Потом однажды Арчи позвонил ей и пригласил поужинать с ним. Она не видела его несколько недель, потому как по работе ему понадобилось уехать из Лондона.
– Вы меня одну приглашаете или меня и Полл?
– Думаю, в данном случае одну вас. Мы ужинали с Полл на прошлой неделе вообще-то.
– Вот так? Она мне не рассказывала.
Когда Полли вернулась с работы, она попросила ее одолжить ей блузку.
– О’кей, только вообще-то тебе следовало бы стирать свои блузки.
– Не в том дело. Большинство из них уже дошли до такой стадии, что, даже если я их постираю, они не выглядят стираными. Вот я и ношу всегда какую-нибудь другую.
– Ладно, можешь взять ту, с голубыми и зелеными шашечками.
– А можно мне твою кремовую? Мне придется льняной сарафан надеть – единственное приличное, в чем не жарко, что у меня есть.
– А ты куда собралась? – спросила Полли, обдумывая мою просьбу.
– К Арчи. Он меня на ужин пригласил.
– А ты и не сказала.
– Он звонил только после обеда. Ты ведь с ним ужинала на прошлой неделе, а мне об этом так и не рассказала.
Я ее выстираю и выглажу, – обещала она, поднимаясь вслед за Полли к ним в мансарду.
– Гладильщица из тебя скверная, мне только придется сызнова гладить. Боже, ну тут и жара.
Жарило, как в пекле. Жара навалилась в начале недели. Люди, поначалу нахваливавшие дивную погоду, уже через несколько дней после того, как постояли под солнцем в очередях на автобус, поработали в душных конторах, после того, как молоко сворачивалось и даже вода из-под крана казалась недостаточно холодной, стали терять терпение. Кондукторы пререкались, люди становились красными от солнечных ожогов, полученных во время поедания сэндвичей на выгоревшей траве парков, таксисты материли пешеходов, в пабах кончились запасы пиленого льда и напитки подавались теплыми, а над головами, в небесах, тяжелых и налитых жарой, допекали десятки небольших летающих роботов, пугая людей, безучастно неся им смерть и разрушения. В ожидании того, когда смолкнут их двигатели, люди порой потели от страха не меньше, чем от жары.
– Хорошо еще, что нам незачем спать здесь, – сказала она, стараясь, чтобы Полл по-дружески подошла к вопросу о блузке. Увы, не получилось.
– Беда в том, что ты в этой блузке вспотеешь, и она уже никогда не будет той же.
– Вспотею, куда деваться, – печально отозвалась она.
– А почему бы тебе не пойти в одном сарафане, ничего не поддевая? Было бы прохладнее.
– Я примерю его, а ты мне скажи, хорошо?
– Тебе, кстати, придется под мышками побрить, – заметила Полли, когда Клэри прошлась перед нею. – А в остальном смотрится совершенно нормально.
Так что одолжила она у Полли бритву, обула лучшие свои сандалии и отчистила щеткой ногти (она уже слегка привыкала к тому, чтобы не грызть их) и отправилась на Южный Кенсингтон, что означало сделать пересадку на Бейкер-стрит. К тому времени, пока она дошла до квартиры Арчи от станции Южный Кенсингтон, она знала, что лицо у нее все красное (чего не было), что совсем не вязалось, печально думала она, ожидая, когда он отзовется на звонок, с ее терракотовым льном сарафана. Но…
– Рад видеть вас! – воскликнул он, открыв дверь, и она вспыхнула от удовольствия, благо было так жарко, что это, она понимала, заметно не будет.
Он поставил два стула на балкончик, выходивший на сквер внизу, и принес ей джин с лаймом. Не очень-то он ей нравился, но ничего другого выпить не было.
– Ну, наконец-то, – заговорил он, – расскажите, что у вас нового. Нашли другую работу?
– Нет. Немного поработала машинисткой на приятеля Луизы. Плохонькая пьеса, по-моему, но, разумеется, я не сказала.
– Вы бы написали получше, верно? Так почему же не пишете?
– Мне? Пьесу написать?
– Ну а что же еще вы пишете?
– Ничего.
– А-а.
– Я писала кое-что, но перестала. Что вы думаете о социализме? – спросила она и из-за того, что хотела тему сменить, и потому, что заранее собиралась спросить его об этом.
– По-моему, после войны у нас его будет предостаточно.
– Вы серьезно?
– По-моему, таков будет расклад. Война, видите ли, неплохой выравниватель. Когда жизнь практически каждого висит на ниточке, люди вряд ли спасибо скажут за возврат к классовому строю, при котором жизни некоторых значат больше, нежели остальных.
– Но ведь они и не говорят, ведь так? В том смысле, что к старому нельзя будет вернуться. Как думаете, после войны женщин будут воспринимать более серьезно?
– Понятия не имею. А разве их всерьез не воспринимают?
– Разумеется, нет. Взгляните хотя бы на то, как женщинам предоставили все самые жалкие места работы, и я не уверена даже, что за нее им платят столько же, сколько и мужчинам. Или мужчины исполняют ту же работу.
– Клэри, уж не собираетесь ли вы стать феминисткой?
– Может быть. Все дело в том, что социализм строит отношения людей между собой и ко всему остальному справедливее. Я за такое.
– Жизнь несправедлива.
– Я знаю, что нет… кое в чем. Только это не должно мешать нам делать ее справедливой в том, что нам доступно. Да, думаю, я ею стану.
– Социалисткой или феминисткой?
– Вполне могу быть и той, и другой. Стремиться к большей справедливости для женщин – это часть стремления к справедливости для всех. Разве не так? Арчи, вы соглашаетесь со мной или попросту смеетесь надо мной?
– У меня такое тревожное чувство, что я соглашаюсь с вами. Разумеется, с куда большим удовольствием я бы смеялся. Вы ж меня знаете.
Она глянула на него, сидевшего на другой стороне балкончика, вытянувшего длинные негнущиеся ноги, сложившего длинные руки, рукава рубашки на которых были закатаны, и наблюдавшего за нею со своим обычным выражением сдерживаемого увеселения. Однако, кроме этого, она улавливала и некую разумность в его разглядывании, словно он на самом деле видел ее, не отвлекаясь на критику или настроение.
– Не знаю, если честно, – сказала. – Меня вдруг поразило, до чего же мало я вас знаю.
– Беда в том, – сказала она гораздо позже, когда они ели баночного лосося и салат, приготовленный Арчи на балконе, – что, по-моему, я привыкла принимать вас на веру. Думается, так все семейство поступает. Я имею в виду, взгляните на то, как вы решили задачку с Невиллом. Не вижу никого, кто еще был бы способен на это. Дядя Эдвард просто сказал бы, что все школы одинаково ужасны и Невилл должен с этим смириться. Дядя Хью наведался бы в школу и добился бы от них обещания, что издевательства над мальчиком прекратятся. Разумеется, они бы продолжались. Тетя Рейч устроила бы ему на каникулах какое-нибудь особенное развлечение.
– А Зоуи? Что бы она сделала?
– Именно ни-че-го. Она все больше и больше привыкает ездить в Лондон, а промежутки заполняет, проводя все время с Джули или подновляя свои наряды. Мы с Невиллом ее попросту совсем не считаем.
– Итак, чем же вы намерены заняться? То есть помимо постижения новых идей?
– Не знаю. Найти какую-нибудь другую скучную работу, полагаю.
– Почему нельзя найти работу и писать?
– Я больше не знаю, о чем писать.
– А как же ваш дневник? – Арчи о нем знал, хотя она его ему никогда не показывала.
– Я как бы вроде перестала его вести. – Она знала, что ему было известно: дневник она вела для отца.
Помолчав, он заметил:
– Видите ли, одно из требований к дневнику в том, что он должен продолжаться, быть завершенным. Вы могли бы ведь всю войну охватить.
– У меня такого желания нет.
– Ха! Что ж, если вам неизвестно, одно из отличий между любителем и профессионалом в том, что любители работают лишь тогда, когда у них есть к этому желание, профессионалы же работают, невзирая ни на какие чувства.
– Значит, я не профессионал, так? Все просто. – Она высказала это со всей напористостью, на какую была способна. – Я в туалет пошла, – сказала, просто чтобы сбежать. В туалете плакала. «Если я заговорю с ним о папе, он лишь постарается поведать мне благостную ложь про то, что он думает. Он не верит, что папа вернется. А я не желаю слушать, о чем он думает». Сморкаться пришлось в какую-то оберточную бумагу, которая, как ей по опыту было известно, для этого не годилась из-за своей жесткости.
К тому времени, когда она вновь присоединилась к Арчи, он успел убрать с балкончика все приготовленное для ужина и зажечь лампу в гостиной. Он усадил ее на диван, а сам устроился с другого конца на подлокотнике.
– Послушайте, Клэри, – заговорил он. – Я знаю, почему вы перестали вести дневник, или, по крайней мере, полагаю, что знаю. Вы решили, что он вернется, как только начнется вторжение.
По-моему, на вашем месте я тоже так же решил бы, однако если взглянуть на это извне, то такое вряд ли было бы возможно. Союзники не добрались даже дотуда, где Пипитт его оставил, не говоря уж о том, что он мог перебираться с места на место и с тех пор уйти довольно далеко. Средства сообщения во Франции временно ухудшатся, а не улучшатся. Я не пытаюсь вас утешать, – выговорил он резко, – так что незачем смотреть так сердито. Я говорю вам то, о чем думаю – а не то, что чувствую. Так вот, если все эти годы вы были уверены на его счет, то я говорю: нет у вас никакого повода перестать быть верной тому же чувству только из-за того, что мы ступили на землю Франции. Мы эту несчастную страну еще не освободили, а даже когда и освободим, то там будет царить хаос.
– Вы стараетесь пробудить во мне надежду, – произнесла она.
– Я стараюсь, чтобы вы поняли: нет никакой конкретной причины эти надежды менять.
– Но разве не мог он пробраться куда угодно, где наши армии уже есть, и присоединиться к ним? Ему должно быть известно подполье. Наверно, оно сделало бы что-нибудь?
Он поднялся, чтобы взять с полки свою трубку.
– Так вот, за исключением того, что ему почти наверняка известно про вторжение, на все остальное ответ – «нет», или «почти наверняка нет». Вторжение означает, что подполье работает днем и ночью и с большим напряжением сил. У подпольщиков просто не будет времени беспокоиться об отдельных людях. Для него было бы гораздо лучше сидеть тихо-смирно, пока все не уляжется.