ые укрытия, замаскированные позиции зениток, готический домик кэбменов в уголке Гайд-парка, куда, по его словам, кэбмены приходили поиграть на деньги – в этом смысле он был кладезем сведений. «Они идут на Уорвик-авеню, если хотят хорошенько поесть, – говорил он, – а сюда приходят поиграть в карты». Он снимал ее: десятки и десятки снимков, а однажды, поскольку она этого хотела, он позволил ей щелкнуть себя. Фото получилось не очень хорошее: рука у нее слегка дрожала, глаза его сощурились от бившего в них солнца, но, когда он его напечатал, она положила карточку в конверт и держала у себя в сумочке. Днем они ходили в киношку (она выучилась так называть это) и смотрели, держась за руки в темноте. По выходным в дневное время он ходил в штатском, но по вечерам надевал форму. Постепенно она перевезла в студию из-за города одежду. Утро по воскресеньям они проводили в постели, читая газеты, а он варил кофе, который, похоже, тоже мог доставать. Но по воскресеньям появлялась тень расставания, и это, казалось, постоянно приводило к взвинченности. Он мог впасть в мрачное настроение, когда делался очень тих, соглашался со всем, что она говорила, но, казалось, отстранялся от нее. Однажды произошла ссора: речь шла о ее дочери. Он хотел, чтобы она взяла Джульетту с собой и они провели выходные вместе, она возражала.
– Она слишком большая. Станет рассказывать о тебе, а мне ее не остановить.
– И что в том было бы ужасного?
– Было бы затруднительно, по-моему. Я не могу рассказать им о тебе. Они будут в шоке.
– Им не понравится то, что ты любишь еврея? – В первый раз он заговорил о своем происхождении.
– Джек, разумеется, нет. Не в том дело.
Он ничего не сказал. Они прогуливались у Серпентина. В тот воскресный день стоял студеный холод, и вдруг он бросился на железную лавочку на берегу.
– Присаживайся – мне нужно прояснить это. Можешь честно мне сказать, что будь я каким-нибудь британцем… ну, там, лорд, или граф, или кто тут у вас еще есть… ты не пригласила бы меня к себе домой познакомиться с твоим семейством? До сих пор? Мы знаем друг друга уже почти три месяца, а ты ни разу этого не предложила.
– Это никак не связано с твоим происхождением. Это оттого, что я замужем за Рупертом.
– Я думал, что ты любишь меня.
– Так и есть. Это потому, что я люблю тебя. Они бы поняли это сразу, и… и неужели ты не понимаешь?.. Они бы решили, что я предаю его. Они бы решили, что мне следовало бы ждать, на тот случай, если Руперт действительно вернется.
– Понимаю. И если он вернется, то это для нас конец, так? Ты стараешься держать открытыми все возможности…
– А ты не стараешься понять меня…
– Я боюсь понять. Либо это так, и выбор для тебя связан с тем, чтобы утвердиться в жизни высокородного класса, в большом загородном доме, со всеми этими слугами, а не связываться с каким-то середнячком евреем, кто не владеет ничем, кроме классной камеры, – либо у тебя уже заранее заготовлен какой-то иной вариант. Выйдешь замуж за своего приятеля, Арчи или как его там, и твое драгоценное семейство такое одобрит. Он ведь наезжает погостить, верно? Ты говорила мне об этом… и о том, что он уже как бы член семейства.
Она дрожала от стужи и от страха: таким она его не видела никогда, таким злым, таким резким, таким неуступчивым и, она это чувствовала, таким неправым.
– Когда, – напомнила она, – в тот первый вечер я рассказал тебе о Руперте, ты, похоже, понял – в точности как оно и было – положение, в каком я нахожусь. Что же изменилось?
Он повернулся, схватил ее за руки и больно стиснул.
– Я скажу тебе, что изменилось. Или что, как я думал, изменилось. Мы полюбили. Так я думал. По-настоящему полюбили. А это значит не просто сейчас, сегодня, это затрагивает жизнь каждого из нас. Так я думал. Я хочу жениться на тебе. Хочу от тебя детей. Хочу жить с тобой, чтобы ты была моею. Мне невыносимо даже представить себе, что кто-то другой касается тебя. Ты не дитя, Зоуи. Ты взрослая женщина – ты в силах делать собственный выбор, и тебе незачем идти по жизни, делая то, чего от тебя ожидают другие. Или неужели ничто из этого для тебя не правдиво? Мне в самом деле нужно это знать.
Она настолько была сбита с толку его злостью и этими обидами, так внезапно и жестоко преподнесенными, до того выбита из колеи нападками, обращенными в будущее, о котором, как сама сознавала, тщательно избегала задумываться, что какое-то время просто смотрела на него, не в силах заговорить.
– Да, я люблю тебя, – выговорила наконец. – Тебе это должно быть отлично известно. И правда то, что я не думала о будущем – вовсе. То не правда, что… – Голос ее задрожал и она попыталась сызнова: – Нет и не было у меня никаких «тайных вариантов», как ты их называешь. Я и вправду тебя люблю. Во всем остальном уверенности у меня нет. Кажется мне, что я жила с тобою на каком-то острове – ни о чем другом я не думала. – Она помолчала, а потом, но едва слышно, произнесла: – Теперь – буду.
Он высвободил ее руки, и она закрыла ладонями лицо, словно бы плакала рядом с чужим человеком. Рыдания рвались из нее, словно бы в ней вдруг прорвало плотину горя, неопределенности всех этих лет и самой что ни на есть простой душевной боли, словно бы один мир пришел к концу, а не было никакого другого, чтобы занять его место. Он обнял ее и держал так, пока она плакала. Под конец он был нежен и ласков (и полон раскаяния), отвел ладони от ее лица, смахивал слезинки кончиками пальцев, целовал ее, просил простить его. Они помирились: прощение давалось легко, однако чистое, без примесей, счастье, какое она успела познать, стало летучим, неопределенным, его настоящее протекало в прошлое, успев заразиться будущим. Ссора раскрыла ей глаза: и на то, как сильно она его любит, и на то, как мало она его знает.
На Рождество она чувствовала себя особенно оторванно, не в силах оставить семейство и зная, что он будет один. «У тебя что, в армии нет друзей, с кем ты мог бы отпраздновать?» – спросила она, и он ответил, друзья есть, но ему не хотелось бы праздновать с ними. «В любом случае, для меня Рождество не так-то много значит». Зато он купил подарок для Джульетты, бирюзовое сердечко на цепочке. Они были вместе на Новый год, и он завалил ее подарками: чулки, черная сумочка на выход, одеколон под названием «Бежевый» от Хэтти Карнеги[52], присланный из Нью-Йорка, букет красных роз, мужской шелковый домашний халат, который, как ей казалось, мог стоить целое состояние, и два романа Скотта Фитцджеральда. Она недели потратила, чтобы сшить ему сорочку: шитье заняло так много времени частью потому, что оказалось, что скроить сорочку поразительно трудно, а частью из-за того, что приходилось работать в большей или меньшей степени тайком от семейства. «Ты сшила ее? – потрясенно спросил он. – Ты в самом деле сама сшила это?» Он был глубоко тронут и сразу надел сорочку.
Этот момент показался ей подходящим, чтобы предложить пойти и навестить Арчи. Себе самой она говорила, что хочет этого, дабы развеять в прах ревность Джека к нему, только было еще и желание показать кому-нибудь своего возлюбленного. Арчи же был надежен и неболтлив, к тому же он был единственным, кто знал о существовании Джека.
И вот в тот день, попозже, они сидели у Арчи в квартире (где прежде она была всего лишь раз, когда переодевалась к своему первому свиданию с Джеком, – казалось, уже годы прошли), и Джек с Арчи поладили просто превосходно. Она не прислушивалась к их беседе, потому как все в ней походило на обычный разговор о войне. Вместо этого она обследовала комнату Арчи: смертной белизны стены, большая картина полуобнаженной женщины, возлежавшей на диване рядом с большой вазой роз, – уродливая фигура, зато колорит чудесный. Вот стол, на котором стоял горшочек с гиацинтами, а еще лампа, сделанная из какой-то старинной черной стеклянной бутылки. Полки по обе стороны камина прогибались под тяжестью книг, один небольшой простенок у двери занимал поточенный жучком дубовый комод, в котором, как сказал он ей, хранились запасные постельные принадлежности. Сверху комод был накрыт куском шелка (пурпурный с зеленым) с вышивкой со стеклярусом на нем. Напротив по обе стороны окна висели грязноватые шторы в широкую красно-кремовую полоску, за ними виднелся балкончик, выходивший на сквер. В тот вечер, когда она переодевалась в свое черное платье, ничего этого она не заметила.
Встреча прервалась, потому что Арчи собирался на ланч в Челси, «очень поздний ланч, поскольку хозяйка испанка, но даже и с ней можно и опоздать».
Он поцеловал ее в щеку, поблагодарил их, что зашли, и тогда она заметила, что Арчи ни разу даже не намекнул на жизнь семейства Казалет или на Хоум-Плейс и вообще ни на что, что могло бы дать Джеку почувствовать себя посторонним.
На улице Джек взял ее под руку и сказал:
– Я рад, что познакомился с ним. Хорошо увидеть хоть что-то от вашей семьи.
– Вообще-то он не из семьи.
– А воспринимается, как будто из. Короче, хорошо, что у тебя есть такой друг.
Новый год пришел мягким, сухим и ярким, дождей, казалось, вовсе не было. Впоследствии она никак не могла вспомнить, когда они впервые завели разговор об этом: о войне они говорили нечасто, однако близкое вторжение во Францию, «второй фронт» постоянно поминались в Хоум-Плейс, в газетах, об этом вели разговоры люди в поезде.
– Когда, по-твоему, это произойдет? – походя спросила она его однажды.
– Скоро, надеюсь. Нам понадобится хорошая погода, впрочем. А здесь, похоже, это понимается как лето. Не волнуйся, милая, пока что этого не случится.
– «Волнуйся»? С чего? Разве ты пойдешь?
– Да, – сказал он.
– Во Францию?
– Милая – да.
– Надолго? – глупо спросила она.
– На столько, сколько это протянется, – ответил он. – Не волнуйся. Я всего лишь журналист – лишь своего рода очевидец. Сражаться я не буду.