Не мучайся, Эдуар. Напейся и иди спать в соседнюю комнату. Это единственное, что тебе остается.

– Но как же ты не понимаешь! – закричал Эдуар.

Он тоже встал, и тон его был почти умоляющим. Как ни глупо это было, в своем отчаянии он хотел, чтобы она поняла его и, может быть, даже утешила.

– …Ты что, не понимаешь, я видел тебя так же ясно, как вижу сейчас! И в тот самый момент, когда…

Беатрис покачала головой, казалось, она искренне переживала случившееся.

– Это, должно быть, ужасно. В самом деле, я глубоко сожалею, Эдуар.

Казалось, она понимает всю глубину несчастья или горечи своего очень близкого друга (может быть, ей даже безумно жаль его), но она ни в коем случае не чувствовала себя ответственной за его горе. Эдуар, который стоял, закрыв лицо руками, наконец отдал себе в этом отчет, и это глубоко оскорбило его.

– Тогда почему?.. – крикнул он.

И внезапно умолк: Беатрис уже вышла. Она поднимется по лестнице, смоет макияж, разденется и уснет, положив руку за голову, усталая и невозмутимая. А он, Эдуар, он остался один в огромной гостиной и с ненавистью глядел на изящную мебель, на проигрыватель, где стояла все та же пластинка, на бутылку спиртного, которую он опустошил по совету Беатрис. Он уже не мог понять, что же такое – его боль. Сначала это было ударом, боль была физической, но стала душевной болью, почти болью разума. В непрерывном и подробном повествовании, которое он мысленно вел каждый день – повествовании о своей страсти к Беатрис, – последний крупный план, непристойный и ужасный, казался ему чем-то вроде чудовищной ошибки; как если бы между главами книги какого-нибудь утонченного писателя ХIХ века злой безумец-издатель решил вставить три страницы комиксов.

Мало того, этот крупный план, эта картина не была ему отвратительна. Она делала Беатрис еще более необычной, порочной и более желанной, чем всегда, потому что, делай она что угодно, ее тело принадлежало ему; она отдала ему себя в «подарок», и этот подарок был невозвратим. Никто не мог отнять у него это тело, такое знакомое, теплое, щедрое, навечно созданное для него. Только он способен так ласкать его, так лелеять, и оно тоже об этом знает, даже если своенравная головка его обладательницы, где-то там наверху, попытается позабыть об Эдуаре. Когда Беатрис спала – и, может быть, во сне изменяла ему, – он, часто лежа без сна в темноте, ясно видел ее тело, которое, будто верный конь, прильнуло к нему. Видел ее бедра, которые – придет день – она раскроет перед другим, но теперь они прижимались к его бедрам. Видел продолговатую ладонь, которая – придет день – поманит какого-нибудь незнакомца, но теперь она гладила его лоб, его грудь, машинально, будто тайком от черноволосой, незрячей, одинокой головы, что покоилась где-то тут, на подушке. И тогда он наклонялся к ее суровому лицу, нежно целовал безжизненные губы и чувствовал, как они просыпаются и отвечают на его поцелуй прежде, чем сама Беатрис очнется и узнает его. Это тело, обнаженное женское тело, стало быть, было одолжено ему, и пусть оно теперь получит по заслугам.

Пробило три часа ночи, Эдуар едва держался на ногах, однако не алкоголь заставил его подняться по лестнице, войти в комнату Беатрис и броситься на кровать. В темноте под покровом простыни лежала женщина, что была его благом, доблестью, силой, его единственной любовью, и он сказал ей об этом, он льстил ей и оскорблял, вконец запутался и заснул. Но Беатрис, которая не шевельнулась, слушая этот сумасшедший поток, заснула с большим трудом.


Беатрис и Жолье разговаривали за завтраком, невольно понизив голос. Эдуар и правда лежал неподалеку, с закрытыми глазами, неподвижно, словно выздоравливающий больной.

– Странно, – заметил Жолье, – я вчера видел его со спины, когда он смотрел на тебя, и у меня было впечатление, что я тоже вижу тебя в этот проклятый бинокль. Мне было неловко, когда он обернулся. Бедный мальчик…

– Не стоит так уж его жалеть, – сказала Беатрис. – Если бы вы слышали его сегодня ночью… Он говорил со мной тоном собственника, и так странно, как будто с моим двойником. Меня это напугало…

– Для него ты и в самом деле помимо его воли двоишься, – сказал Жолье, – ты – женщина, которую он сейчас любит, и ты же персонаж, который он когда-нибудь опишет.

– Вы хотите сказать, что он использует меня?

Казалось, она пришла в ужас от этой мысли.

– Разумеется, – сказал Жолье, – даже если он сам этого не осознает. Последние пять лет, с тех пор, как ты его бросила, герои его пьес почти всегда покинутые мужчины. Я все думаю, каковы же будут следующие?.. Поруганные? Мазохисты?

– А почему не счастливые мужчины? – сурово спросила Беатрис.

– Потому что счастливые люди не годятся в герои романа, – ответил Жолье. – Что бы ты ни думала, а счастье – это последнее, что ищет с тобой Эдуар. Но сейчас он любит тебя, как говорится, слепо.

– Меня всегда любили слепо, – сказала Беатрис с горечью, – но слепота была ущербная: слепота мужчин, которые любили только мои недостатки.

– Замечено точно, – согласился Жолье. – Но, возможно, твои недостатки волнуют мужчин больше, чем твои достоинства? А может, они будят мечты, даже у идеалистов вроде Эдуара?..

Беатрис взяла чашку чая, поднесла к губам и вдруг поставила обратно.

– Послушайте, Андре, – сказала она, – я всегда говорила вам правду – или почти всегда. Вы прекрасно знаете, что я свободна от себя только на пространстве двадцать метров на десять и я искренна, только когда говорю чужой текст. Эдуар такой же: он искренен только в своих фантазиях.

– Между вами существенная разница, – возразил Жолье, – ты, играя, хочешь забыть о себе. А Эдуар, когда пишет, хочет себя найти. И еще, ты, как музыкант, который слышит свое исполнение, как художник, который видит свои картины, получаешь отклик, некое подтверждение своего таланта: тишина в зале или крики «браво»; радость от твоего искусства непосредственна и физически ощутима, она даже чувственна, сказал бы я. У писателя не бывает таких радостей. Разве что изредка, на рассвете, он обрадуется тому, что поймал наконец-то, что знал всегда, но это отвлеченная радость, никому больше не ведомая. Видишь ли, я не боюсь за Эдуара, я боюсь за тебя. Боюсь, ты так и будешь играть поставленные им пьесы.

И, видя, как, протестуя, Беатрис замахала руками, он рассмеялся и продолжал:

– Слава богу, что у тебя есть недостатки: неистовое честолюбие, любовь к мужчинам и любовь к изменам, – они твоя лучшая защита. Держись за пороки, что бы я ни советовал тебе раньше. Вполне возможно, что они и окажутся добродетелями. Самые беззащитные жертвы оказываются самыми свирепыми палачами, – добавил он, кивнув в сторону Эдуара, который поднялся и направлялся к ним.

Эдуар чувствовал себя совершенно отупевшим от солнца физически и вымотанным нравственно от того, что случилось накануне. Он никак не мог установить связь между вчерашними муками и сегодняшней безмятежностью – красивая брюнетка и спокойный джентльмен мирно хрустят печеньем под большим зонтом. (Эдуар даже не помнил лица этого Джино.) Ему хотелось сесть у их ног, слушать музыку, положив голову на колени Беатрис, и умереть так через тысячу лет, за которые не произойдет ничего больше. Но скоро они вернутся в Париж, вернутся в город, в его студио, с его подмостками, с его толпой знакомых, толпой, в которой, возможно, будут другие Джино. На следующее лето голубые глаза Жолье уже не будут смотреть на море, но они с Беатрис будут здесь, вместе, неделимые, неразлучные; и она ничего не сможет с этим поделать. Ее вчерашняя измена вдруг показалась Эдуару успокоительной: Беатрис могла ему изменить, он мог смириться с изменой, и значит, что не отсюда можно ожидать чего-то непоправимого. Он не хотел признаваться себе, что сомневался совсем не в своей готовности терпеть – он сомневался, что Беатрис будет терпеть его терпение. Есть женщины, которые изменяют своим возлюбленным весело, с удовольствием, но если возлюбленный узнает об измене, они с ним расстаются: взгляд со стороны болезнен для их самолюбия. Беатрис, слава богу, не настолько уважала себя или была настолько равнодушна к чужому мнению, что ей не требовалось быть в глазах Эдуара чистой и непорочной. Тем не менее, признаваясь, что видел ее, он рисковал многим. И только мужская гордость и некоторая поспешность выводов мешали Эдуару это признать.