аписки) в секретном отделении своего ящика с шитьем. С возвращением во Френшем она провела немало времени в поездах, катаясь в Лондон и обратно, но теперь с этим будет сложнее, так как Нора и ее муж собирались жить в доме с нею, а у Норы были намерения превратить его в некое подобие приюта по уходу за инвалидами и младенцами. Возможно, тогда ей удастся найти малюсенькое pied-à-terre[43] в Лондоне, что было бы к лучшему: Лоренцо часто работал до того много и был до того занят, что порой – в последнее время – ее поездки в Лондон оказывались напрасными. Она могла бы убедить Раймонда, что уж лучше Норе, в конце концов, одной распоряжаться домом, ведь ей предстоит замужество не из легких, пусть это и не было ни в малейшей степени правдой, ведь Нора дьявольски настроена превратить дом в некое лечебное заведение с другими людьми, оказавшимися в таком же положении, что и Ричард, и кому также нужен уход. Если понадобится, она могла бы предложить, пусть Вилли или Майкл Хадли купят ее долю маминого дома, что даст ей наверняка достаточно средств, чтобы снимать небольшую квартирку. В этом году ей исполнится сорок шесть, и больше двадцати лет она жила для других, поднимая на ноги детей, готовя, стирая, отчищая жуткие домики, в каких они жили, пока не умерла тетя Раймонда и не оставила им дом во Френшеме и солидную сумму денег. В деревне жить она не хотела, тем более в этом музее Викторианской эпохи, однако Раймонд настоял. Появление каких-никаких, а денег, возможность нанять прислугу, как другие делали (как всегда было у Вилли), возможность покупать пристойную одежду, волосы укладывать в парикмахерской, ездить на новой машине, не на б/у – такого рода вещи (а их было столько много) поначалу казались чудом. Но по мере того как уходила прочь хроническая усталость – боже! она только поняла, как была измотана все эти годы, – а теперь еще и Раймонд не помеха и не надо испытывать никаких неприятностей, постоянно гася напряженность между ним и детьми, что-то щелкнуло в ней, словно бы бабочка появилась из куколки домоседства: ей только того и хотелось, чтобы получать удовольствие, перестать заниматься тем, что не доставляло радости. Дети, за исключением Джуди, кого теперь они могли себе позволить отправить в интернат, зажили своими жизнями. Она знала, что Вилли считает ее легкомысленной и усиленно порицала бы ее… то есть и порицала настолько, насколько была осведомлена о положении дел. Вилли считала, что она должна была либо обустраивать дом для Раймонда в Вудстоке, либо найти себе работу в связи с войной. Если бы Вилли знала про Лоренцо, она бы разозлилась так, что из себя бы вон. Как-то она сказала ему об этом, на что он ответил, что она женщина холодная, которая, как ему представляется, тот самый английский тип в отношении секса. (Она еще и то нем любила, что он обладал почти женской проницательностью.) Когда бы война окончилась, ей бы пришлось вновь стать женой Раймонда, чего бы это ни стоило и ни требовало, но пока… пока она как можно больше возьмет от того, что самой себе расписывала как бабье лето.
Хью, слушавший шестичасовые новости в своей довольно пыльной гостиной (трех немцев повесили в Харькове за военные преступления), затушил сигарету и сказал, что наверняка подыщет что-нибудь для Кристофера, и почему бы ей не предоставить ему экипировать молодца, и не желает ли она выпить?
– Вы ангел. Я бы с удовольствием выпила капельку виски, если у вас есть.
– Будьте как дома. Где Кристофер?
– Боюсь, прямо наверху дома. Но вы ему крикните, он спустится к вам в комнату.
Но едва она стала наливать себе осторожный глоточек из полбутылки «Джонни Уоккера», как услышала смятенный вопль, исходивший, несомненно, от Джуди, ранее отправленной принять ванну.
– Мам! Мам! О, приди, пожалуйста, мам!
– Я здесь.
Джуди открыла дверь ванной и, как только Джессика переступила порог, заперла ее за ней.
– Не хочу, чтобы дядя Хью или Кристофер видели меня. – Она до половины натянула на себя желтое сетчатое платье подружки невесты и тщетно пыталась стянуть лиф вниз посреди зловещего треска расходящихся швов. – Мамочка, оно слишком мало, я в него не влезаю.
– Стой спокойно. Глупая девчонка, ты, наверное, сзади не расстегнула. Стой спокойно.
Но даже когда она стянула платье через голову Джуди, расстегнула все кнопки с крючками сзади и вновь попробовала, платье оказалось явно слишком мало.
– Это бестолковщина! Я не виновата! Я все равно желтое ненавижу.
– Должно быть, это платье для Лидии, а значит, твое у нее. Не волнуйся. Я позвоню тете Вилли, и мы ими поменяется. Только все равно кое-что надо будет подправить. Жаль, что ты не подождала, а попыталась сама в него втиснуться.
– Если б ждала, было бы слишком поздно меняться. Лидия пошла бы в церковь в моем, а мне пришлось бы идти в моей свинской школьной форме! Это нечестно.
Большую часть разговора Джуди вела так, будто была актрисой, игравшей девочку в мелодраме, подумала Джессика, стараясь не раздражаться. У Джуди сейчас трудный возраст, как когда-то говорила ей мать. Школьное питание, скорее всего, по большей части из углеводов, превратило ее в толстушечку, причем довольно прыщавую. За последний год она сильно подросла, но от этого не перестала быть рыхлой, волосы у нее вечно сальные, низ верхней губы, доставивший столько расстройств летом, а потом лечившийся перекисью ее верной подругой Моникой, теперь словно бы покрылся медной корочкой, над которой буйствовали угри. Само собой, думала Джессика, с возрастом дочь избавится от всех этих мелких неприятностей, но пока что просто удача, что она в целом, кажется, не замечает их.
– Надень свое воскресное платье, – сказала она, – и приберись в ванной. У нее вид не то лавки старьевщика, не то болота.
– Мамочка, ты говоришь совсем как мисс Бленкинсопп в школе. Воскресное платье мне тоже под мышками жмет, – прибавила Джуди.
– Посмотрю, смогу ли расшить его, но к сегодняшнему вечеру не сделаю. А теперь подотри пол, собери всю свою одежду и отнеси к себе в комнату. Оставь ванную такой, какой хотела бы ее найти.
– Ну ладно. Ты не забыла взять мой жемчуг?
– Взяла.
– А брошку, какую мне на крещение подарили?
– Взяла. А теперь – за дело.
Такого рода вопросы летели ей вдогонку, пока она убегала к себе наверх переодеться к ужину в ресторане.
Само собой, она была довольна, что Нора выходит замуж: долгое время она полагала, что такое вряд ли произойдет. По сути, она полагала, что из четверых ее детей как раз Нора и закончит жизнь старой девой – старшей медсестрой в больнице, возможно. Но, увидев Кристофера после долгого перерыва (он редко бывал дома и никогда не приезжал в Лондон, когда она жила там), она задумалась и о его будущем. Он отчаянно худой и не очень радостен с виду. Его не призвали в армию, частично из-за его раннего срыва и лечения электрошоком, через которое он прошел, но еще и потому, что он оказался очень близоруким и теперь носил очки с толстыми линзами. От едва не постоянной работы на свежем воздухе у него цветущий цвет лица, на котором постоянно заметны порезы и царапины, нанесенные во время бритья. Едва ли не первым его вопросом по прибытии был: «Отец здесь?» – и, когда она сообщила, что тот раньше завтрашнего дня не приедет, он кивнул, но она успела заметить в его взгляде мгновенный проблеск облегчения. Раймонд как отец преуспел не очень-то: трое старших детей, хотя чувства их и разнились, каждый по-своему списывал его со счетов: Анджела его презирала, Нора относилась покровительственно, а вот Кристофер дрожал от страха и боялся его. Лишь Джуди удалось найти цель в любви к отцу, выполняющему очень секретную и важную военную работу. Джессике легко было представить, как школьники вели своего рода состязание в том, кто их отец, отец лучшей подруги Джуди, Моники, был майором авиации и, опосредованно, источником всех сведений Джуди о войне. «Отец Моники говорит, что незачем было выпускать из тюрьмы Освальда Мосли[44], – писала она в прошлом учебном году из школы. – Он говорит, что это совершенно возмутительно». В такого рода состязании Джуди, по-видимому, превратила своего отца в тайного агента. Надо будет рассказать Раймонду, это, возможно, его позабавит.
А в трех милях от них Ричард Холт участвовал в том, что его ближайший друг, его врач, его родители и его сестра то и дело называли «прощанием с холостяцкой жизнью». Наверное, самый степенный из «мальчишников» такого рода, с ноткой утомленности думал он. Спину ломило: болеутоляющее, принятое до ужина, больше не действовало, его изо всех сил тянуло полежать, вытянувшись, на спине, но за столом только-только добрались до десерта. Он глянул через стол на Тони, и тот мгновенно поймал его взгляд, он улыбнулся, и Тони улыбнулся в ответ милейшей из всех улыбок: просто глядя на друга, Ричард чувствовал себя лучше.
– Ричарду шоколадный мусс пришелся бы по вкусу, – говорила его мать.
– Ну, мне все ж хотелось бы выбрать, – произнес он, делая усилие, чтобы это прозвучало прожорливо и заинтересованно.
– Разумеется, милый, – и мать положила перед ним меню.
– Рис со сливками, яблочный пирог, сыр и печенье, – читал он.
– И шоколадный мусс.
– И шоколадный мусс. Ты права. Это для меня.
Его кресло стояло рядом со стулом матери, чтобы она могла кормить его. С завтрашнего дня это будет делать Нора, подумал он, три раза в день во веки вечные. До своего ранения он любил поесть: в Саффолке, где жили родители, у них была ферма, и пища была простая, но здоровая. Помимо собственной баранины, лакомился он и дичиной, на которую охотился: утки и гуси всегда были на столе, а зимой и зайцы, которых мама тушила, или жарила, или пускала на начинку для пирогов. В армии он о еде не думал, она была просто горючим и временем, когда можно было избавить ноги от усталости. Но восемнадцать месяцев кормежки всех с ложечки едой, которая наполовину остывала еще на пути в палату, вереницей сестер, в ком эта процедура, похоже, пробуждала скрытые материнские или покровительственные чувства (стоило ему сказать, что он наелся, как раздавалась чепуха вроде «ну еще ложечку, доставьте мне удовольствие»), зато на самом деле отвращала его от еды (хотя, казалось бы, прием ее должен бы быть событием в распорядке дня больного). Напитки – это другое дело, их он мог тянуть через соломинку и ни от кого не зависеть.