– Но тебя же могут… – Ужас сковал ее: она идти не смогла.
– В январе я был в Италии. Снимал высадки.
– Ты никогда не говорил мне!
– Не говорил. Но я вернулся живой и здоровый. Это моя работа. Мы бы никогда не встретились, если бы не она. – Он обнял ее за плечи, слегка встряхнул. – И хватит об этом.
– Но ты же скажешь мне… предупредишь… перед тем как уйти?
Он молчал.
– Джек! Ты же… я прошу!
– Нет, – коротко бросил он. – Не скажу.
Потом он выговорил:
– Мы с тобой поссоримся из-за этого, если не будем осторожны. Так что давай не будем болтать об этом.
Прошло два месяца, потом три, и началось лето. В сельской местности благоухал шиповник, в городе начинал цвети разросшийся на кучах разбомбленного кирпича бражник. Когда поезд проезжал через реку до того, как попасть на вокзал, он, как часто бывало, замедлил ход на мосту, и она смотрела, как серебристые аэростаты внезапно раскачивались в небе, затянутом длинными полосами бегущих облаков, бросавших текучие тени на оловянную реку внизу. Поезд прибыл в шесть вечера, у нее было время успеть на 9-й автобус до Найтсбриджа и попасть в студию раньше его. Был понедельник, день необычный для ее приезда, но все их планы на выходные пошли кувырком: он работал, не считаясь со временем, и часто летал в командировки на южное побережье, – а их выходные две недели назад были прерваны приказом Джеку явиться на службу. Но в этот понедельник она приехала, чтобы на следующий день с утра пораньше пойти к зубному, и, когда он звонил ей на неделе, они договорились, что ночь перед походом к врачу она проведет с ним.
На автобусной остановке выстроилась обычная очередь, и, когда автобус наконец подошел, у севшей впереди пожилой дамы порывом ветра сдуло шляпку, той пришлось выйти, чтобы ловить ее, однако кондуктор ждал. «Мне вас никак без ваших буферов не взять», – пояснял он, и пока она разбирала, что за чушь кондуктор несет, сидящий напротив пожилой толстяк разъяснил: «Это рифмованный сленг: «буферов» – «колпаков». Очень забавно, а?»[53] – и улыбнулся ей, выставив свои глянцевитые искусственные челюсти с абрикосовыми прожилками клея. Затем он перевел взгляд на ее ноги и не отрывал его до самого конца поездки.
В студии пахло пылью. Большое окно не открывалось, она распахнула оконца на кухне и в ванной, чтоб пошел свежий воздух. Джек их никогда не открывал: ему, по его словам, нравились жаркие дома и охлажденные напитки – он никак не мог привыкнуть к отсутствию льда и холодильников. Теперь она открыла окна проветрить помещение. Все было очень опрятно, постель заправлена, никаких грязных от кофе чашек, хотя в небольшой холодной кладовке для мяса стояла наполовину полная бутылка свернувшегося молока. Она приготовила себе чашку слабенького чая. Потом решила принять ванну и переодеться до того, как он придет домой. Домой… это и стало домом, подумала она. Он стал уже не таким пустым со всеми книгами, что он собрал, с одеждой, которую она в нем держала, с парой купленных им плакатов компании «Шелл» – один Теда Макнайта Кауффера, другой – Барнетта Фридмана[54].
Было уже почти половина восьмого, когда она переоделась и, чтобы услышать его еще с лестницы, оставила дверь открытой нараспашку. Попробовала было полистать нью-йоркские журналы, которых ему прислали целую кучу, но понемногу начала беспокоиться. Прождала до восьми часов, а затем попробовала дозвониться по его рабочему номеру. Это была прямая линия, ей не надо было соединяться через коммутатор, однако звонок вызова все звонил и звонил, а ответа не было. Он уже на подходе, уверяла она себя, но уже сама же начинала не верить в это.
Она ждала и ждала, а он не приходил. В половине девятого она налила себе крепкого бурбона с водой, отыскала помятую пачку «Лаки страйкс», что он всегда держал в кармане своего халата, и закурила одну: запах его сигарет действовал успокаивающе. Должно быть, его услали куда-нибудь и он не придет. Небо становилось лиловым, ветер, похоже, стих, хотя было по-прежнему облачно. Сев у окна, она следила, как по капле уходит свет, пока не стало темно. И лишь когда в окошко кухни, где она наливала себе второй бурбон, донесся – очень издалека – звон Биг-Бена у кого-то по радио, ей пришло в голову, что, возможно, это вторжение. Мысль явилась, что так могло быть, что он мог уйти, даже не попрощавшись с нею, ушел невесть насколько навстречу бог знает каким опасностям – на этот счет у нее иллюзий не было. Как могут тысячи людей сойти с кораблей и дойти до берега, где их непременно ждали немцы, не ведая страха потерять жизнь? И что бы он ни говорил про то, что он просто очевидец, если был он там, так и в него стрелять будут, как и в любого другого. Она понимала, что не сможет в одиночку сидеть в студии, ничего не зная. Она пойдет в паб в конце конюшен, купит себе выпивку и спросит про новости: там наверняка кто-нибудь да знает. Она ни разу в своей жизни не заходила в паб одна, и в обычной жизни то было бы суровым испытанием, но ныне отчаяние было слишком велико, чтобы робеть, и, когда в маленьком прокуренном баре все до одного мужики уставились на нее с любопытством, замешенном на неодобрении, с каким встречают женщин, приходящих в такое место без спутника, она, не обращая на них внимания, прошла прямиком к бару, заказала малую порцию виски и, когда расплачивалась, спросила бармена, слышно ли что новенького. Новеньким он бы это не назвал, ответил бармен, ей, понятное дело, известно, что мы вошли в Рим. Король Виктор Эммануил[55], кем бы он ни был, попав домой, отрекся в пользу кого-то, чье имя бармену не запомнилось. «Не скажу, что меня это трогает. Иностранные монархии лично для меня – закрытая книга».
Никаких новостей. Она была готова расцеловать бармена. Проглотила свой виски и ушла. Вернувшись в студию, разделась, закуталась в халат Джека и так легла спать.
И только оказавшись в кресле у зубного с ртом, набитым ватными тампонами, она узнала, что вторжение началось в то утро. Она закрыла глаза, изо всех сил стараясь удержать полившиеся слезы, но не смогла.
– Что вы, что вы, миссис Казалет, больно не будет, я еще даже и не начал. Один укольчик, и вы совсем ничего не почувствуете.
ЛуизаЗима 1944/45 годов
– Ты лежи, лежи. Тебе совершенно незачем вставать. Я просто побреюсь, оденусь – и нет меня.
– Ты не хочешь, чтобы я тебя проводила?
– Лучше не надо. В поезде могут оказаться знакомые.
Он исчез, и она услышала, как полилась вода: квартира была устроена из одной громадной комнаты, и перегородки были очень тонкие. Зазвенел его будильник: было половина шестого – он ни за что не хотел опоздать на поезд. Пошарив рукой, она прихлопнула будильник. «Подожду, пока он уйдет, – подумала, – потом встану, умоюсь, оденусь – и уйду».
Когда он вернулся, полуодетый – на черных носках у больших пальцев были видны дырки, заношенные трусы аж блестели, – она спросила:
– И когда я вновь увижу тебя?
– Боюсь, некоторое время нам не увидеться. Скорее, предстоит пережить чуток сумасшедшей войны. – Он подхватил не очень чистую белую сорочку, сунул руки в рукава и стал застегиваться. – И, полагаю, это чуток зависит от твоего мужа.
– Неужели? Как так?
– Он теперь мой шеф. На несколько следующих месяцев, во всяком случае. Есть в этом определенная ирония, разве нет? Где, черт побери, мой галстук?
– На полу.
Галстуком именовалась засаленная черная тряпица, потертая в том месте, где ее раз за разом завязывали. Он поскреб ее ногтем большого пальца.
– Черт! Похоже, чем-то испачкал. Вот ведь смешно, верно, отчего это пачкотня всегда похожа на яйцо, когда яиц и помину нет? – Он подошел к кровати. – Радость моя! Надеюсь, что всегда такими же вот взглядами дарить меня ты будешь… особенно в присутствии других. – Они часто пускали в ход строки из пьесы, послужившей темой для их первого разговора.
– Что ж, – отозвалась она, стараясь попасть в тон, – тревога неизвестности ужасна, но я надеюсь, что недолго длиться ей.
Он уже надевал мундир, поношенный и потертый, как и все остальное его форменное обмундирование, левую сторону груди украшала внушительная колодка орденских планок. У него был крест за заслуги с розеткой, его пять раз упоминали в официальных сводках. Раскрыв свой обшарпанный плоский чемоданчик, он исчез и вернулся с причиндалами для мытья и бритья в мешочке, который сунул в чемоданчик вместе с тюбиком бриллиантина.
– Твой будильник.
– Отлично. – Тронул себя за верхний карман, извлек оттуда сломанную расческу и прошелся ею по щедро напомаженным волосам. Запах крема она терпеть не могла, но не хотела в том признаваться. Потом он подошел к кровати, присел на краешек, чтобы поцеловать ее. Бреясь, он порезался, она сказала, что у него на скуле капельки крови протянулись изогнутой пунктирной линией.
– Бритье в холодной воде, – пояснил он. – И у моих бритвенных лезвий оно все-таки получилось. – Он положил руки на ее обнаженные плечи, отвел с них ее длинные волосы и воззрился на нее своими красивыми большими умными серыми глазами.
– Было же хорошо, правда? Береги себя.
– Ты…
– Разумеется. Хотелось бы думать после прошлой ночи, что ты заметила это. – Он опять поцеловал ее. Теперь изо рта у него пахло мятой, а не виски. – Боюсь, мне и в самом деле нужно идти и выигрывать войну.
– Выиграй ее, – произнесла она, вдруг почувствовав, что вот-вот заплачет, однако прошло.
– В поезде буду представлять тебя лежащей здесь – вся сладострастная, как творение утонченного Ренуара. Очень прелестно. – Он выпрямился, прошелся рукой по волосам, отправляя их назад, подхватил чемоданчик и ушел.
Она подумывала, что после его ухода, возможно, заплачет, но оказалось, что ей этого не хочется. Просто стало грустно и уныло. Вчера вечером, после того как позвонил Рори, она, воодушевленная, была готова идти встречать его: ее охватила бесшабашная отвага, взбаламученная одной только мыслью о том, что она встретит своего любовника и проведет с ним ночь в какой-то неведомой квартире. Несмотря на старания, она так и не находила удовольствия в утехах любви, однако решила, что это всего лишь еще одно из кучи всякого, что с нею не так: дрянная мать, неблагодарная жена, неудавшаяся актриса, непригодное к домашней жизни бесполезное существо, в какое она, похоже, превратилась за эти два года. Ей самой казалось, что все силы уходят на исполнение старой роли миссис Майкл Хадли, болезни горла (с ним, похоже, станови