надавав ложных советов, но, возможно, он вовсе и не на чужбине, — подобно тому, кто говорит о нем сейчас и кого в тот момент, когда он хочет сесть и начать говорить о друге, снова вышвыривают прочь, за пределы его говорения. Теперь он продолжает говорить, потому что он спросил свои слова, и слова разрешили ему говорить. Доска из слов, которую он обработал начисто без особой чистоты, снова выскользнула наружу, она падает, скользит, она не закреплена как следует, не связана ни с чем, ни с его земляками за границей, ни с заграничными друзьями у себя на родине, не возникает никакого подлинного общения, на улице замирает всякое сообщение. Как можно писать человеку, который, предположим, окончательно решил устроиться в этой жизни холостяком, потому что у него нет никакого общения с людьми и он его вовсе не хочет? Кто-то другой сделан для общения, и его уже сейчас как следует отделали, и удары продолжают сыпаться на него. Удары сыплются на него, а не на его слова, в которых не содержится никакого оскорбления, и все же они оскорбительны, потому что к ним обратились с вопросом, хотя и знали, что ответа от них не дождешься. Вываливается еще одна доска, и вот образовалась еще одна куча слов, чтобы со всего размаха можно было броситься на нее, броситься и, может быть, построить на ней все свое существование, если доска выдержит. Посмотрим, каково там. Вдруг там откроются хорошие перспективы, но, как уже сказано, доска соскальзывает вниз еще до того, как ее как следует установили, ведь она нигде не ложится правильно, а у нас и подавно. У нас вы всегда не к месту, ну и, конечно, всё, что на ней могло поместиться, валится вместе с доской. Оно к нам не расположено, и оно валится. Нет никаких препятствий, я не вижу таковых, опускаются руки, не выдерживает доска. Стоит только попытаться ее уложить, как она валится вниз, иногда кажется, что она улеглась, как тут же выпадает другая доска. Все, что уложено, сразу приходит в движение. Сколько ни советуй, все равно все приходит в движение. Точно установленным является лишь факт, что все прежние попытки были бесплодны. Стоило бы отказаться от попыток, но не получается. Предпринимается новая попытка. Старый результат становится все старше, чем чаще мы предпринимаем новые попытки, стремясь к новому результату. Равнодушные люди вокруг, равнодушные девушки, даже писем в почтовый ящик никто не бросает, даже письма летят мимо ящика. Им больше нравится выпадать из ящика, чем попадать в него. Хочешь что-то сделать, однако соскальзываешь вниз. Вот наконец мы прикручиваем упор для доски, уж теперь-то получится. Да, похоже на то, что теперь дело пойдет, надо увеличить персонал вдвое, а оборот — впятеро, нас наверняка ждет успех. Это была бы хорошая перемена. Все держится. Все подходит. Однако другу об этом не расскажешь, другу, которого ты поманил блестящим будущим на чужбине, на сей раз в России, однако, по-видимому, дело снова не ладится. В стеллаже слышно тихое потрескивание, тебе уже знакомое. Тебе знакомо это предчувствие. Его распознавали каждый раз, когда оно появлялось, поэтому сейчас его узнают сразу же. О помолвке безразличного человека со столь же безразличной девушкой было трижды объявлено в письмах, даты которых значительно отстоят друг от друга. Расстояние между досками выглядит как-то смешно. В одном случае между книжными корешками и доской остается слишком много места, и оттуда вовсю тянет сквозняком слов, в другом случае словам даже не протиснуться между доской и книгами. Пора бы словам этому научиться. Может, они слишком состарились? Разговор с невестой. Она хочет познакомиться с его другом. До этого выпало уже столько полок, так заботливо установленных, что, постоянно нагибаясь за ними, видишь перед собой только пол, а на полу одно предложение, предложение пола. Я не могу этого понять. Откуда вдруг появилось это предложение? Отец по-прежнему выглядит великаном, но неожиданно он лишается сил. Здесь ужасно темно. Следующая доска в опасности. Возникшее ничто, абсолютную пустоту каркаса, из которого все вывалилось, хотят подпереть, ответив на вопрос отца (всегда существует отец, кем бы он ни был, он сразу становится отцом, задавая вопрос, и поскольку он спрашивает, я говорю ему: «Теперь вы отец»): «Ты меня хорошо укрыл?» — спрашивает он. Доска снова падает, покрывало летит на тебя, словно однокрылая птица, пытающаяся удержаться в воздухе, доска ищет опору, да, все вдруг перевернулось, доска хотела бы опереться на что-то, но исчез каркас, исчез человек, да, точно: отец вырастает в полете, он вдруг встает на постели во весь рост. Одной рукой он касается потолка. И теперь ничто больше не встает на свои места. «Ты хотел меня навсегда укрыть (…). Но ты меня еще не укрыл»,[45] — триумфально возвещает отец. Любой порядок, который пытаются создать, любая речь, которую пытаются допустить, любое возражение, которое уже лишено силы, прежде чем он смог съесть суп, чтобы подкрепить свои силы, — все распадается в языке, основание исчезает, оно вываливается наружу, последствия не заставляют себя ждать, однако они не сдержат слово, которое дали; выпадает еще одна доска, выпадают все доски, падает все. Не падает только твоя вина. Она не отпадет. Все падет, останутся твоя вина и твой стыд, однако они — плохая поддержка. Они просто останутся, не поддерживая тебя. Остается ничто. Ничто есть что-то. Два человека перед ним, один берет К. за горло, другой втыкает ему нож глубоко в сердце и поворачивает там два раза, убийцы приближают свои лица к лицу К., к его закатывающимся глазам, они прижались щекой к щеке, они наблюдают, как все РАЗРЕШИЛОСЬ. Свершилось решение. Оно свершилось сейчас. За ним наблюдают в момент свершения. Это не мешает ему вершиться. И, как свершение, звучит, возможно, самая знаменитая в истории литературы фраза, завершающая текст: «Как собака, — сказал он так, как будто этому позору суждено было пережить его».[46] Все вывалилось наружу, но К. предстает здесь, как будто этому позору суждено было пережить его. Он никогда об этом не узнает, потому что он никогда не сможет уточнить, что это такое было, то, чему довелось пережить его, потому что еще при жизни все сваливалось в одну кучу, но не в одно целое, которое могло бы возвышаться гордо и одиноко. Ничто не может устоять, хотя стоять пытается. Оно не может утвердить себя, хотя пытается что-то утверждать. Оно не длится, и оно никого не длит. Возникло стремление утвердиться, и вот оно исчезло, и надо приспособиться. Пытаешься куда-то приткнуться, но устроиться толком не удается. Хочешь пристроиться, но вываливаешься наружу. Следует ли отказаться от попыток? Отказу научиться легко.
Тому, что необходимо, учишься быстро. Я набралась опыта. Кому он теперь принадлежит? Я описываю его, и теперь он принадлежит всем. Однако все, что я записываю, мгновенно исчезает. У отца, у любого отца, пишущий инструмент (пока что) никто не отбирал, и отец продолжает писать. Непрочитанные письма скомканы, они в левой руке, а в правой — другие письма, Письма Отца, и он держит их перед глазами, пытаясь читать. Прочитанное не удерживается в памяти. Оно не имеет основания и беспочвенно. Оно принесло в жертву и почву и основание, но жертва не принята, и поэтому у жертвы нет основания отказываться от себя. Быть может, самое значительное скрыто между почвой и основанием? Нет. Между ними тоже ничего нет. Их разделяет стена. Но стена-то ведь что-то значит! Ведь она то, чего мы и доискивались: она — основание почвы. Или почва основания? Эту стену не поставишь перед собой, чтобы просто что-то укрыть, если уж не хочешь от нее отделаться, но тут ведь вообще нечего скрывать. Тут ничего нет. Ведь это — ничто. Тут лишь позор и смятение. Веришь слепо — пропадешь нелепо, так вещает нам народная мудрость. И то и другое нам небезосновательно завещано. Нет, не завещано, но все же обещано. Нет, даже не обещано. Заявку не подали. В руках у нас только инструкция по применению, но с ее помощью мне книжный стеллаж не собрать, не закрепить доски, соединяющие каркас. Все выскальзывает из рук, скользит, хотя и не по водной глади. Из этого не получится водного вида спорта, правила которого гласят, что людям не нужно быть покладистыми, ведь спорт всегда буйное занятие. Да будет спорт, дорогу спорту! Даже плавание — занятие буйное, особенно когда выносит на стремнину. И то, что остается, — ведь это может быть обычное ничто, да, реальная возможность — или возможнейшая реальность, как в синематографе? — итак, то, что остается, в руки не дается. Да и не остается оно вовсе. Мы тянемся к тому, что ускользнуло, чтобы последним усилием воли вытянуть доску. Уж если терять и проигрывать, то хотя бы удержать в руках то, что имеешь. И если что-нибудь выскользнет, то, быть может, удастся его поймать и сделать вид, что неудача была запланирована. Словно мы сами так хотели. Словно мы не хотели ничего другого. Но доска падает рядом с нами. Даже наша неудача валится мимо нас. Среди обломков полок и разодранных в клочья вещей стоит наш друг, нет, он как раз и не стоит там больше. Почему ему пришлось уехать в такую даль? Его предали. Сам он не выдал никого. Когда смертный приговор выносят невинному ребенку, превратившемуся в человека с дьявольским характером, когда его приговаривают к смерти через утопление, то нет ни одной доски, за которую смог бы ухватиться утопающий. Несмотря на то, что все доски попадали, что они держатся на плаву, хотя плаванию никогда не обучались, ухватиться за них тебе не удастся. Любой автобус легко заглушит звук, раздающийся при падении тела. Так что падай себе. Лети вниз с любовью. При всей любви, нужно подчиниться падению, а в ушах еще стоит шум, с которым отец грохнулся на постель. «В это время на мосту было оживленное движение»,[47] — говорит тот, кто выключает себя из повествования, потому что он, говоря о себе.
О себе говорить не может, не может он говорить и о другом человеке, и тот человек отпускает перила моста, в которые вцепился, «как голодный в пищу». Руки слабеют, потом, нет, еще раньше, нет, все же потом он видит автобус, который заглушит его падение и поглотит его. Нет, сначала его поглотит вода. Страшная утрата, и это — больше чем просто утрата, не потому, что это утрата всего, а потому, что все есть утрата, однако оживленное движение продолжается, длится и длится. Невозможно изготовить даже одну-единственную полку, то есть нельзя ее толком установить, все исч