Смысл ночи — страница 2 из 8

Восхождение Феба1819–1848

Никогда еще не находил я гордыни в натуре благородной, а равно смирения в низменной душе.

Оуэн Фелтем. Суждения (1623).

VI. О высокомерии

9. Ora et labora[45]

Феб Даунт появился на свет — как он сам говорит в автобиографических заметках, опубликованных под названием «Мои ранние годы», — в промышленном городке Миллхед в Ланкашире в последний день 1819 года, ровно в полночь, с последним ударом старинных напольных часов, стоявших на лестничной площадке у спальни его матери.

Примерно за год до сего знаменательного события отец Феба прибыл в Миллхедский приход по направлению своего колледжа, где он оставил должность после женитьбы. В Кембридже преподобный Ахилл Даунт — молодой научный сотрудник Тринити-колледжа, уже получивший степень доктора богословия и в свободное от теологических диспутов время подготовивший к печати замечательный сборник Катулла, — снискал репутацию блестящего ученого, способного и готового сделать очень и очень многое в богословской науке. Безусловно, многочисленные друзья ожидали от него великих свершений, и все единодушно сходились во мнении: если бы не внезапное — и для иных необъяснимое — решение жениться, Ахилл Даунт благодаря своим незаурядным талантам без труда достиг бы высоких постов в правлении колледжа и университета.

Но все, по крайней мере, признавали, что он женился по любви — доблестный поступок со стороны человека честолюбивого и весьма ограниченного в средствах. Его избранница, даром что бесспорная красавица, обладала слабым здоровьем и не имела за душой ни гроша. Но у любви свои резоны, и уж конечно противиться ей бесполезно.

Когда доктор Даунт сообщил о своем решении мастеру,[46] сей благодушный джентльмен сделал все возможное, чтобы отговорить его от шага, который непременно надолго задержит, если не пресечет полностью, его университетскую карьеру. Дело в том, что тогда в распоряжении колледжа имелось лишь одно вакантное пасторское место. Доктор Пассингэм высказался со всей прямотой: это место недостойно человека с характером, амбициями и репутацией Даунта. Жалованье там положено ничтожное, едва хватит на одного; приход бедный, работы много, а должности пасторского помощника там не предусмотрено.

Да и сама местность: неприглядная унылая долина, еще десятки лет назад изрытая вдоль и поперек шахтами, а впоследствии застроенная литейными цехами, промышленными мастерскими и прочими мануфактурами, вокруг которых выросли закопченные краснокирпичные кварталы. Доктор Пассингэм считал (хотя и не сказал этого вслух), что Миллхед, где он побывал лишь однажды, относится к разряду дрянных городишек, куда ни один джентльмен по доброй воле и носа не сунет.

Через несколько минут спокойных увещаний почтенный мастер начал понемногу раздражаться, что доктор Даунт, вопреки ожиданиям, не поддается на уговоры, продиктованные лучшими побуждениями, но, напротив, упорствует в своем желании принять Миллхедский приход со всеми сопутствующими тяготами. В конце концов у доктора Пассингэма не осталось иного выбора, кроме как печально покачать головой и согласиться по возможности быстро уладить все необходимые формальности.


И вот одним морозным днем в декабре 1818 года преподобный Ахилл Даунт со своей молодой женой вселился в Миллхедский пасторат. Этот приземистый мрачный дом (его я в свое время самолично посетил и осмотрел) обращен фасадом на угрюмую долину, утыканную черными фабричными трубами и тесно застроенную уродливыми кирпичными бараками, а позади него простирается безотрадная болотистая пустошь. Да уж, для доктора Даунта перемена была разительная. Далеко позади остались сочные лужайки, тенистые рощи и гулкие каменные дворы старинного университета. Теперь взорам его ежедневно являлась совсем другая местность, населенная совсем другими представителями рода человеческого.

Однако новый настоятель Миллхедского прихода был исполнен решимости прилежно трудиться во благо своей северной паствы, и нельзя отрицать, что на первом своем пастырском посту он исполнял свои обязанности с непоколебимым усердием. Он прославился в округе своими тщательно продуманными проповедями, которые произносились с интеллектуальным вдохновением и драматической страстью и вскоре стали привлекать многочисленные собрания прихожан в церковь Святого Симфориана по воскресеньям.

Наружность доктора Даунта вполне соответствовала героическому христианскому имени, дарованному ему родителями: высокий, широкоплечий, с уверенной осанкой, звучным голосом и густой бородой, как у пророка. Шагая крупной поступью по слякотным улочкам Миллхеда, он излучал устрашающий дух сознательной добродетели. Окружающим он представлялся скалой и крепостью, неодолимой твердыней. Однако мало-помалу он стал понимать, что здесь, в мире тяжкого труда, где почти нет родственных душ, вершить великие дела непросто. Работа среди бедного рабочего люда начала угнетать его сильнее, чем он считал допустимым, а долгожданное постановление о повышении в должности с переводом в другой город все не приходило. Доктор Даунт превратился в человека разочарованного.

Он отчасти утешался мыслью о скором рождении первенца, но, увы, появление на свет маленького Феба повлекло за собой трагедию. Подарив доктору Даунту сына и наследника, нежно любимая жена через три дня скончалась, и он остался один с постоянно орущим младенцем на руках, в мрачном доме на холме, без всякой надежды выбраться когда-нибудь из этой дыры.

Безмерное горе привело преподобного на грань отчаяния. Пасторский дом казался вымершим, когда несчастный вдовец по несколько дней кряду безвылазно просиживал за закрытыми дверями, отказываясь от всяких сношений с внешним миром. В те черные дни к нему часто наведывались заботливые друзья из маленькой церковной общины, чтобы оказать посильную помощь сокрушенному духом пастырю. Самой внимательной и услужливой была мисс Кэролайн Петри — одна из тех, кто всегда сидел с восхищенным видом перед самой кафедрой доктора Даунта в церкви Святого Симфориана. Постепенно мисс Петри утвердилась в качестве главной радетельницы о восстановлении душевного здоровья приходского священника; она привела дело к удовлетворительному завершению, став второй миссис Даунт осенью 1821 года.

Доктор Даунт никогда не говорил о своем переходе от состояния полного духовного и морального опустошения обратно к вере в Бога и в свои силы. Можно только догадываться, на какую сделку ему пришлось пойти и с душой, и с совестью. Но он заключил эту сделку — к некоторой выгоде для себя и к большому вреду для меня.


Монументальная мисс Кэролайн Петри, принесшая с собой в дом миллхедского пастора маленький, но весьма желанный ежегодный доход, являлась полной противоположностью первой миссис Даунт. Несмотря на юный возраст, она обнаруживала зрелость ума во всех отношениях. Держалась она — иначе не скажешь — царственно, внушительной своей статью и равно внушительным выражением лица вселяя невольное почтение во всех без изъятия, независимо от рода и звания. Отчасти это объяснялось необычным ростом мисс Петри (она была на голову выше даже доктора Даунта и имела возможность в буквальном смысле слова смотреть свысока практически на всех своих собеседников), а отчасти — ее поистине замечательной наружностью.

В описываемую пору мисс Петри было двадцать четыре года, и она тихо-мирно жила со своим дядюшкой, поскольку оба ее родителя погибли в результате несчастного случая. В отличие от первой миссис Даунт, она не была красавицей в общепринятом смысле, но производила впечатление человека, много претерпевшего в жизни и с честью выдержавшего все испытания. И действительно, глубокие оспины, безобразившие ее лицо, наглядно свидетельствовали о перенесенных некогда страданиях.

Однако любой поэт, заслуженно увенчанный лаврами, или художник, взыскующий источника вдохновения, пришел бы в неистовый восторг при первом же взгляде на сей властный лик, который всегда хранил такое сурово-сосредоточенное выражение, будто его обладательница сию минуту отвлеклась от чтения некоего душепользительного сочинения, представляющего чрезвычайный интерес (хотя на самом деле она не питала особенного пристрастия к подобного рода литературе). Но стоило лишь разглядеть уступчивую мягкость, сквозившую во взоре и проступавшую в складке губ, общее впечатление от наружности Кэролайн менялось с минорного на мажорное. Вдобавок она обладала сильным духом, очаровательными манерами (когда хотела) и здравым смыслом. И еще она была честолюбива, как показали дальнейшие события.

С деньгами второй жены доктор Даунт получил возможность нанять крохотному Фебу няню, некую миссис Такли, которая в высшей степени успешно справлялась со своими обязанностями, покуда подопечному не стукнуло два года — а тогда всю ответственность за воспитание и благополучие малыша взяла на себя мачеха. Как следствие, мальчик стал во многом походить характером на нее — в частности, перенял житейско-практическое мировоззрение Кэролайн, шедшее вразрез со страстным желанием ее мужа вернуться к уединенной жизни ученого-богослова. Просто поразительно, насколько тесно они сблизились и как часто доктор Даунт заставал их двоих в обнимку, горячо обсуждающих что-то с заговорщицким видом. Преподобный, разумеется, по-прежнему нес ответственность за формальное образование сына, но во всех прочих отношениях бразды правления жизнью маленького Феба забрала в свои руки его вторая жена; и даже в том, что касается учебы, авторитет отца часто подрывался. Обычно мальчик занимался уроками со всем прилежанием, но, если у него вдруг возникало желание покататься на пони или поудить рыбу в садовом ручье, вместо того чтобы зубрить склонения, ему стоило лишь обратиться к мачехе — и он моментально освобождался от занятий. Да и во многих других случаях просьбы доктора Даунта не выполнялись, а распоряжения отменялись. Однажды он вознамерился взять сына с собой в один из самых неблагополучных городских кварталов, где нищета и отчаяние вопияли о себе на всех углах, ибо он не сомневался, что подобного рода впечатления поспособствуют пробуждению в мальчике сострадания к тяжелой участи людей, которым в жизни повезло меньше, чем ему. Однако в дверях путь им преградила его разъяренная жена, решительно заявившая, что она ни при каких обстоятельствах не позволит удручать милого Феба столь отвратительными и опасными зрелищами. Преподобный возражал, но тщетно. Он отправился в город один и никогда впредь не пытался взять своего отпрыска с собой. Из этого и прочих примеров, свидетельствующих о преобладающем влиянии второй миссис Даунт, нельзя не заключить, что она постепенно отнимала у доктора Даунта сына, причем такими способами, противодействовать коим он не имел возможности.

По несчастливой случайности — или, как я некогда полагал, по прихоти Рока, предопределившего события моей жизни, — вторая жена преподобного приходилась троюродной сестрой Джулиусу Вернею Дюпору, двадцать пятому барону Тансору, владельцу поместья Эвенвуд-Парк в графстве Нортгемптоншир, чья первая супруга коротко упоминалась ранее в связи с моей матерью. Высокородному родственнику миссис Даунт принадлежало право назначения на должности в нескольких благополучных нортгемптонширских приходах, и в начале лета 1830 года освободился приход в самом Эвенвуде. Прознав про это, миссис Даунт, с огнем во взоре, тотчас полетела на юг, дабы ходатайствовать за своего мужа перед его светлостью.

Похоже, однако, сей достойной всяческого уважения дамой двигало нечто большее, нежели просто чувство супружеского долга. По словам всех, она часто выражала желание увезти мужа и своего ненаглядного Феба из ненавистного Миллхеда и, несомненно, поступила весьма любезно, вызвавшись поставить лорда Тансора в известность о незаурядных способностях доктора Даунта. Последний, я уверен, был глубоко тронут бескорыстным радением жены о его благе. Впрочем, думается мне, она действовала вовсе не из бескорыстных побуждений и на самом деле подчинялась велениям своего честолюбивого сердца, когда отправилась на юг со столь похвальной поспешностью. Ведь если ее ходатайство увенчается успехом, она из далекой и всеми забытой родственницы, прозябающей во мраке Миллхеда, превратится в полноправную представительницу семейства Дюпоров из Эвенвуда — а кто знает, какой выгодой это может обернуться?

Я не располагаю документальными свидетельствами о встрече миссис Даунт и лорда Тансора, но, с точки зрения миссис Даунт, она прошла в высшей степени успешно. В самом скором времени доктор Даунт получил приглашение присоединиться к ней, маленького Феба отправили к родственникам в Суффолке, и в конечном счете доктор и миссис Даунт через две недели вернулись из Нортгемптоншира в приподнятом настроении.

Засим последовали дни тревожного ожидания, но лорд Тансор не обманул возлагавшихся на него надежд. Спустя всего две недели от него пришло снисходительнейшее письмо, уведомлявшее о назначении доктора Даунта пастором прихода Святого Михаила и Всех Ангелов в Эвенвуде.

Согласно показаниям одного из моих осведомителей, сразу же по возвращении от суффолских родичей маленький Феб был вызван для разговора к своей мачехе. Сидя у окна гостиной в кресле с прошитой пуговицами спинкой (в нем часто сиживала первая миссис Даунт, тоскливо глядя на болотистую пустошь между пасторатом и городом, неуклонно подступавшим все ближе), она объяснила мальчику, сколь важным событием является перевод отца в Эвенвуд и какое значение это имеет для всех них. Она говорила грудным мелодичным голосом, ласково называя пасынка «мое милое дитя» и нежно гладя его по головке.

Потом миссис Даунт немного рассказала об их родственниках и покровителях, лорде и леди Тансор: что они занимают очень высокое положение в графстве, да и в стране в целом; что в Лондоне у них громадный дом, который Феб непременно увидит в свое время, коли будет примерно себя вести; и что отныне он должен называть их дядей и тетей Тансор.

— Ты ведь знаешь, что дядя Тансор потерял своего маленького сыночка, — сказала она, беря Феба за руку и подводя к окну. — Если ты будешь хорошим мальчиком, в чем я нисколько не сомневаюсь, твой дядя будет чрезвычайно добр к тебе, ибо ему ужасно недостает сына, и с твоей стороны будет очень мило и заботливо, если ты иногда будешь держаться так, будто ты и есть его родной сын. Ты ведь сможешь, голубчик Феб? Разумеется, ты всегда будешь любимым папиным мальчиком — и моим. Это просто игра такая. Ведь у бедного дяди Тансора, в отличие от твоего папы, нет собственного дитяти, и ты подумай только, как он будет рад, коли сможет постоянно общаться с тобой, показывать тебе всякие интересные вещи и, возможно, брать с собой в путешествия. Ведь тебе хотелось бы этого, правда? Побывать в разных замечательных краях?

Конечно же, мальчик ответил утвердительно. А потом миссис Даунт поведала о чудесах Эвенвуда.

— А трубы там есть? — спросил Феб.

— Да, дорогой, но только не такие грязные и мерзкие, как в Миллхеде.

— И мой дядя Тансор — большой человек?

— Да, — задумчиво промолвила мачеха, устремив взгляд на черную долину. — Он очень большой человек.


В условленный срок они отправили все имущество и домашний скарб на юг, и пасторский дом с закрытыми ставнями и запертыми дверями остался пустовать на открытом всем ветрам холме. Я словно воочию вижу, как доктор Даунт с облегчением откинулся на спинку сиденья, когда пролетка с грохотом покатила прочь от мрачного дома, закрыл глаза и мысленно вознес благодарственную молитву Господу. Наконец-то избавление пришло.

10. In Arcadia[47]

Таким образом семейство Даунтов перебралось в Эвенвуд — место, с которым некогда были связаны все мои надежды и честолюбивые устремления.

Новая должность полностью устраивала доктора Даунта. Имея жалованье в четыреста фунтов в год плюс сто фунтов ежегодного дохода с церковных земель, теперь он держал выезд и хороший стол и занял в округе весьма солидное положение. Забыв о тяготах миллхедской жизни, доктор Даунт нашел покой и довольство в солнечной гавани Эвенвуда.

Просторный и светлый пасторат (бывший дом пребендария) располагался посреди ухоженного сада, за которым простирались живописные луга, спускавшиеся к реке, а за рекой темнел манящий густой лес. Значительную часть работы — какая вообще имелась в маленьком процветающем нортгемптонширском приходе — охотно брал на себя викарий, мистер Сэмюэл Тайди, суетливый молодой человек, испытывавший глубокий трепет перед доктором Даунтом (и еще глубочайший — перед его супругой). Лорд Тансор не обременял поручениями своего пастора, и последний легко справлялся с немногочисленными обязанностями, на него возложенными. Вскоре у преподобного появилось достаточно свободного времени и более чем достаточно доходов, чтобы посвятить досуг интеллектуальным и богословским интересам, о чем он страстно мечтал в Миллхеде, — и он не видел причины, почему так и не поступить.

Его жена почти сразу по переезде принялась налаживать по возможности тесные связи между пасторатом и усадьбой. Безусловно, родство с семейством Дюпоров давало ей известные привилегии, и она ловко их использовала к своей выгоде. Она быстро стала для лорда Тансора такой же незаменимой, какой в свое время сделалась для доктора Даунта, потерявшего первую жену. Она охотно оказывала любые услуги и даже слышать не желала о том, чтобы его светлость испытывал хоть какие-то неудобства, пусть даже самые незначительные. Естественно, сама она никакой черной работой не занималась, а обнаруживала весьма полезную способность перекладывать все на плечи других людей. Уже очень скоро она досконально знала домашние порядки, установленные у лорда Тансора, и начала заправлять хозяйственными делами со сноровкой, достойной всяческого восхищения. Прислуга при этом не выражала ни малейшего недовольства; напротив, все челядинцы обоих полов — включая даже Крэншоу, старого дворецкого его светлости, — подчинялись распоряжениям миссис Даунт, как бывалые солдаты подчиняются приказам любимого генерала. Она и вправду проявила столько такта и непринужденного обаяния, исподволь забирая в свои руки управление всеми домашними делами, что никого ни в малой мере не возмутило поведение, которое в любом другом случае сочли бы наглостью чистой воды.

Лорд Тансор был премного доволен деятельным уважением и хозяйственными услугами своей троюродной сестры, которую он едва знал до ее замужества с пастором, но теперь считал истинным украшением эвенвудского общества. Миссис Даунт пустила в ход все свои дипломатические таланты, чтобы добиться расположения мягкосердечной леди Тансор, и последняя, нисколько не обиженная и не возмущенная быстрым захватом влияния в своем доме дальней родственницей, прониклась к ней душевной благодарностью за то, что она освободила ее от обременительных домашних обязанностей.

Таким образом, доктор Даунт с женой достигли завидного благосостояния и высокого положения в эвенвудской округе. И конечно же, было вполне простительно, если миссис Даунт, мысленно обозревая плоды своих трудов, порой позволяла себе удовлетворенно улыбнуться. Однако, добившись своей цели, она открыла настоящий ларец Пандоры, что имело самые непредвиденные последствия.


Мне нравится представлять, как доктор Даунт, всегда пользовавшийся искренним моим уважением, входит в свой кабинет утром — скажем, погожим утром в августе 1830 года — и распахивает окна в залитый сиянием пробуждающийся мир с видом человека, чрезвычайно довольного своей участью.

Посмотрите на него сейчас, этим воображаемым утром. Час ранний, солнце только-только взошло над горизонтом, и даже слуг еще не слышно. Пастор находится в прекрасном расположении духа и тихо напевает веселый мотивчик, с наслаждением подставляя лицо прохладному благоуханному воздуху, втекающему в окно из сада. Отвернувшись от окна, он обводит комнату довольным и гордым взором.

Как я самолично видел в свое время, вдоль всех стен здесь тянутся высокие, от пола до потолка, стеллажи, тесно заставленные книгами. Одинаковые толстые тетради (надписанные и разложенные по темам) и бумаги (разобранные и снабженные пояснительными пометками) лежат стопками на массивном столе, вместе с изрядным запасом письменных принадлежностей; там же стоит букет августовских цветов, который ежедневно меняет жена. Безупречный порядок, уют и удобство — все как он любит.

Доктор Даунт стоит у стола, любовно озирая свою библиотеку. В нише в дальней стене теснятся труды Отцов Церкви — преподобный находит глазами знакомые тома Евсевия, святого Амвросия (особо ценное издание: Париж, 1586), Иринея Лионского, Тертуллиана и Иоанна Златоуста. В изукрашенном резьбой застекленном шкафчике у двери хранятся комментарии к Библии, сочинения европейских реформаторов и заветное издание Антверпенской Полиглотты,[48] а по сторонам от камина выстроены рядами книги классических авторов — к ним доктор Даунт издавна питает страсть.

Но это не обычное утро. Это рассвет нового дня в прямом и переносном смысле слова, ибо доктору Даунту предстоит исключительно важное дело, благодаря которому, если Богу будет угодно, окончательно станет ясно, что он нисколько не прогадал, приняв решение покинуть университет.


Накануне вечером от лорда Тансора пришла записка с вопросом, не соблаговолит ли уважаемый пастор зайти к нему в ближайшее удобное для него время. Вчера, правду сказать, время было неудобное: раньше днем доктор Даунт ездил по делам в Питерборо и на обратном пути последние четыре мили прошел пешком, поскольку лошадь потеряла подкову. Он притащился домой разгоряченный, усталый, раздраженный и едва успел снять сапоги, когда в дверь постучал слуга лорда Тансора. Но на приглашение из усадьбы непросто ответить отказом — тем паче ссылаясь на стертые ноги и неподобающий потный вид.

Доктора Даунта впустили в дом и провели через несколько официальных гостиных на окрашенную багряным закатом террасу, что тянулась по всей длине западного фасада. Его светлость сидел здесь в плетеном кресле, со своим спаниелем у ног. Он курил сигару и задумчиво смотрел на солнце, садившееся за Молсийский лес, который отмечал западную границу его владений.

Несколько слов о покровителе доктора Даунта. Сей господин был среднего роста, но казался гораздо выше, ибо имел выправку настоящего гвардейца и всегда держался навытяжку. Его мир ограничивался эвенвудским поместьем, городским особняком на Парк-лейн, клубом «Карлтон» и палатой лордов. За границу он выезжал редко. Знался со многими, дружил с единицами.

С его светлостью шутки были плохи. В самом невинном жесте, слове или поступке он мог усмотреть непростительную дерзость. Существовал лишь один способ поладить с лордом Тансором: во всем ему подчиниться. На этом простом принципе зиждился мир Эвенвуда и доминионов. Наследник огромного состояния, уже изрядно им приумноженного, он являлся прирожденным политиком и обладал влиянием в самых высоких кругах. Когда интересы Дюпоров требовали действий, его светлости стоило только шепнуть на ушко правительству — и все выполнялось в два счета. По натуре он был непримиримым противником реформ во всех до единой сферах жизни; но он лучше всякого иного понимал, что публично сформулированные принципы, любого толка, могут сильно повредить деловому человеку, а потому старался излагать свои воззрения таким образом, чтобы всегда оставаться у власти. За советами к нему обращались представители самых разных политических группировок. Не имело значения, чью сторону он принимает: его здравый ум высоко ценили все без изъятия. Одним словом, лорд Тансор имел большой вес в обществе.

Посему на приглашения его светлости всегда надлежало отзываться незамедлительно и, возможно, не без тревоги. Не знаю, испытывал ли доктор Даунт тревогу, когда явился к своему покровителю, но ему наверняка было очень любопытно, зачем его столь срочно вызвали сюда в четверг вечером.

Заметив посетителя, лорд Тансор встал, чопорно протянул руку, а затем указал на свободное кресло рядом, предлагая присесть. Мне известно краткое содержание состоявшегося далее разговора (из надежнейшего источника в лице одного из лакеев его светлости, Джона Хупера, с которым я впоследствии свел приятельские отношения), и оно взято за основу нижеследующего развернутого изложения.

— Доктор Даунт, премного вам обязан.

— Доброго вам вечера, лорд Тансор. Я поспешил сюда сразу по получении записки. Надеюсь, у вас не стряслось никакой неприятности?

— Неприятности? — резко переспросил его светлость. — Ни в коем случае. — Он поднялся на ноги и бросил дымящийся окурок сигары в урну. — Доктор Даунт, я недавно был в Кембридже, обедал со своим другом Пассингэмом.

— Доктором Пассингэмом? Из Тринити-колледжа?

Не снизойдя до ответа, его светлость продолжил:

— Вас там хорошо помнят, сэр, прекрасно помнят. Кембридж никогда мне не нравился, хотя, разумеется, там многое могло измениться с моей студенческой поры. Но Пассингэм толковый малый, и он похвально отзывался о ваших способностях.

— Мне лестно слышать такое из ваших уст.

— Я не преследую цели польстить вам, доктор Даунт. Буду с вами откровенен. Я умышленно поинтересовался у Пэссингэма, какого он мнения о вашей научной компетентности. Судя по всему, некогда вы стояли весьма высоко в глазах лучших кембриджских ученых?

— Действительно, я пользовался неплохой репутацией, — подтвердил доктор Даунт, все сильнее удивляясь странному направлению, которое принимал разговор.

— И насколько я понял, после ухода из университета вы продолжали свои научные занятия — много читали, писали статьи и все такое прочее.

— Старался по мере возможности, сэр.

— В таком случае перейду к делу. В результате своих расспросов я удостоверился, что ваши таланты позволят вам успешно справиться с одним поручением, чрезвычайно для меня важным. Надеюсь, я могу рассчитывать на ваше согласие.

— Безусловно, сэр, если это в моих силах…

Доктор Даунт ясно понимал, что подобная оговорка здесь излишня, ибо у него попросту нет выбора. Сознание собственной бесправности уязвляло все еще бунтующую временами гордость, но он уже успел научиться благоразумию. После переезда из Миллхеда в Эвенвуд он быстро развил в себе смирение, побуждаемый необходимостью и постоянными увещаниями жены, отчаянно старавшейся угодить Дюпорам при всяком удобном случае.

Лорд Тансор повернулся и направился к двустворчатому французскому окну, сопровождаемый собакой. Доктор Даунт заключил, что ему надлежит последовать за хозяином.

За французским окном находилась библиотека — величественная зала благородных пропорций, богато украшенная бело-золотой лепниной, с великолепной потолочной фреской работы Веррио.[49] Дед лорда Тансора, двадцать третий барон Дюпор, обладал разнообразными, порой противоречивыми, талантами. Подобно своим отцу и деду, сей джентльмен имел ясный холодный ум истинного предпринимателя и значительно приумножил доходы семьи, прежде чем совсем еще молодым человеком удалился на покой в Эвенвуд. Там он позировал для Гейнсборо со своей дебелой супругой и двумя румяными сыновьями, сажал деревья в великом множестве, разводил свиней и — при полном равнодушии благоверной — развлекал многочисленных поклонниц (будучи мужчиной равно привлекательным и любвеобильным) в уединенной башне в дальнем углу парка.

Нынешний лорд Тансор ни в малой мере не унаследовал библиофильской страсти своего деда. Круг его чтения ограничивался газетами «Морнинг пост» и «Таймс», приходно-расходными книгами и романами (но ни в коем случае не поэзией) сэра Вальтера Скотта. Однако он, как никто другой, понимал, что находящиеся в его владении книги не только являются наглядным свидетельством присущего роду Дюпоров таланта приумножать свою вещественную собственность от поколения к поколению, но и представляет огромную ценность в переводе на деньги. Нематериальная ценность библиотеки его нимало не интересовала. Его светлость хотел точно выяснить, чем владеет, и определить примерную стоимость данного имущества в фунтах, шиллингах и пенсах — правда, он не употреблял подобных меркантильных выражений, поручая доктору Даунту составить catalogue raisonnee[50] всего книжного собрания.

Когда они вошли в библиотечную залу, низенький мужчина в круглых очочках, деловито разбиравший бумаги за секретером в дальнем углу, поднял на них глаза.

— Не обращайте на нас внимания, мистер Картерет, — произнес лорд Тансор.

Мистер Картерет, секретарь его светлости, вернулся к своему занятию, хотя доктор Даунт заметил, что он то и дело украдкой поглядывает на них и вновь погружается в чтение документов с преувеличенно сосредоточенным видом.

— Для меня будет полезно узнать, что у нас здесь имеется, — сказал лорд Тансор доктору Даунту, окидывая равнодушным взором тесные ряды томов за позолоченными металлическими решетками.

— И для всего ученого мира весьма полезно, — подхватил пастор, упиваясь восторгом при мысли о порученном ему задании.

— Несомненно.

Вот дело великой важности, причем чрезвычайно интересное для доктора Даунта. Он и представить не мог занятия более душеприятного и лучше отвечающего его талантам и наклонностям. Колоссальный объем предстоящей работы нисколько не испугал пастора, а, напротив, даже порадовал: тем больших похвал удостоится он, успешно с ней справившись. И еще он восстановит свою утраченную научную репутацию, ибо по ходу составления каталога напишет ко всем редким изданиям пространные комментарии и аннотации, которые сами по себе будут иметь непреходящую ценность для грядущих поколений ученых-книговедов и библиофилов. Лорд Тансор вряд ли догадался о невысказанных устремлениях преподобного. Сам он, будучи человеком деловым, хотел единственно получить точную опись своего имущества, а доктор Даунт, похоже, был и согласен, и способен предоставить таковую.

Они тотчас условились, что предварительная работа начнется завтра же. Доктор Даунт будет приходить каждый день утром (за исключением воскресений, разумеется) и трудиться в библиотеке. Картерет обеспечит его всем необходимым; и уважаемый пастор, великодушно добавил лорд Тансор, может пойти на конюшню и взять во временное пользование одну из верховых лошадей для ежедневных поездок через парк.


Они воротились на террасу. Легкий вечерний ветерок дул вдоль липовой аллеи, что вела от регулярных садов к озеру. Шелест листвы лишь усугублял ощущение глубокой тишины, нисходившей на землю. Лорд Тансор и доктор Даунт немного постояли, глядя на цветочные клумбы и аккуратно подстриженные травяные дорожки.

— Я хотел обсудить с вами еще один вопрос, доктор Даунт, — промолвил лорд Тансор. — Я был бы премного рад, если бы ваш сын преуспел в жизни. В последнее время мне часто представлялась возможность наблюдать за ним, и я вижу в нем качества, которыми может гордиться любой отец. Вам угодно, чтобы он стал духовным лицом?

Доктор Даунт на мгновение замялся.

— Это всегда… подразумевалось.

Он не стал говорить, что уже успел почувствовать в своем единственном сыне крайне неприязненное отношение к перспективе рукоположения.

— Отрадно, что наклонности мальчика совпадают с вашими желаниями, — заметил лорд Тансор. — Возможно, вы доживете до времени, когда он станет епископом.

К великому своему изумлению, доктор Даунт увидел, что губы лорда Тансора сложились в подобие натянутой улыбки.

— Как вам известно, — продолжал тот, — ваша супруга имела любезность часто приводить вашего сына к нам в гости, и я привязался к мальчику. — Лицо его светлости вновь приняло серьезное выражение. — Можно даже сказать, я вам завидую. Ведь дети для нас залог своего рода бессмертия, не так ли?

Пастор впервые слышал от своего покровителя столь искренние речи и не знал толком, как отвечать. Разумеется, он знал, что сын лорда Тансора, Генри Херевард Дюпор, умер всего за несколько месяцев до того, как он с семьей перебрался сюда из Миллхеда стараниями своей второй жены. Первое, что привлекало взор при входе в огромный вестибюль эвенвудского особняка, — это большой семейный портрет кисти сэра Томаса Лоуренса — его светлость с первой женой, держащей на руках крохотного сына. В дневные часы картина освещалась светом из высокого готического окна, а по ночам — шестью большими свечами в изысканных подсвечниках, выстроенных полукругом.

Безвременная смерть семилетнего сына стала для лорда Тансора жестоким ударом, поставив в ситуацию, которой он более всего страшился. Хотя он слыл человеком гордым, гордость ею носила особенный характер. Унаследовав огромное состояние, какого с избытком хватило бы самому отъявленному стяжателю и транжире, его светлость тем не менее продолжал увеличивать богатства и влияние — не просто для расширения своей власти в обществе, а с целью завещать приумноженную нераздельную собственность своим детям, как делали предки. Но, потеряв, вслед за первой женой, единственного долгожданного сына, он оказался перед ужасной перспективой лишиться всего, чем дорожил безмерно, — ведь за неимением прямого наследника титул вместе с эвенвудским поместьем и прочим заповедным имуществом, скорее всего, перейдет к родственникам по боковой линии, а самая мысль о такой вероятности вызывала у лорда Тансора яростное, пусть и не вполне объяснимое, неприятие.

— Возвращаясь к вопросу о вашем сыне, — промолвил он после минутной паузы. — Вы по-прежнему намерены самолично готовить его к поступлению в университет?

Доктор Даунт ответил, что не видит особых преимуществ в школьном обучении.

— Было бы неразумно, — продолжал он, — ставить Феба в условия, способные неблагоприятно сказаться на нем. Он ребенок во многих отношениях одаренный, но слабохарактерный и подверженный чужому влиянию. Для него лучше оставаться здесь, под моей опекой, покуда он не станет более рассудительным и прилежным, чем сейчас.

— Вероятно, вы слишком строги к нему, сэр, — сказал лорд Тансор, слегка посуровев. — И позвольте мне заметить, что я не вполне согласен с вашим планом. Мальчику вредно сидеть в четырех стенах. Мальчику необходимо сызмала познакомиться с внешним миром, иначе он хлебнет лиха впоследствии, когда придется пробивать себе дорогу в жизни. По моему убеждению, доктор Даунт, по моему твердому убеждению, — выразительно подчеркнул он, — вашего сына следует по возможности скорее отправить в школу.

— Безусловно, я уважаю мнение вашей светлости по данному вопросу, — с улыбкой ответил пастор, осмелившись подпустить в голос решительных ноток. — Но вероятно, вы согласитесь, что в подобных делах все-таки надобно считаться и с волей отца.

У него едва хватило духа даже на столь робкое проявление неповиновения покровителю, и он с горечью подумал, что годы сильно изменили его, остудив некогда горячий нрав и научив прибегать к дипломатическим уловкам там, где раньше он с удовольствием пошел бы на открытое столкновение.

Лорд Тансор позволил себе выдержать зловещую паузу. Заложив руки за спину, он устремил взор на деревья, черные на фоне закатного зарева, и несколько секунд молчал. А потом заговорил снова:

— Разумеется, я не вправе посягать на вашу волю в том, что касается вашего сына. Здесь у вас полное надо мной преимущество. — Таким образом он хотел сказать, что у него самого больше нет сына, и косвенно выразить упрек доктору Даунту. — Позвольте мне заметить, однако, что ваши новые обязанности библиографа оставят вам мало времени для занятий с мальчиком. Конечно, мистер Тайди может выполнять значительную часть вашей работы в приходе, но ведь остаются еще воскресенья… — Его светлость неукоснительно требовал, чтобы пастор проводил все воскресные богослужения и читал утреннюю проповедь. — И меня удивляет ваша уверенность, что вы успеете, без ущерба для прочих ваших занятий, справляться с делом — весьма трудоемким делом, — взяться за которое вы столь любезно согласились.

Доктор Даунт мигом сообразил, куда клонит его светлость, и, памятуя, что всякий покровитель может не только даровать, но и отнимать, поспешно признал необходимость пересмотреть круг своих обязанностей.

— Я рад, что у нас с вами нет расхождений на сей счет, — ответствовал лорд Тансор, теперь глядя пастору прямо в глаза. — Принимая в соображение это обстоятельство и учитывая интересы вашего сына, кои я имел удовольствие недавно обсудить с вашей супругой, я осмелюсь предположить, что вы поступите не худшим образом, коли отдадите мальчика в Итон.

Доктор Даунт без дальнейших пояснений понял: приговор вынесен. Он больше не пытался настоять на своем и, обсудив с лордом Тансором ряд практических вопросов, в конечном счете согласился на предложение со всей любезностью, какую сумел изобразить. Значит, решено: юный господин Феб отправится в Итонский колледж, где училось не одно поколение семейства Дюпоров.

Покончив с делом, лорд Тансор пожелал доктору Даунту доброй ночи и приятного пути домой.

Сон о Великом КузнецеДекабрь, MDCCCXLVIII[51]



Звенья причинности, бесконечные звенья причинности… Медленно выковываются они, одно за другим, обретая завершенность и крепость под молотом Великого Кузнеца, неуклонно множатся, все затейливее, все крепче сцепляются промеж собой, покуда наконец Цепь Судьбы — достаточно прочная, чтобы удержать даже Великого Левиафана — не становится нерушимой. Нечаянный поступок, случайное обстоятельство, непредвиденное последствие — они вдруг сходятся в непредсказуемом танце, а потом сливаются в незыблемую данность.

Безостановочно бьет огромный молот. Бум! Бум!

Куются звенья, удлиняется цепь.

Все теснее, все прочнее связывает она нас друг с другом.

Мы появляемся на свет с разницей в несколько месяцев, как миллионы других людей. Мы делаем первый вздох и впервые в жизни открываем глаза, как миллионы других людей. Каждый на своей жизненной стезе, под влиянием разных наставников и примеров, мы растем и воспитываемся, учимся, мыслим и чувствуем, как миллионы других людей. Казалось бы, стены разъединенности и разобщенности вечно должны стоять между нами. Но Великий Кузнец выбрал из миллионов нас двоих. Он выкует нас по одному подобию и пометит своим клеймом, дабы мы узнали друг друга при встрече, и тесно свяжет одной цепью.

Из сурового, темного северного края прибыл он со своими отцом и мачехой, чтобы прочно обосноваться — не по праву крови! — в раю, по закону принадлежащем мне. Из южной страны, медово-теплой по воспоминаниям, меня привезли обратно в Англию. И сейчас нам с ним предстоит впервые встретиться.

11. Floreat[52]

Теперь доктор Даунт запросто мог лишиться приятной возможности тратить часть священнического жалованья на свои увлечения; но поскольку лорд Тансор не счел нужным предложить хоть какую-нибудь финансовую помощь в осуществлении своего желания отослать юного Феба в Итон — а просто написал провосту[53] и членам совета письмо с настойчивой рекомендацией, граничившей с приказом, найти место для мальчика, — пасторский сын в любом случае не мог стать оппиданом[54] за неимением достаточных средств. Посему ему предстояло поступить в колледж обычным стипендиатом, даром что на благотворительную стипендию содержались лишь ученики низкого происхождения. Однако юный Феб выдержал экзамены с блеском, как и следовало ожидать от мальчика, с которым столь умело и систематично занимались, и в 1832 году — когда все переменилось[55] — стал королевским стипендиатом, самым младшим из группы учеников, представленных к стипендии Генриха VI.

Таким образом, Великий Кузнец свел нас двоих, что имело роковые последствия для обоих. В тот самый день, когда Феб Даунт ехал на юг из Эвенвуда, направляясь в Итон, чтобы приступить к учебе, Эдвард Глайвер катил на север из Сэндчерча, направляясь туда же и за тем же. Здесь я, пожалуй, дам отдых своим литературным способностям и приведу отрывок из воспоминаний, опубликованных Даунтом в «Субботнем обозрении». Они носят типично бессвязный и самососредоточенный характер, но я льщусь мыслью, что читателям, добравшимся до этого места повествования, они покажутся небезынтересными.[56]

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ИТОНЕ
Ф. Рейнсфорд Даунт

Я поступил стипендиатом в Итон в 1832 году по воле лорда Т***, покровителя моего отца. Первые несколько дней мне пришлось очень тяжело, ибо я отчаянно тосковал по дому и не знал никого в школе. Нам, младшим колледжерам, приходилось также терпеть традиционные унижения в Длинной Палате (ныне упраздненной), и я имею сомнительную честь быть одним из последних очевидцев творившихся там жестокостей.

Моим ближайшим другом и товарищем в школьные годы был мальчик одного со мной набора,[57] которого я стану называть Г***.

Я и сейчас словно воочию вижу, как в день моего прибытия он шагает ко мне через школьный двор, словно вестник Судьбы. Я приехал в Итон один — отец занимался срочными приходскими делами, а мачеха недомогала — и стоял под статуей основателя колледжа, восхищаясь благородными пропорциями Часовни, когда заметил высокую фигуру, отделившуюся от группы мальчиков у входа в Длинную Палату. Он приблизился, с решительным выражением в темных глазах, сердечно пожал мне обе руки и представился моим соседом по палате. Уже через считаные секунды процедура знакомства была завершена, и я оказался вовлечен в стремительный поток разговора.

Узкое бледное лицо с тонкими чертами придавало Г*** хрупкий, почти женственный вид, но этому впечатлению противоречили широкие плечи и крупные квадратные кисти, словно взятые у другого, более рослого и крепкого парня да приставленные к его рукам взамен собственных ладоней. Он с первого взгляда показался мне взрослее и умнее своих лет, и именно он просветил меня в части принятых в колледже традиций и разъяснил таинственный итонский жаргон.

Так началось мое рабство. Мне никогда не приходило в голову задуматься, почему Г*** с первого дня знакомства забрал полную власть надо мной. Но я тогда был послушным маленьким мальчиком и, нимало не заботясь о собственном достоинстве, охотно бегал за ним хвостиком. Поскольку Г*** явно предстояло большое будущее на том или ином поприще, дружба с ним ставила меня в весьма выгодное положение и избавляла от самых жестоких издевательств, каким обычно подвергались новички-стипендиаты.

Он обладал не по возрасту развитыми интеллектом и сообразительностью, резко выделявшими его из толпы сверстников. Он был нашим Варроном,[58] ибо имел огромный — почти избыточный — запас обрывочных, смутных знаний, неупорядоченных и перемешанных у него в голове, и постоянно разражался бессвязными, заумными тирадами. Это делало его в наших глазах своего рода магом и окружало блистательным ореолом гениальности. На примере отца, занимавшегося со мной науками дома, я сызмала научился распознавать черты истинного ученого. Г*** был совсем иной породы. Он поглощал знания жадно, но без всякого разбора — и все равно вызывал у всех восхищенное изумление. Он обладал исключительной памятью и столь эффектно ее демонстрировал, что неизменно ошеломлял педанта во мне.

Отец дал мне основательное, но традиционное образование, и я, как все остальные, глубоко поражался разносторонним познаниям Г*** и отчаянно старался не отставать от него в учебе. Часто он прямо на ходу сочинял и декламировал алкеевы строфы на латыни или греческие ямбы во время наших воскресных прогулок, тогда как я долго и мучительно корпел над своими стихами, доводя себя до полного исступления.

Разумеется, у нас случались разногласия. Но в целом то было золотое время — особенно когда мы перешли в пятый класс, — и я по сей день с удовольствием о нем вспоминаю. Летние лодочные прогулки по реке, когда мы шли вниз по течению, мимо шелестящих парков Кливдена, доплывали до гостиницы Скиндла, а потом возвращались обратно, чтобы искупнуться в прохладной заводи у Бовенийской запруды. Еще люблю вспоминать, как осенью мы неспешно прогуливались взад-вперед по Слау-роуд, устланной шуршащим ковром вязовых листьев, и Г*** многоречию вещал о том, что говорил Авиценна о философской ртути или как принял мученичество святой Ливин, а потом мы возвращались в Длинную Палату, чтобы выпить у камина чаю со сдобным пирогом с изюмом.

О доме и семье Г*** никогда не рассказывал и решительно пресекал любые расспросы на эту тему. Соответственно, он никогда никого не приглашал погостить у него на каникулах, а когда я однажды смущенно предложил провести со мной часть лета, он холодно отказался. Я хорошо запомнил тот случай, поскольку он совпал с началом перемен в наших отношениях. За несколько недель мой друг стал еще более замкнутым, отчужденным и порой выказывал мне открытое презрение.

В последний раз я видел его погожим осенним вечером. Мы возвращались из Виндзора, после вечерни в часовне Святого Георга, куда часто ходили с несколькими разделявшими наши вкусы товарищами, дабы утолить страсть Г*** к старинной церковной музыке. Г*** пребывал в приподнятом настроении, и казалось, наши с ним отношения вновь начали налаживаться. Когда мы перешли мост Барнс-Пул-Бридж, нас встретил его «прислужник» из младшеклассников. Г*** срочно вызывали к провосту.

Глядя вслед другу, я услышал далекий звон курантов на Лаптонз-Тауэр. И звук этот, широко разносившийся в недвижном вечернем воздухе, показался мне исполненным такой неизбывной печали, что я вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким и беспомощным, стоя там на пустынной улице под щипцовыми крышами. Вскоре стало известно, что Г*** покинул Итон. Он так и не вернулся.

Я не хочу останавливаться на причине неожиданного ухода Г*** из колледжа. Мне, его лучшему другу, так же тяжело вспоминать обстоятельства того дела, как наверняка тяжело ему.

В самом скором времени Г*** стал легендой школы. Вновь поступивших учеников потчевали историями о том, как он блистал у Стены[59] и на реке или ставил в тупик учителей своими обширными познаниями. Но для меня он всегда оставался реальным, живым человеком; я помнил особенности его речи, мимики, жестикуляции и сердечное покровительство, которое он столь великодушно оказывал своему недостойному товарищу. Без оживляющего присутствия Г*** жизнь в колледже стала страшно скучной.

Трогательный рассказ, не правда ли? Разумеется, я не оставил без внимания комплименты, коими Даунт счел нужным меня осыпать. Не стану отрицать: одно время мы с ним дружили. Но здесь он слишком уж littérateur: наделяет значением несущественные мелочи, раздувает из мухи слона, драматизирует самые обыденные вещи — обычные недостатки профессионального писаки. Это воспоминания приглаженные и принаряженные на потребу публике. Что еще хуже — Даунт преувеличивает степень нашей близости и дает заведомо ложную характеристику своему и моему складу ума, ибо я-то как раз по натуре своей истинный ученый, а он талантливый дилетант. Помимо него у меня было много друзей в колледже, и среди оппиданов тоже — в частности, Легрис. То есть круг моего общения вовсе не ограничивался одним лишь господином Фебом Даунтом — в противном случае я был бы поистине чертовски скучным малым! И наконец, он умалчивает о том, что дружба, начавшаяся между нами с первого дня, когда мы оказались соседями по Длинной Палате, к концу нашей учебы в Итоне рассыпалась в прах из-за его предательства.

Такое вот мнение о моем характере и способностях Феб Даунт составил (как он утверждает) при первой нашей встрече на школьном дворе и впоследствии счел нужным представить английской читающей публике на страницах «Субботнего обозрения». Но какое мнение я составил о нем? И как в действительности складывались наши отношения? Позвольте мне теперь поведать вам правду.


Мой старый учитель Том Грексби сопровождал меня от Сэндчерча до Виндзора. Он отвез меня в колледж, а потом снял номер на ночь в гостинице «Кристофер».[60] Мне было отрадно сознавать, что славный старик находится поблизости, хотя уже на следующий день он с утра пораньше уехал в Дорсет, и я не видел его до конца семестра.

Я ничуть не растерялся в незнакомой обстановке, в отличие от нескольких других новичков — они оцепенело стояли или нервно суетились возле своих кроватей в Длинной Палате, причем одни выглядели бледными и потерянными, а другие держались с нарочитой развязностью, которая лишь еще явственнее выдавала их смятение. Я был силен как морально, так и физически и знал, что меня не запугает и не унизит ни один старший мальчишка — да и ни один учитель, коли на то пошло.

Кровать рядом с моей была свободна, но на полу подле нее стояли парусиновая сумка и чемодан. Натурально, я наклонился глянуть на надписанный от руки ярлык, приклеенный к последнему.


[61]


Если имя моего соседа, еще мной не виденного, ничего мне не говорило, то название «Эвенвуд» я тотчас вспомнил. «Мисс Лэмб приехала из Эвенвуда повидаться с твоей мамочкой». «Мисс Лэмб хочет поцеловать тебя, Эдди, прежде чем отправиться обратно в Эвенвуд». «Мисс Лэмб говорит, ты должен как-нибудь наведаться к ней в Эвенвуд, чтобы посмотреть оленя». Слабое, но внятное эхо долетело до меня из прошлого, напомнив о милой даме в сером шелковом платье, которая навещала мою матушку, когда я был совсем маленький, смотрела на меня таким печальным, таким нежным взором и ласково гладила по щеке длинными пальцами. Я вдруг осознал, что за все минувшие годы ни разу не вспомнил о ней, покуда слово «Эвенвуд» не вызвало в моей душе ее туманный образ. Мисс Лэмб. Я тепло улыбнулся, мысленно произнеся это имя.

Хотя в Сэндчерче я рос одиноко, без друзей (не считая нескольких скучных товарищей по играм из местных мальчишек), по натуре я был и остаюсь общительным, просто редко проявляю это качество. Я быстро перезнакомился со своими соседями по Длинной Палате, обращая особое внимание на их имена и названия мест, откуда они прибыли; а потом мы шумно высыпали наружу, подышать свежим воздухом на школьном дворе перед ужином.

Я тотчас увидел ссутуленного мальчика, стоявшего с пренесчастным видом у статуи Основателя, и мигом догадался, что это и есть мой сосед по Длинной Палате. Он стоял, засунув руки в карманы, ковыряя носком землю и бесцельно озираясь вокруг. Темноволосый, как я, чуть ниже меня ростом, но хорошо сложенный. Кроме меня, никто не обратил на него внимания и, похоже, не собирался подходить к нему. Посему это сделал я. В конце концов, он был моим соседом — а соседям, как спустя много лет укажет мне Фордайс Джукс, следует поддерживать добрые отношения.

В таком вот дружелюбном расположении духа я приблизился к нему с протянутой рукой:

— Ты — Даунт?

Он подозрительно взглянул на меня из-под околышка картуза, купленного явно на вырост, и угрюмо пробурчал:

— Ну предположим.

— В таком случае, — весело сказал я, продолжая протягивать руку, — мы с тобой будем соседями — надеюсь, и друзьями тоже.

Он наконец ответил на рукопожатие, но не промолвил ни слова. Я предложил пойти присоединиться к остальным, но Даунт не желал покидать пятачок земли под статуей короля Генриха в наряде кавалера ордена Подвязки — складывалось впечатление, будто он захватил сей участок школьного двора в личное пользование. Однако уже настал час ужина, и он наконец неуклюже стронулся с места и поплелся рядом со мной, словно получивший выговор, но все еще не желающий повиноваться щенок.

Во время первой нашей совместной трапезы мне удалось выпытать у него кое-какие сведения. Я узнал, что обучался он на дому под наставничеством отца, что мать его умерла, но у него есть мачеха, которая очень добра к нему, и что новая обстановка ему не нравится. Я осмелился высказать предположение, что он, видимо, немного скучает по дому, как несколько других новичков. При этих словах в бледно-голубых глазах Даунта появилось что-то похожее на проблеск жизни.

— Да, — промолвил он с прерывистым вздохом, — я очень скучаю по Эвенвуду.

— А ты знаешь мисс Лэмб? — поинтересовался я.

— Я знаю мисс Фокс, — ответил он после минутного размышления, — но не мисс Лэмб.[62] — Тут он захихикал.

Похоже, наш короткий разговор расположил Даунта к откровенности: он подался вперед и, понизив голос до шепота, спросил:

— Слушай, Глайвер, а ты когда-нибудь целовал девочку?

Правду сказать, у меня было мало знакомых девочек одного со мной возраста, не говоря уже о таких, которых хотелось бы поцеловать.

— А то как же! — небрежно бросил я. — А ты?

— О да. Много раз… в смысле, я много раз целовал одну и ту же девочку. Она самая красивая на свете, и я собираюсь на ней жениться, когда вырасту.

Даунт принялся описывать непревзойденные достоинства своей «маленькой принцессы» — насколько я понял, она жила в Эвенвуде по соседству с ним, — и прежняя хмурая молчаливость быстро сменилась возбужденной словоохотливостью, когда он пустился рассказывать, как станет великим писателем, заработает кучу денег и счастливо заживет в Эвенвуде со своей принцессой.

— И дядя Тансор очень добр ко мне, — сообщил он, когда мы шли из столовой обратно в Длинную Палату, где колледжеров запирали на ночь. — Мама говорит, я для него почти как сын. Он очень большой человек, знаешь ли.

Немного позже Даунт подошел к моей кровати:

— Что это, Глайвер?

Он держал в руках шкатулку красного дерева из-под соверенов, взятую мной в Итон по настоянию матушки, в память о моей благодетельнице, которой я по-прежнему считал вечно печальную мисс Лэмб.

— Ничего. Просто шкатулка.

— Я видел это раньше. — Он указал на крышку. — Что это?

— Какой-то герб, — ответил я. — Всего лишь украшение и ничего больше.

Он еще с минуту пристально разглядывал шкатулку, прежде чем вернуться в свою постель. Чуть погодя он прошептал в темноте:

— Слушай, Глайвер, а ты когда-нибудь был в Эвенвуде?

— Нет, конечно, — раздраженно прошипел я. — Спи давай. Я устал.


Так я стал другом и союзником Феба Рейнсфорда Даунта — единственным другом и союзником, ибо он не предпринимал никаких попыток сойтись еще с кем-нибудь. Школьные порядки вызывали у него недоумение и отвращение, что неизбежно превращало его в предмет мстительных издевательств соучеников. Будучи мальчиком крепко сложенным и даже сильным, он вполне мог бы противостоять любым нападкам, но решительно не желал оказывать хоть какое-нибудь физическое сопротивление своим мучителям, и мне часто приходилось выручать его из беды — как, например, в случае, когда вскоре после нашего вселения в Длинную Палату старшие ученики набросились на него и стали колоть булавками, проводя обряд инициации под названием «выборы шерифа». Новичкам надлежало переносить такого рода испытания с веселым спокойствием, даже с шутками-прибаутками. Но боюсь, королевский стипендиат Даунт был по-девчачьи визглив в своих протестах и жалобах, чем привлекал повышенное внимание мальчишек такого сорта, которым всегда страсть как хочется отравить жизнь ближнему. Сам я никогда не подвергался подобным неприятностям после того, как крепко защемил в двери Длинной Палаты голову одному из главных мучителей — вечно ухмыляющемуся болвану по имени Шиллито — и не отпускал, покуда тот не посинел лицом. Немногим раньше я отказался участвовать в какой-то дурацкой грубой забаве, и мерзкий малый окатил меня холодной водой из кувшина. Больше он не повторял такого рода выходок. Я не из тех, кто прощает обиды.

Даунт называет нашу дружбу рабством, но то было странного рода рабство, где порабощенного никто не принуждал к повиновению. Со временем меня стала все сильнее раздражать его зависимость от меня. Он был волен поступать по своему разумению, выбирать друзей на свой вкус, но не делал этого. Казалось, он охотно принимал свое зависимое положение, хотя я всячески побуждал его к самостоятельности. Несмотря на свою докучную прилипчивость, он оказался интересным, живым собеседником, хорошо сведущим в предметах, знания которых я бы в нем и не заподозрил. Вскоре я обнаружил в Даунте гибкий ум и острую сообразительность, а также своего рода энергическое лукавство, плохо вязавшееся с обычной для него угрюмой меланхолией.

Под наставничеством своего отца он получил хорошую подготовку по основам различных наук, но при этом отличался прискорбной неспособностью надолго сосредоточивать умственный взор на предмете. Он быстро пожинал вершки и шел дальше. Я тоже горел желанием узнать о человеческой природе и мироздании все, что только можно, но моя неуемная пытливость не оборачивалась пагубной для дела торопливостью. Даунт превосходно усваивал поверхностные знания, ослепляющие яркостью и блеском, но внутренние структуры, служащие опорой для всего здания, у него были хрупки, шатки и подвижны. Он обладал высокой восприимчивостью, гибкостью, приспособляемостью ума; всегда легко впитывал, никогда не проявлял твердости, устойчивости и определенности. Я стремился узнать и понять, он стремился только нахвататься. Его талант (ибо я полагаю данное свойство талантом) заключался в способности отражать чужой свет — который, однако, в силу некоего алхимического преобразования в конечном счете озарял и возвеличивал единственно личность самого Даунта. Упомянутые качества не мешали моему другу в учебе — он считался одним из лучших учеников в школе; но они ясно показывали мне — от природы одаренному способностями настоящего ученого, как его собственный отец, — чего Даунт стоит на самом деле.

Так мы с ним переходили из класса в класс, постепенно приобретая все больше влияния в школьном сообществе. Он в значительной мере избавился от прежней своей застенчивости и теперь нередко похвально отличался на игровых площадках или на реке. Хотя я обзавелся широким кругом друзей, мы с ним еще долго продолжали находить удовольствие в особых доверительных отношениях, сложившихся у нас с первой встречи. Однако потом Даунт взялся за старое и принялся неодобрительно высказываться в адрес некоторых моих новых товарищей. Он появлялся в любое время дня с предложением заняться каким-нибудь делом, когда знал наверное, что я совершенно не расположен в нем участвовать или что у меня намечены другие планы. Казалось, он хотел, чтобы я водился только с ним одним, отказавшись от общения со всеми остальными. Он просто не оставлял меня в покое, и его упорная назойливость, идущая в ущерб моим отношениям с другими ребятами, наконец начала по-настоящему раздражать меня, хотя я изо всех сил старался не показывать этого.

Однажды, когда мы с ним возвращались с прогулки по Слау-роуд, он настолько разозлил меня своими настойчивыми требованиями прекратить общение с несколькими неугодными ему мальчиками, что я без всяких обиняков заявил, что мне с ним скучно и у меня есть другие друзья, которые нравятся мне гораздо больше. Я тотчас пожалел о своей резкости и извинился. Полагаю, именно этот наш разговор и послужил поводом для обвинений меня в «холодности», хотя я продолжал — вопреки своему здравому смыслу — уделять Даунту время при каждой возможности, даже когда я корпел над учебниками, не поднимая головы, в надежде получить Ньюкаслскую стипендию[63] по окончании школы.

Но вскоре после описанного выше случая произошло событие, показавшее мне Феба Рейнсфорда Даунта в истинном свете и ставшее причиной моего отъезда из школы. В своих воспоминаниях об Итоне, приведенных ранее, он упоминает о нем коротко и с похвальным тактом. Я расхохотался в голос, когда прочитал. Сейчас я изложу вам доподлинные обстоятельства дела — и судите сами, заслуживает ли наш герой доверия.

12. Pulvis et umbra[64]

Случилось это осенью 1836 года. Однажды в среду, когда я с группой товарищей, к которой без всякого приглашения примкнул Даунт, вернулся в колледж из Виндзора, меня вызвали в здание старшей школы к директору доктору Хоутри.[65]

— Полагаю, вы получили особое разрешение на пользование библиотекой научных сотрудников? — осведомился он.

Школярам доступ в библиотеку решительно возбранялся, но я подтвердил, что ключ от нее выдал мне один из научных сотрудников колледжа, преподобный мистер Картер — у него я учился, когда он занимал должность преподавателя младших классов. Прочитав несколько моих письменных работ, мистер Картер одобрил мой пылкий интерес к библиографическим изысканиям и в нарушение принятых правил дал мне временное разрешение посещать библиотеку, чтобы я мог собрать материал для следующей своей работы — по истории и составу данного книжного собрания.

— И вы пользовались этой своей привилегией недавно?

Допытливость директора слегка встревожила меня, но я знал, что не совершил никакого проступка, и вдобавок знал, что доктор Хоутри является известным библиофилом, а потому без колебаний сказал, что был в библиотеке вчера после полудня — делал выписки из геснеровской «Bibliotheca Universalis» (Цюрих, 1545).

— Вы были там один?

— Совсем один.

— А когда вы вернули ключ?

Я ответил, что обычно сразу отношу ключ мистеру Картеру, но вчера пошел на реку с Легрисом, а ключ оставил у него в пансионе, где и я сам занимаю комнату.

— И по возвращении с реки вы отнесли ключ мистеру Картеру?

— Да, сэр.

— Мистер Глайвер, должен вам сказать, против вас выдвинуто очень серьезное обвинение. Я получил сведения, дающие мне основания полагать, что вы без разрешения взяли из библиотеки чрезвычайно ценную книгу с намерением присвоить ее.

Я не поверил своим ушам — видимо, несказанное изумление явственно отразилось на моем лице, ибо директор знаком велел мне сесть, подождал, пока я совладаю с собой, и только потом продолжил:

— Речь идет о томе Юдолла. Вероятно, вы знаете, что он собой представляет.

Разумеется, я знал: экземпляр «Ральфа Ройстера Дойстера», одной из первых английских комедий, написанной Николасом Юдоллом, бывшим провостом Итонского колледжа. Исключительно редкое и ценное издание, вышедшее в свет примерно в 1566 году.

— Мы точно знаем, что во вторник утром книга находилась в библиотеке — ее видел один из научных сотрудников. Сейчас она пропала.

— Уверяю вас, сэр, я здесь совершенно ни при чем. Я не понимаю…

— В таком случае вы не станете возражать, если мы обыщем ваши вещи?

Я без колебаний ответил утвердительно и уже через минуту спустился по лестнице следом за облаченным в мантию доктором Хоутри и вышел на школьный двор. Еще через несколько минут мы были в пансионе Легриса — в комнате, где я держал личные вещи и завтракал. Открыв свой сундучок, я сразу увидел, что в нем кто-то рылся. Под ворохом одежды виднелся коричневый телячий переплет пропавшей из библиотеки книги.

— Вы по-прежнему настаиваете на своей непричастности к делу, мистер Глайвер?

Не дожидаясь ответа, доктор Хоутри вынул из сундучка книгу и велел мне проследовать за ним обратно в старшую школу. Там нас ждали мистер Картер и вице-провост (сам провост отсутствовал по делам в Лондоне).

Меня подробно допрашивали более получаса, и гнев мой возрастал с каждой минутой. Представлялось очевидным: я стал жертвой низкого коварства, совершенного кем-то, кто хотел уничтожить мою репутацию, покрыть меня позором и — самое ужасное — добиться, чтобы меня лишили стипендии и исключили из колледжа. Возможно ли такое? Ведь с первых моих дней в школе все называли меня «эрудированным мальчиком» и бурно рукоплескали моим подвигам у Стены. Ведь меня любили и мной восхищались все без изъятия — как ученики, так и учителя. И все же кто-то решил погубить меня — несомненно, из зависти к моим способностям и положению.

Кровь все громче и громче стучала в моих висках; гнев поднимался из недр моего существа, точно раскаленная вулканическая лава. Наконец я не выдержал.

— Сэр! — вскричал я, прерывая очередной вопрос. — Я такого не заслуживаю, право слово! Разве вы не видите, сколь нелепо, сколь смехотворно это обвинение! Прошу вас, посудите сами: ну зачем мне совершать подобный поступок? Ведь это форменное безумие! Неужто, по-вашему, я настолько глуп, чтобы пытаться украсть столь ценную книгу? Только полный невежда мог вообразить, что он — простой школяр! — запросто сумеет продать редчайшее издание, не вызвав подозрений. Или вы думаете, что я собирался оставить Юдолла у себя? Так это равно безрассудно — ведь разоблачение было бы неизбежно. Нет, джентльмены, вас ввели в глубокое заблуждение, а я стал жертвой гнусного ложного обвинения.

Должно быть, я являл собой впечатляющее, даже устрашающее зрелище, когда рвал и метал там перед ними, не заботясь о последствиях. Но неподдельность моего гнева не вызывала сомнений, и мне показалось, что на лице доктора Хоутри появилось выражение, внушающее надежду на благоприятный для меня исход дела.

Я еще несколько минут продолжал яростно настаивать на своей невиновности, саркастически указывая на смехотворность обвинения. Потом доктор Хоутри знаком велел мне снова сесть, а сам принялся шепотом совещаться с двумя своими коллегами.

— Если вы невиновны, как утверждаете, — наконец сказал он, — значит, кто-то другой взял из библиотеки том Юдолла и попытался выставить вас вором. Вы говорите, ключ находился в вашей комнате. Сколько времени вы провели на реке?

— Не более часа. Ветер вчера пробирал до костей.

Мои допросчики еще немного посовещались между собой.

— Мы проведем дальнейшее расследование, — хмуро промолвил доктор Хоутри. — Пока что вы свободны. Однако вам не разрешается пользоваться библиотекой и запрещается выходить в город до последующего уведомления. Вам все понятно?


На следующее утро меня снова вызвали к доктору Хоутри. Он незамедлительно сообщил мне: нашелся свидетель, клятвенно показавший, что своими глазами видел, как я прячу книгу в сундучок.

Я редко когда терялся настолько, чтобы не найтись что сказать; но тут я на несколько мгновений напрочь лишился дара речи, не в силах поверить своим ушам. Совладав наконец с собой, я возмущенно потребовал назвать имя свидетеля.

— Вы не можете рассчитывать, что я это сделаю, — холодно произнес доктор Хоутри.

— Кто бы ни был ваш свидетель, он лжет! — вскричал я. — Как я уже говорил, я стал жертвой злого умысла. Вне всяких сомнений, ваш свидетель и есть вор.

Доктор Хоутри покачал головой:

— Он имеет безупречную репутацию. Более того, его показания подтвердил еще один мальчик.

Поскольку никаких очевидцев преступления, которого я не совершал, просто-напросто не могло существовать, я продолжал со всей горячностью заверять директора в своей невиновности и настаивать на своем мнении относительно истинного положения дела: я стал жертвой подлого коварства. Но все было без толку. Обстоятельства и так говорили против меня, ибо я имел мотив и возможность, а вновь появившееся свидетельство, подтвержденное еще одним лицом, окончательно решило мою судьбу. Доктор Хоутри оставил все мои доводы без внимания и объявил приговор. Мне предписывается немедленно покинуть колледж под любым благовидным предлогом. Если я уйду без шума, никто не станет предпринимать против меня никаких дальнейших действий и дело будет закрыто. В противном случае мне грозят официальное исключение и публичный позор.

Я подумал о своей бедной матушке, одиноко сидящей в гостиной и строчащей страницу за страницей для мистера Колберна, а потом подумал о мисс Лэмб, своей предполагаемой благодетельнице, чья щедрость позволила мне поступить в Итон. И понял, что ради них я должен уйти без шума, хотя и не знаю за собой никакой вины. Посему я сдался, пусть с тяжелым сердцем и исполненной жгучего гнева душой. Доктор Хоутри имел любезность выразить глубокое сожаление по поводу моего ухода из школы при столь прискорбных обстоятельствах — мол, он считал меня одним из лучших учеников, который непременно станет членом научного совета университета в должное время. Он также попытался смягчить приговор, любезно предложив мне пожить в доме одного из научных сотрудников колледжа, в нескольких милях от Итона, покуда моя мать не получит сообщения о случившемся и не примет меры к тому, чтобы забрать меня домой. Но я попросил доктора Хоутри не писать матери, а позволить мне самому объяснить ей, почему я возвращаюсь из Итона. После минутного раздумья он согласился. Мы молча обменялись рукопожатием, и на том моя учеба в колледже закончилась. Что еще хуже — теперь у меня не осталось ни малейшей надежды поступить в Кембридж и воплотить в жизнь мечту о должности научного сотрудника университета.


Возвращаясь в пансион Легриса, я столкнулся на школьном дворе с Даунтом и его новым приятелем — не кем иным, как Шиллито, чью тупую башку я когда-то защемил в двери. (Обратите внимание: в своих опубликованных воспоминаниях Даунт утверждает, что ни разу не видел меня с вечера среды, когда мы возвратились в колледж с вечерни в часовне Святого Георга. Это преднамеренная ложь, как вы сейчас убедитесь.)

— Что, опять вызывали к директору? — спросил он.

Шиллито насмешливо ухмыльнулся, и я тотчас догадался, как обстояло дело. Даунт потихоньку взял ключ из пансиона Легриса и стащил из библиотеки книгу; потом он выступил в роли неохотного свидетеля — полагаю, он разыграл настоящий спектакль, вдобавок ко всему сыграв на знакомстве своего отца с директором, — а затем привлек на помощь Шиллито. Теперь мне стало ясно, почему доктор Хоутри ни на миг не усомнился в честности своего главного свидетеля. Он думал, видите ли, что мы с Даунтом по-прежнему друзья, по-прежнему неразлучные товарищи. Он не знал об охлаждении наших с ним отношений, а потому, разумеется, не допускал и мысли, что мой лучший друг может лжесвидетельствовать против меня.

— Глайвера хлебом не корми — дай только уткнуться носом в старинную книгу, — сказал Даунт своему приятелю, словно бы защищая меня. — У меня папенька такой же. Он и директор состоят в особом клубе для книголюбов.[66] Наверное, Глайвер говорил с доктором Хоутри о какой-нибудь старинной книге. Я прав, Глайвер?

Он смотрел на меня холодно, высокомерно; во взгляде его явственно читались и мелочная зависть, которую он питал ко мне, и злобное желание отомстить за то, что дружбе с ним я предпочел общение с другими, более близкими мне по духу ребятами. Эти чувства были написаны у него на лице и безошибочно угадывались в его небрежно-вызывающей позе — позе человека, считающего, что он недвусмысленно продемонстрировал свое превосходство в силе.

— Не хочешь прогуляться по городу? — спросил он затем.

Шиллито снова презрительно осклабился.

— Как-нибудь в другой раз, — с улыбкой ответил я. — Сегодня я занят.

Мое спокойствие, похоже, огорчило Даунта. Он поджал губы и слегка прищурился.

— Это все, что можешь сказать?

— Больше ничего не приходит в голову. Хотя нет, постой. Кое-что я и вправду могу тебе сказать. — Подступив ближе, я встал между Даунтом и его прихвостнем. — У мести долгая память, — прошептал я ему на ухо. — Возможно, тебе захочется поразмыслить над этой сентенцией. Всего доброго, Даунт.

Засим я зашагал прочь. Мне не было нужды оборачиваться. Я знал, что еще увижусь с ним.



Рассказывая об этом случае Легрису в уютной гостинице Миварта через двадцать с лишним лет, я испытывал такой же лютый гнев, какой душил меня в тот день.

— Так, значит, это был Даунт. — Легрис удивленно присвистнул. — И ты молчал столько времени. Почему же ты ничего не рассказал мне?

Казалось, он изрядно расстроился, что я не поделился с ним своим секретом раньше. Честно говоря, теперь я и сам недоумевал, почему мне ни разу не явилось на ум сделать это.

— Надо было рассказать, — признал я. — Сейчас я понимаю. Я потерял все: стипендию, репутацию и — самое главное — будущее. Все по милости Даунта. Я хотел поквитаться с ним, но в свое время и своим способом. Но потом возникло одно обстоятельство, другое, третье — и мне так и не представилось удобного случая. А когда ты приобретаешь привычку к секретности, становится все труднее и труднее довериться другому человеку — даже лучшему другу.

— Но какого черта он столь усиленно пытается разыскать тебя теперь? — спросил Легрис, несколько успокоенный моими словами. — Разве только хочет загладить вину…

Я глухо хохотнул.

— Маленький обед à deux?[67] Покаянные извинения и сожаления по поводу моего оклеветанного имени и загубленных перспектив? Вряд ли. Но тебе следует узнать о нашем школьном товарище еще кое-что — и только тогда ты поймешь, почему я считаю, что Даунт разыскивает меня вовсе не из желания попросить прощения за содеянное.

— В таком случае давай расплатимся и выдвинемся к «Олбани», — предложил Легрис. — Там удобно усядемся, задрав ноги, и ты сможешь говорить хоть до рассвета, коли пожелаешь.

Немногим позже, устроившись у горящего камина в уютной гостиной Легриса, я продолжил повествование.



В Сэндчерч я возвращался в сопровождении Тома Грексби, приехавшего в Итон сразу по получении моего письма. Я встретился с ним в гостинице «Кристофер», но, прежде чем успел промолвить хоть слово, он отвел меня в сторону и сообщил печальную новость: моя матушка тяжело заболела, и надежды на выздоровление нет.

За одним потрясением следовало другое, Пелион громоздился на Оссу.[68] Потерять столь многое — и за столь малое время! Я не плакал, не мог плакать. Я просто молча смотрел в пустоту — у меня было такое ощущение, будто я вдруг очутился в чужом пустынном краю, где нет ни одного знакомого ориентира. Старый Том за руку вывел меня за дверь, и мы медленно зашагали по Хай-стрит к мосту Барнс-Пул-Бридж.

В своем письме к нему я не упомянул об обстоятельствах, заставивших меня покинуть Итон, но, когда мы достигли моста, пройдя почти весь путь от гостиницы в молчании, я наконец изложил дело, хотя и не стал говорить, что мне известно имя человека, предавшего меня.

— Мой милый мальчик! — вскричал старик. — С этим нельзя мириться! Ты невиновен. Нет, нет, такое решительно недопустимо!

— Но я не могу доказать свою невиновность, — сказал я, все еще пребывая в оглушенном состоянии. — А обстоятельства и показания свидетелей доказывают мою вину. Нет, Том. Я должен смириться — и прошу вас сделать то же самое.

В конечном счете он скрепя сердце согласился не предпринимать никаких попыток заступиться за меня, и мы направились обратно в гостиницу, чтобы подготовиться к отъезду в Сэндчерч. К моему облегчению, Легрис тогда был на реке, а потому я смог забрать свои вещи из пансиона, избежав необходимости лгать насчет того, почему я столь внезапно уезжаю и почему больше не вернусь в колледж. Когда мы благополучно погрузили весь багаж, Том уселся рядом со мной, и наемная карета покатила к Барнс-Пул-Бридж, навсегда увозя меня из Итона.

Вечером мы прибыли в маленький домик на утесе, где нас встретил деревенский врач.

— Боюсь, вы опоздали, Эдвард, — печально произнес доктор Пенни. — Ваша матушка скончалась.

Я неподвижно стоял в прихожей, глядя оцепенелым взором на знакомые вещи — медные часы у двери, мерно отсчитывающие секунды; силуэтный портрет моего деда, мистера Джона Мора из Черч-Лэнгтона; высокую цилиндрическую вазу, украшенную драконами и хризантемами, где матушка держала зонтики от дождя и от солнца, — и вдыхая приятный запах восковой мастики (матушка была помешана на чистоте). За распахнутой дверью гостиной я видел письменный стол, заваленный бумагами. Шторы там были задвинуты, хотя солнце еще светило вовсю. На стопке книг стоял оловянный подсвечник с огарком свечи, безмолвный свидетель последних полночных часов тяжкой работы.

Я поднялся по лестнице, подавленный незримым присутствием смерти, и отворил дверь матушкиной спальни.

Ее последний роман, «Петрус», недавно вышел из печати, и она уже принялась писать следующее сочинение для мистера Колберна — несколько первых страниц, выпавших у нее из руки, все еще валялись на полу у кровати. Годы непрестанного беспрерывного непосильного труда наконец взяли свое, и я нашел известное утешение в мысли, что она обрела вечный покой и отдохновение. Некогда красивое сердцевидное лицо матушки теперь стало морщинистым и исхудалым, а волосы, которыми она так гордилась в молодости, поредели и поседели, хотя ей было всего сорок лет. Истончились до прозрачности и бледные пальцы, все еще запачканные чернилами, что она обильно расходовала на выполнение своих обязательств перед издателем. Я запечатлел прощальный поцелуй на холодном лбу усопшей, а потом просидел возле нее до самого утра, окутанный удушливой тишиной смерти и отчаяния.

Она одна растила и кормила меня, покуда щедрость моей благодетельницы несколько не облегчила наше материальное положение; но даже тогда она продолжала писать, с прежним упорством, изо дня в день. Что двигало ею, если не любовь? Что придавало ей силы, если не любовь? Дорогая моя, любимая матушка — нет, больше чем просто матушка: мой лучший друг и мудрейший советчик.

Никогда больше не увижу я, как она склоняется над письменным столом в гостиной; никогда больше не будем мы сидеть бок о бок, возбужденно разворачивая посылку с ее последней вышедшей в свет книгой, прежде чем гордо поставить оную ко всем прочим на полку, изготовленную Билликом из обломков французского военного корабля, разбитого при Трафальгаре. Никогда больше не расскажет она мне своих историй и никогда больше не будет слушать, с милой своей полуулыбкой, как я читаю излюбленные места из английского перевода «Les mille et une nuits». Она ушла навек, и весь мир казался мне холодным и темным, как комната, где она лежала сейчас.

Мы похоронили матушку на Сэндчерчском кладбище над морем, рядом с ее беспутным мужем Капитаном, о чьей смерти никто не скорбел. Том ни на шаг не отходил от меня, и я был как никогда рад, что он рядом. По моей просьбе мистер Марч, местный пастор, прочитал пассаж из Джона Донна под крики чаек и глухой рокот волн, а потом она навек покинула пределы чувственного мира, увядший цветок в саване кремнистой земли.

Матушкина кончина послужила для всех достаточным объяснением моего внезапного возвращения домой из школы; на эту же причину сослался я в письме к Легрису и прочим своим итонским друзьям. Один только Том знал правду, и к нему я обратился за помощью теперь.

Мистер Байам Мор, мой единственный живой родственник, выразил готовность стать моим опекуном. Но поскольку я решительно не хотел переезжать в Соммерсет, мы с ним договорились, что Том временно останется in locoparentis[69] и снова возьмет надо мной педагогическую опеку, а я буду жить — один, если не считать Бет и старого Биллика — в сэндчерчском доме, доставшемся мне от матушки. Пятьдесят соверенов, в свое время принятые ею по моему упорному настоянию, я потратил на неизбежные расходы, связанные с погребением, и у меня возникла необходимость обратиться к своему доверительному собственнику мистеру Мору с просьбой вынуть из дела часть моего капитала и отдать мне на домашнее хозяйство.

Между тем я, в свои шестнадцать лет, пытался свыкнуться с неожиданной ролью полновластного хозяина дома. На первых порах находиться там одному, без матушки, было в высшей степени странно: я постоянно почти ожидал столкнуться с ней на лестнице или увидеть из окна своей спальни, как она идет по садовой дорожке. Иногда среди ночи я вдруг исполнялся уверенности, что слышу ее шаги в гостиной. С колотящимся сердцем я затаивал дыхание и отчаянно напрягал слух в попытке понять, что же там такое: бедный ли матушкин призрак, так и не обретший покой от работы, придвигает кресло к большому столу, дабы взяться за незаконченное сочинение, — или просто деревянные стены старого дома скрипят и стонут под напором воющего ветра с моря.

Я жил и получал домашнее образование в Сэндчерче под неофициальной опекой и наставничеством Тома до осени 1838 года. Мои бывшие школьные товарищи, включая Феба Даунта, готовились к поступлению в Кембриджский университет, и я тоже хотел продолжить учебу в каком-нибудь подходящем очаге науки и просвещения. По совету Тома я отправился в Гейдельберг, записался на несколько лекционных курсов в тамошнем университете и всецело предался утолению своих разнообразных интеллектуальных интересов. Вынужденный уход из колледжа разрушил мои честолюбивые планы, лишив возможности поступить в Кембридж и стать научным сотрудником, а посему я решил использовать время наилучшим образом, хотя и не собирался получать ученую степень.

Я исправно посещал лекции и читал запоем: труды по философии, этике, юриспруденции, риторике, логике, космологии — я с жадностью поглощал знания, точно умирающий от голода человек. Потом я вновь набрасывался, как одержимый, на предметы, интересовавшие меня с малых лет, — древние алхимические тексты, розенкрейцерское учение, древнегреческие мистерии. А еще благодаря одному из университетских профессоров я страстно увлекся археологией древних очагов цивилизации — Ассирии, Вавилона и Халдеи. Потом я пускался разыскивать полотна старых немецких художников в уединенных замках, затерянных в лесной глуши, или по внезапной прихоти отправлялся колесить по всей округе, чтобы услышать, как какой-нибудь местный виртуоз исполняет Букстехуде[70] на органе начала восемнадцатого века или как деревенский хор поет старинные немецкие псалмы в белостенной церкви. Я без устали разъезжал по букинистическим лавкам старых немецких городков, откапывая там подлинные жемчужины — антикварные молитвенники, служебники, иллюстрированные манускрипты Бургундского двора и другие библиографические сокровища, которые я знал по книгам, но никогда прежде не видел. Ибо я безумно жаждал все увидеть, услышать, узнать!

Тогда-то я и переживал свое золотое время (когда бы там Феб Даунт ни переживал свое) — и испытывал настоящее блаженство, когда погожим летним утром поднимался по Philosophenweg[71] со стопкой книг под мышкой, находил свое излюбленное укромное место высоко над Неккаром и наслаждался восхитительным видом на церковь Святого Духа и Старый мост, а потом ложился навзничь на шелковистую траву, наедине со своими книгами и мечтами, и ласточки кружили на фоне облаков, достойных кисти Пуссена, и голубая бесконечность простиралась надо мной.

13. Omnia mutantur[72]

Человек разумный укрепляет силу свою,[73] гласит пословица. И я доказал справедливость этих слов, изо дня в день приумножая познания в областях, которые изучал. Я упивался головокружительным ощущением роста своих умственных и физических способностей и в конце концов осознал, что нет предмета, слишком трудного для моего понимания, и нет задачи, непосильной для меня.

И все же я постоянно страдал от приступов жгучего гнева, грозившего подорвать мою крепнущую уверенность в собственных силах. Черная ярость вдруг накатывала на меня без всякого предупреждения, даже в самые ясные дни, когда мир вокруг ликовал, полный жизни и надежды. Тогда я наглухо задергивал шторы и ходил, ходил взад-вперед по комнате, подобно зверю в клетке, снедаемый одной-единственной мыслью.

Как же мне отомстить? Снова и снова возвращаясь к этому вопросу, я напряженно обдумывал, каким образом мне причинить Фебу Даунту такие же страдания, какие претерпел я, и измышлял самые разные способы разрушить его планы на будущее. От Легриса я знал, что сейчас он учится в Кембридже, — они оба поступили в Королевский колледж. Даунт, как и предполагалось, получил Ньюкаслскую стипендию, и в колледже на него возлагались большие ожидания, какие естественно связывать с обладателями подобной награды. Конечно же, он по-прежнему проявлял замечательные способности в учебе, но по-прежнему обнаруживал склонность к недисциплинированности, которая вызвала бы суровое осуждение у его педантичного отца. Старый друг эвенвудского пастора, доктор Пассингэм, старался по-отечески приглядывать за молодым человеком и изредка отправлял в Нортгемптоншир взвешенные отчеты о его успехах и поведении. В скором времени отчеты эти начали беспокоить доктора Даунта.

В своих посланиях Легрис сообщил мне о нескольких произошедших у него на глазах случаях, которые явственно свидетельствовали о низком нраве нашего общего знакомца и пренеприятным образом подтверждали обоснованность тревоги, что все отчетливее сквозила в участившейся переписке между главой Тринити-колледжа и приходским священником Эвенвуда.

Первый еще можно счесть простой студенческой шалостью (хотя преподобный истолковал выходку своего сына иначе, когда узнал о ней). Получив от декана мягкий выговор за какой-то незначительный проступок, молодой Даунт оставил у двери означенного джентльмена плетеную корзину с запиской «С наилучшими пожеланиями от мистера Даунта». В корзине оказались дохлая кошка и пять освежеванных крыс. Будучи призван к ответу и подвергнут допросу, Даунт хладнокровно настаивал на своей невиновности, утверждая, что не стал бы прикреплять к корзине записку с собственным именем, будь это его рук дело.

Второй случай еще нагляднее показывает, сколь гнусный склад приобретал характер Даунта.

Он удостоился приглашения на обед к провосту. Во главе стола восседал доктор Оукс,[74] увлеченный дискуссией с инспектором колледжа, епископом Кейем; а по обе стороны от него располагалось еще около дюжины гостей, непринужденно беседовавших между собой. Даунт, один из трех присутствовавших там первокурсников, занимал место рядом с Легрисом, а прямо напротив него сидел старший научный сотрудник колледжа доктор Джордж Макстон — господин преклонного возраста, весьма тугой на ухо.

Ближе к концу трапезы Даунт подался вперед и спросил, растянув рот в улыбке:

— Ну-с, доктор Макстон, приятно ли вы проводите время?

Славный джентльмен, увидев, что к нему обращаются, но не разобрав слов в общем гуле голосов, просто улыбнулся и кивнул в ответ.

— По-вашему, пиршество удалось на славу, так ведь, старый болван?

Снова кивок.

— Едва съедобные устрицы, отвратительный окорок, убийственно скучные разговоры — и все это вам вполне по вкусу, — произнес Даунт, не убирая с лица улыбки. — Какое же вы ничтожество!

Он еще несколько минут продолжал в том же грубом и оскорбительном духе, высказываясь нелестнейшим образом в адрес бедного тугоухого джентльмена напротив с таким видом, словно беседовал с ним на самые обычные темы. И все это время доктор Макстон, не ведая об истинном содержании обращенных к нему речей, отвечал молодому наглецу безмолвными изъявлениями трогательной учтивости. А Даунт все не унимался и, по-прежнему улыбаясь, с наслаждением унижал и оскорблял своего соседа по столу. Такое поведение, заметил Легрис, никоим образом не подобало джентльмену.

Имелись и другие — на самом деле многочисленные — примеры подобного поведения Даунта, свидетельствовавшие о природных безнравственности и самовлюбленности. Я жадно прочитывал все сообщения Легриса, легшие в основу того, что впоследствии превратится в обширный кладезь информации, касающейся биографии и характера Феба Даунта.

Я отомщу Даунту. Это стало моим девизом. Но сначала я должен узнать своего врага, как себя самого: родственники, друзья, любимые места отдыха — все внешние обстоятельства жизни. А уже потом все внутренние побуждения: надежды и страхи, слабости и желания, честолюбивые мечты и самые потаенные уголки души. Только досконально изучив предмет под названием «Феб Даунт», я буду знать, куда нанести удар, который станет для него губительным. Пока же мне остается терпеливо ждать возвращения в Англию, где я и приступлю к осуществлению своих планов.


В Эвенвуде, после восьми лет напряженных трудов, работа доктора Даунта с библиотекой Дюпоров близилась к триумфальному завершению. Сие грандиозное предприятие приобрело широкую известность: в периодической печати регулярно появлялись отчетные статьи о продвижении дела, а публикации всего каталога с сопутствующими примечаниями и комментариями с нетерпением ожидало сообщество ученых и книжных коллекционеров как в Англии, так и на Континенте. В ходе работы пастор писал и получал сотни писем — лорд Тансор даже согласился нанять для него отдельного секретаря и в случае надобности отряжал на помощь своего личного секретаря, мистера Пола Картерета. И вот, благодаря усердному содействию двух ассистентов, а равно безграничному энтузиазму и неуемной энергии самого доктора Даунта, многолетний труд по составлению каталога теперь близился к концу.

Помощь мистера Картерета оказалась поистине неоценимой, особенно пригодились его обширные познания в истории рода Дюпоров, к которому принадлежал и он сам. Его доскональное знание семейного архива, хранившегося в несгораемой комнате Эвенвуда, позволило доктору Даунту точно выяснить, где, когда и у кого двадцать третий барон Тансор купил отдельные тома, а также установить происхождение ряда книг из коллекции, приобретенной ранее. Мистеру Картерету было также поручено важное и ответственное задание составить описательный каталог собрания манускриптов, вызывавшего у него повышенный интерес.

Лорд Тансор хотел получить просто высококачественную опись своей собственности; но он был не настолько узколоб и невежествен, чтобы не понимать истинное значение унаследованного имущества и не гордиться коллекцией, заложенной его дедом на благо потомков. Подсчитать денежную стоимость библиотеки в результате оказалось чрезвычайно трудно, можно было лишь с уверенностью сказать, что она практически бесценна. Но ее огромная нематериальная ценность бесспорно подтвердилась в ходе трудов доктора Даунта, и теперь она считалась одним из самых значимых книжных собраний в Европе. Одно это подтверждение вкупе с широкой известностью, которую приобрело его имя после публикации каталога, премного радовало лорда Тансора.

Интеллектуальные и художественные сокровища Библиотеки Дюпоров достались ему от деда через посредство отца. К кому они перейдут дальше? Возможно ли сделать так, чтобы они и впредь передавались из поколения в поколение, в целости и сохранности, и таким образом стали символом непрерывности рода, столь желанной его сердцу? Ведь в союзе со второй леди Тансор он так и не обрел наследника. С завершением работы над каталогом его светлость яснее прежнего осознал, сколь ненадежно его династическое положение. Его супруга превратилась в жалкое безвольное существо, несчастное и никчемное, покорно следовавшее за мужем повсюду, в городе и деревне. Казалось, никакой надежды не осталось.

Именно в ту пору лорд Тансор — подстрекаемый, подозреваю, своей дальней родственницей миссис Даунт — принялся оказывать знаки особого расположения пасторскому сыну. Нижеследующий рассказ основывается на сведениях, раздобытых мной через несколько лет после описываемых событий.

Во время летних студенческих каникул в 1839 году лорд Тансор начал изъявлять мнение, что сыну эвенвудского пастора пошло бы на пользу «немного рассеяться» — под каковым выражением его светлость подразумевал, что период невинного досуга не повредит даже настоящему ученому. Он высказал предположение, что несколько недель, проведенных в особняке на Парк-лейн, где и сам он собирается пожить вместе с леди Тансор, станут для юноши полезным развлечением. Мачеха упомянутого юноши чуть не мурлыкала от восторга, внимая воодушевленным речам лорда Тансора о том, сколь многое он может сделать для ее пасынка в части светского воспитания.

Сам же молодой человек в разговорах на предмет своего будущего после университета проявлял широту взглядов, наверняка тревожившую его отца, но едва ли удручавшую лорда Тансора. Одобрительные кивки последнего, сопровождавшие рассуждения студента о своих разнообразных перспективах после получения ученой степени — из которых ни одна не предполагала посвящения в духовный сан, а одна связывалась с литературной деятельностью, — беспомощный пастор прекрасно замечал и мысленно порицал.

Тем летом Феб Даунт, понятное дело, «немного рассеялся» под бдительным оком лорда Тансора. Ничего выходящего за рамки приличия. Череда скучных обедов на Парк-лейн в обществе правительственных министров, политических журналистов самой серьезной масти, известных духовных лиц, военных и военно-морских чинов. В качестве увеселения — послеполуденные концерты в Парке или посещение скачек (любимое развлечение Даунта). Потом поездка в Каус и яхтенная прогулка, а затем вереница скучных приемов. Лорд Тансор, держа правую ладонь с плотно сомкнутыми пальцами на спине своего подопечного, говорил: «Феб, мальчик мой, — он взял привычку называть его „мальчик мой“, — это лорд Коттерсток, мой сосед. Он будет рад поближе с тобой познакомиться», или: «Феб, мальчик мой, ты еще не знаком с миссис Гоу-Палмер, супругой посла?», или: «Завтра приезжает премьер-министр, мальчик мой, и мне хотелось бы представить тебя ему». Феб знакомился с ними, очаровывал их и, подобно зеркалу, столь удачно отражал свет благосклонности лорда Тансора, что у всех складывалось твердое впечатление, что он лучший малый на свете.

Так все продолжалось до конца каникул. В сентябре он вернулся в Эвенвуд настоящим светским господином: немного вытянулся и приобрел развязность манер и внешний лоск, которых еще совсем недавно у бедного студента и в помине не было. Лоск появился и в одежде тоже, ибо дядя Тансор при первом же случае отправил Феба к своим портному и шляпнику, и миссис Даунт просто задохнулась от восторга при виде элегантно одетого юноши с зачаточными бакенбардами — в ярко-синем сюртуке, клетчатых панталонах, высоком цилиндре и великолепном жилете, — вышедшего из кареты его светлости.

С тех пор, возвращаясь в Эвенвуд на каникулы, студент всякий раз незамедлительно получал приглашение из поместного дома и отправлялся в гости к своему покровителю с отчетом о своих успехах за минувший семестр. Его светлость с превеликим удовольствием выслушивал рассказы о том, сколь высокого мнения о мальчике держатся преподаватели и сколь похвальную известность он снискал в университете. Конечно же, перед ним открыт путь в магистратуру, говорил Феб дяде Тансору, хотя сам он считает, что у него несколько другое призвание. Лорд Тансор считал так же. Он не питал уважения к университетским ученым и предпочел бы, чтобы юноша завоевал положение в столичном высшем свете. Сам же юноша мог лишь согласиться с ним.

Лорд Тансор не жалел сил, чтобы сделать из Феба Рейнсфорда Даунта человека. Он каждый месяц измышлял новые способы продвинуть своего подопечного в обществе, никогда не упуская случая протащить его с собой в высшие круги и между прочим познакомить с людьми, которые, как и сам лорд Тансор, имели вес…

В последний день декабря 1840 года, в середине своего последнего учебного года в университете, Даунт достиг совершеннолетия, и его светлость счел нужным устроить по такому случаю званый обед. То было до чрезвычайности пышное мероприятие. Сам обед состоял из изысканных супов, рыбных блюд, шести entrée,[75] мясного жаркого, запеченных каплунов, пулярок, индеек, голубей и бекасов; гарниров из трюфелей, грибов, лангустов и американской спаржи; разнообразных десертов и мороженого; и даже нескольких бутылок кларета 1764 года, запасенных еще отцом лорда Тансора. Стол обслуживали наемные лакеи и официанты, которых — к ужасу домашних слуг — выписали из столицы, дабы они обеспечили service à la française.

В числе примерно тридцати гостей присутствовали несколько известных литераторов, приглашенных в интересах виновника торжества, — ибо на лорда Тансора, хотя и питавшего легкое предубеждение против писательского ремесла, произвела изрядное впечатление одержимость литературой, развившаяся в молодом человеке с недавних пор. Его светлость часто натыкался на поглощенного какой-нибудь книгой Феба в библиотеке (где тот проводил уйму времени, приезжая домой на каникулы). Несколько раз он даже заставал юношу за увлеченным чтением одной из напыщенных эпических поэм мистера Саути и премного изумлялся, когда через час-другой возвращался и обнаруживал его на прежнем месте с тем же томом в руках — у лорда Тансора в уме не укладывалось, как можно уделять столько времени и внимания столь невыносимо скучным предметам. (Однажды он отважился заглянуть в сборник лауреата[76] и благоразумно решил не повторять впредь подобных попыток.) Но так уж обстояли дела. Вскоре мальчик и сам проявил способности на литературном поприще, сочинив умильную оду в стиле Грея,[77] опубликованную в «Итон колледж кроникл», и еще одно стихотворение, напечатанное в «Стамфорд Меркьюри». Лорд Тансор, разумеется, в поэзии не разбирался, но посчитал, что подобные литературные амбиции надлежит поощрять, поскольку вреда от них нет, а в случае если они увенчаются успехом, он стяжает почет еще и как покровитель молодого гения.

И вот все они поспешили в Эвенвуд по призыву лорда Тансора: мистер Хорн, мистер Монтгомери, мистер Де Вер, мистер Херод[78] и еще несколько господ такого сорта. Они, надобно признать, не относились к числу первостатейных талантов, но лорд Тансор остался премного доволен и их присутствием, и одобрительными отзывами, прозвучавшими из их уст, когда господин Феб, поддавшись на уговоры, предоставил гостям для прочтения парочку своих собственных творений. Уважаемые литераторы единодушно пришли к заключению, что молодой человек обладает умом и художественным слухом — а попросту говоря, призванием — прирожденного барда, и это укрепило лорда Тансора во мнении, что он поступил правильно, позволив своему подопечному самостоятельно определиться с будущей карьерой. Сам поэт был также глубоко польщен благожелательным вниманием мистера Генри Драго,[79] известного рецензента и ведущего автора журналов «Фрэзерс» и «Квортерли», который вручил ему визитку и вызвался найти издателя для его сочинений. Спустя две недели упомянутый джентльмен прислал письмо с сообщением, что мистер Моксон,[80] его хороший знакомый, настолько проникся предъявленными ему на рассмотрение стихами, что выразил горячее желание по возможности скорее познакомиться с молодым гением, дабы обсудить с ним условия публикации.

Еще до окончания университета Даунт завершил работу над поэмой под названием «Итака. Лирическая драма», которую, вместе с другими стихотворными сочинениями, мистер Моксон издал осенью 1841 года. Таким образом началась литературная карьера Ф. Рейнсфорда Даунта.

Миссис Даунт, теперь ставшая de facto хозяйкой Эвенвуд-хауса, наблюдала за ходом событий с глубочайшим удовлетворением. Сей даме до чрезвычайности приятно было видеть, сколь успешно осуществляются ее планы, направленные на сближение пасынка с лордом Тансором. Ее более проницательный и здравомыслящий муж испытывал серьезное беспокойство в связи с явно беспочвенными восторгами по поводу своего сына, который, с его точки зрения, ровным счетом ничего не сделал для того, чтобы заслужить столь бурные рукоплескания, — просто случайно оказался под могучим крылом высокопоставленного патрона. Теперь, когда работа над каталогом близилась к завершению, у пастора наконец появилось время серьезно задуматься о характере и перспективах своего единственного чада. Однако он находился в заведомо проигрышном положении, если учесть неуклонно возрастающее влияние лорда Тансора на Феба. Что же делать? Оставить благополучную жизнь в чудесном, отрадном краю и отважиться на переезд в очередной Миллхед? Об этом не могло идти и речи.

И все же доктор Даунт считал своим долгом приложить все усилия к тому, чтобы вернуть сына и наставить на стезю, более совместную с его воспитанием и происхождением. О духовной карьере Феба — заветной мечте пастора! — скорее всего, придется забыть, но, возможно, еще не поздно устранить или хотя бы умерить пагубные последствия, вызванные чрезмерной благосклонностью его светлости.

Пастор полагал, что нашел выход из положения. Если он отошлет сына подальше от Эвенвуда и милостей лорда Тансора на достаточно долгий срок, возможно, влияние могущественного покровителя на мальчика несколько ослабнет. Посему он, через посредство своего кузена, архидиакона Септимия Даунта из Дублина, устроил Феба на учебу в Тринити-колледж на следующий год. Теперь ему оставалось только оповестить о своем решении сына и лорда Тансора.

14. Post nubila, Phoebus[81]

Через неделю после совершеннолетия Ф. Рейнсфорд Даунт, явно возбужденный, с пылающими щеками, стремительно вышел из эвенвудского пастората, вскочил на коренастую серую лошадь, находившуюся во временном пользовании у отца, и поскакал в усадьбу, где был незамедлительно принят встревоженным лордом Тансором.

Рано утром пастор вызвал к себе сына, дабы сообщить о своем решении: после получения степени он продолжит учебу в Дублине. Последовал бурный разговор, дословно мне неизвестный, и с обеих сторон прозвучали высказывания, исключившие всякую возможность компромисса по данному вопросу. Преподобный наверняка заявил своему отпрыску, хладнокровно и со всей прямотой, что сам отправится к лорду Тансору с просьбой вмешаться в дело, коли Феб не подчинится его воле.

Бедняга. Он не понимал, что уже слишком поздно, что у него уже не осталось ни малейшей возможности повлиять на будущее сына и что лорд Тансор даже не подумает выступить в его поддержку.

— Я не говорю, что ваш план отправить молодого человека в Ирландию чем-то плох, — изрек лорд Тансор вечером, когда пастор явился к нему. — Разумеется, этот вопрос вы должны решить с ним сами. Я говорю лишь, что пользу от путешествий обычно сильно переоценивают и что людям — особенно молодым людям — лучше оставаться на родине и здесь заботиться о своих перспективах. Что же касается до Ирландии, мне кажется, на свете найдется мало таких стран, где бы английский джентльмен чувствовал себя более неуютно и где бы хуже обеспечивались жизненные условия и бытовые удобства, достойные джентльмена.

Выслушав еще несколько суждений подобного толка, произнесенных самым резким и внушительным тоном, доктор Даунт ясно уразумел положение дел и впал в смятение. В Дублин его сын не поехал.


Тем летом Феб Даунт получил степень и погожим теплым днем вернулся в Эвенвуд, чтобы серьезно поразмыслить о своем будущем.

Нижеследующий фрагмент, отрывок из незаконченного романа под названием «Марчмонт, или Последний из рода Фицартуров»,[82] несомненно, описывает возвращение Даунта домой, хотя для пущей выразительности время действия перенесено с лета на осень.

ФРАГМЕНТ ИЗ «МАРЧМОНТА»
Ф. Рейнсфорд Даунт

За городской чертой обсаженная деревьями дорога круто ныряет с возвышенности, где расположен маленький городок Э***, и плавными изгибами спускается к реке. Грегориус всегда любил проходить по ней, но сегодня быстрый спуск под ажурными сводами голых ветвей, пронизанными косыми солнечными лучами, доставлял особое наслаждение после утомительного тряского путешествия из Полборо на наружном сиденье почтовой кареты в обнимку с дорожными сундуками.

У подножья холма дорога раздваивалась. Грегориус не стал пересекать реку по мосту близ мельницы, а повернул на север и двинулся длинным путем по широкой тропе, пролегающей через густой лес. Он хотел войти в парк через Западные ворота и немного посидеть в Греческом храме, стоявшем на террасированном холме сразу за воротами, — оттуда открывался восхитительный вид на холмистый парковый ландшафт и усадьбу.

Сейчас, в пору увядания природы, в лесу царила сырая прохлада, и Грегориус был рад снова выйти на бледный солнечный свет, миновав ворота в парковой стене. Через десяток-другой ярдов он свернул на песчаную тропу, что ответвлялась от подъездной аллеи и вела к храму, построенному на крутой возвышенности и окруженному с трех сторон могучими деревьями. Он нарочно смотрел только себе под ноги, ибо хотел испытать внезапный прилив радости, который у него неизменно вызывал вид на усадьбу, открывавшийся с вершины холма.

Но, не пройдя по тропе еще и половины пути, Грегориус услышал грохот экипажа, въезжающего в парк через Западные ворота за ним следом. Он еще недалеко удалился от аллеи, а потому обернулся посмотреть, кто там едет. По отлогому спуску от ворот катила парная карета. Через несколько секунд она поравнялась с отвилком песчаной тропы, и из окошка выглянуло лицо. Видение было мимолетным, но оно продолжало стоять у него перед глазами все время, пока он провожал взглядом карету, сначала вползающую на пригорок, а потом катящую под уклон к усадьбе.

Экипаж уже давно скрылся из вида, а Грегориус все не двигался с места, все смотрел пристально вслед, глубоко недоумевая, почему же он не продолжил путь немедленно. Прелестное бледное лицо по-прежнему стояло у него перед мысленным взором — точно звезда в холодном темном небе.

Несмотря на неуклюжую попытку замаскировать место действия (Полборо вместо Петерборо) и собственную личность (вымышленное имя Грегориус), источник авторских лирических воспоминаний, пусть изрядно приукрашенный и окруженный романтическим ореолом, легко устанавливается и датируется. Шестого июня 1841 года — в день, когда Феб Даунт в последний раз приехал домой из Кембриджа, — примерно в три часа пополудни мисс Эмили Картерет, дочь секретаря лорда Тансора, вернулась в Эвенвуд после двухлетнего пребывания за границей.


Мисс Картерет тогда едва стукнуло семнадцать — чудеснейший возраст. Последние два года она обреталась у младшей сестры своей покойной матери в Париже и теперь возвратилась в Эвенвуд, чтобы поселиться у отца во вдовьем особняке.[83] Ближайшими их соседями были Даунты, жившие сразу за оградой парка, и мисс Картерет и пасторский сын с давних пор составили ясное представление о характере и нраве друг друга.

Мисс Картерет сызмалу слыла очень серьезной юной леди, с серьезным складом ума, способной оправдать самые серьезные надежды. Юный сосед, хотя и умевший проявлять серьезность при желании, находил созерцательность ее натуры весьма досадным свойством — ибо он единственно хотел бегать с ней наперегонки с холма, или лазать по деревьям, или гоняться за цыплятами, а она постоянно думала о разных вещах, да так подолгу, что он часто бросал уговоры и в раздражении уходил восвояси, оставляя ее размышлять в одиночестве. Юная же леди, со своей стороны, считала его несносным сорванцом, способным на самые дикие выходки, хотя и знала, что он питает к ней дружеское расположение и что он далеко не глуп.

Было бы странно, если бы мальчик в конце концов не осознал, что прохладная сдержанность соседки лишь придает ей очарования. Мисс Картерет, хотя и младшая годами, наставляла его с вековой мудростью и с течением лет забрала полную власть над ним. Разумеется, по прошествии времени он попросил о поцелуе. Она отказала. Он попросил еще раз, и она задумалась. В конечном счете она сдалась. В его одиннадцатый день рождения мисс Картерет, с подарком в руке, постучалась в дверь пастората. «Теперь можешь поцеловать меня», — сказала она. Он так и сделал. И с тех пор стал называть ее «моя принцесса».

Он видел в ней Дульсинею и Гвиневру, всех надменных и недоступных легендарных героинь, всех сказочных принцесс, о которых он читал или мечтал когда-либо, — поскольку она отличалась не только серьезным умом, но и пленительной серьезной красотой. Мистер Пол Картерет безошибочно понял, какие чувства питает Феб Даунт к его дочери, еще прежде, чем она уехала в Европу. Теперь, после двух лет путешествий, занятий с домашними учителями и вращения в высших кругах парижского общества, привлекательность мисс Картерет стала поистине неотразимой.

Мистер Картерет, вопреки принятому в Эвенвуде мнению, никогда не считал Феба Рейнсфорда Даунта не по годам развитым мальчиком, являющим собой образец истинного британца. Он всегда полагал пасторского сына вкрадчивым, лукавым пронырой, который ловко втирается в милость везде, где может, и злобно мстит всем, кого обаять не удается. Возможно, поэтому он не особо радовался возвращению дочери в Эвенвуд, под прицел любовного внимания Ф. Р. Даунта, именно сейчас, когда звезда упомянутого джентльмена столь неуклонно восходила. Откровенно говоря, мистер Картерет не питал к protégé лорда Тансора ни приязни, ни доверия. Он неоднократно заставал его в архивной комнате роющимся в бумагах и документах без всякой видимой цели и нисколько не сомневался, что юноша тайком читает корреспонденцию его светлости, обычно лежавшую на секретарском столе.

Но положение мистера Картерета, как и положение пастора, зависело от благосклонности лорда Тансора. Посему мистер Картерет плохо представлял, что он будет делать, если и когда молодой человек сообщит своему покровителю о природе своих чувств к его дочери. Разве сможет он без серьезного ущерба для своих интересов решительно пресечь всякие любовные ухаживания, коли его светлость даст добро на них? В настоящий момент ему оставалось только наблюдать и уповать на лучшее.

При первой встрече с Ф. Р. Даунтом после возвращения из Франции, в присутствии своего отца, мисс Картерет приняла молодого джентльмена со сдержанной любезностью. Она учтиво поинтересовалась, как у него дела, согласилась, что он сильно изменился за минувшие годы, и поблагодарила за преподнесенный в дар экземпляр «Итаки», надписанный автором. Она выглядела настоящей красавицей в своем французском наряде и шляпке à la mode, украшенной лентами изысканного цвета и букетиком бледных роз, фиалок и примул, но отец с великим облегчением удостоверился, что нрав у нее все такой же рассудительный и задумчивый, а поведение все такое же послушное. Слава богу, во всех последующих многочисленных случаях, когда молодым людям приходилось общаться в течение лета, мисс Картерет упорно продолжала держаться с бывшим товарищем по играм со спокойным, вежливым безразличием.

Ближе к концу 1841 года Ф. Рейнсфорд Даунт, бакалавр гуманитарных наук, поставил своей целью завоевать литературный мир. Следующей весной лорд Тансор нанял художника написать портрет юноши, и сердце миссис Даунт исполнилось ликованием, когда на имя пасынка в пасторат пришло приглашение почтить своим присутствием королевский bal masqué[84] в Букингемском дворце, где с поразительной пышностью был воссоздан двор Эдварда III и королевы Филиппы. Неделю спустя нелепо разодетый молодой джентльмен — в бриджах, камзоле, башмаках с пряжками и при шпаге — был официально представлен ко двору на дневном приеме во дворце Сент-Джеймс.

Между тем опечаленный отец Ф. Р. Даунта сидел в своем кабинете за правкой корректурных оттисков каталога; его светлость проводил много времени в городе, совещаясь за закрытыми дверями со своим юристом мистером Кристофером Тредголдом; а я вступил на путь, который в конечном счете приведет меня в Каин-Корт близ Стрэнда.

15. Apocalypsis[85]

Я покинул Гейдельберг в феврале 1841 года и отправился сначала в Берлин, потом во Францию. Я прибыл в Париж за двое суток до своего двадцать первого дня рождения и остановился в гостинице «Отель-де-Пренс»[86] — возможно, дороговатой, но не настолько, чтобы я посчитал такие расходы неприемлемыми. По достижении совершеннолетия я вступил в право владения остатками капитала, в свое время переданного в доверительное управление мистеру Байаму Мору. Воодушевленный этим радостным событием и уверенный в скором восполнении всех трат, я позволил себе спустить значительную часть своих сбережений, предавшись разнообразным развлечениям, которые Париж может предложить молодому человеку с широкими взглядами, живым воображением и высоким самомнением. Но всякое удовольствие рано или поздно кончается, и вскоре меня стала преследовать неприятная мысль о необходимости зарабатывать на жизнь своим трудом. Через шесть упоительных недель я неохотно начал готовиться к возвращению в Англию.

Но утром в день намеченного отъезда я столкнулся с Легрисом в читальне Галиньяни,[87] куда наведывался ежедневно. Мы провели восхитительный вечер, рассказывая друг другу, как складывалась наша жизнь в течение пяти лет, что мы не виделись. Разумеется, Легрис сообщил разные новости о нескольких наших школьных товарищах, в том числе и о Даунте. Я слушал вежливо, но при первой же удобной возможности переменил тему. Мне не надо было напоминать о Фебе Даунте: я думал о нем постоянно, и желание отомстить ему за содеянное со мной по-прежнему горело в моей груди ярким ровным пламенем.

Легрис направлялся в Италию с единственной целью провести время в чудесных краях и в приятной компании, пока он обдумывает дальнейшие планы на жизнь. Поскольку я тоже еще толком не определился со своими планами, моему другу не составило большого труда уговорить меня отказаться от намерения вернуться в Сэндчерч, чтобы я присоединился к нему в беспорядочных странствиях. Я тотчас отправил мистеру Мору письмо с просьбой перевести остаток моего капитала на мой лондонский счет и написал старому Тому, что еще немного задержусь на континенте. На следующее утро мы с Легрисом начали наше путешествие на юг.


Неспешно проехав через всю Францию извилистым маршрутом, мы наконец прибыли в Марсель, откуда двинулись вдоль Лигурийского побережья в Пизу, а из Пизы направились во Флоренцию, где поселились в роскошном палаццо рядом с площадью Дуомо. Там мы провели несколько недель, предаваясь праздным развлечениям, но потом летняя жара погнала нас в горы в поисках прохлады, а затем на Адриатическое побережье, в Анкону.

К концу августа, когда мы, проделав путь на север, добрались до Венеции, Легрис начал выказывать признаки беспокойства. Я все не мог вволю налюбоваться старинными церквями, картинами, скульптурами, но моего друга подобные вещи совершенно не интересовали. Все церкви, устало говорил он, похожи одна на другую; аналогичное мнение он выражал и при виде каждого из многочисленных полотен с изображением распятия или рождества Христова. Наконец, на второй неделе сентября, мы с ним расстались, условившись встретиться в Лондоне, как только позволят обстоятельства.

Легрис отправился в Триест, чтобы там сесть на корабль до Англии; я же провел несколько дней один в Венеции, а потом снова двинулся на юг. В течение следующего года я, с мюрреевским «Путеводителем по Малой Азии»[88] в руках, объездил всю Грецию и весь Левант, где посетил Дамаск, прежде чем вернуться обратно в Бриндизи через острова Киклады. После недолгого пребывания в Неаполе и Риме в конце лета 1842 года я снова оказался во Флоренции.

Во время нашего первого визита в город Медичи мы с Легрисом свели знакомство с одной американской четой, некими мистером и миссис Форрестер. Сразу по возвращении во Флоренцию я заявился к ним в гости — там я узнал, что они недавно уволили домашнего учителя двух своих сыновей по причине его профессиональной непригодности, и незамедлительно предложил свои услуги. Я занимал высокооплачиваемую и необременительную должность у Форрестеров следующие три с половиной года, за каковое время чрезвычайно обленился и прискорбнейшим образом забросил собственные занятия. Я часто думал о своей прежней жизни в Англии и представлял, как однажды вернусь на родину, — но все подобные мысли неизменно заставляли вспомнить о Фебе Даунте и нашем с ним незавершенном деле. (Даже во Флоренции он продолжал преследовать меня: на двадцать третий день рождения миссис Форрестер, дама замечательной учености, подарила мне экземпляр последнего его сочинения, «Татарский царь. Поэма в XII песнях». «Я обожаю мистера Даунта. — Она томно вздохнула. — Истинный гений — и такой молодой!»)

С того-то времени у меня и начали складываться привычки, грозившие безвозвратно погубить остатки незаурядных способностей, дарованных мне свыше. Тогда я еще не пускался во все тяжкие, но уже начал ненавидеть себя и свой нынешний образ жизни. В конце концов, после неприятной истории с дочерью одного городского чиновника, я принес Форрестерам свои извинения и в некоторой спешке покинул Флоренцию.

Возвращаться на родину мне все еще не хотелось, а посему я направился на юг. В Милане я познакомился с одним английским джентльменом, неким мистером Брайсом Ферниваллом, служащим отдела печатных изданий в Британском музее, — он тогда готовился к поездке в Санкт-Петербург. Беседы с мистером Ферниваллом вновь воспламенили во мне давнюю библиографическую страсть, и когда он спросил, нет ли у меня желания посетить вместе с ним Россию, я охотно согласился.

В Санкт-Петербурге нас любезно принял известный библиограф В. С. Сопиков,[89] в чью книжную лавку в Гостином дворе я стал ежедневно наведываться. Примерно через неделю обстоятельства вынудили моего спутника мистера Фернивалла вернуться в Лондон, но я решил остаться в Санкт-Петербурге. Ибо меня очаровал этот удивительный бело-золотой город с его громадными общественными зданиями и дворцами, широкими площадями, живописными каналами и церквями. Я снял комнаты рядом с Невским проспектом, взялся изучать русский язык и даже нашел своего рода наслаждение в лютых северных зимах. Закутанный в меха, я часто бродил по улицам ночами, когда валил густой снег, стоял в задумчивости у Львиного мостика через канал Грибоедова или наблюдал за ледоходом на величественной Неве.

Только спустя без малого год я наконец обратил свои взоры в сторону отчизны. Перед отъездом мистер Фернивалл довольно настойчиво предложил мне по возвращении в Англию заглянуть к нему в музей, дабы обсудить возможность моего поступления на недавно появившуюся вакансию в отделе печатных изданий. Поскольку никакой другой работы у меня не предвиделось, эта перспектива начала казаться заманчивой. Я слишком долго прожил вдали от родной страны. Настало время серьезно заняться каким-нибудь делом. И вот в феврале 1847 года я покинул Санкт-Петербург, неспешно направился на Запад, изредка отклоняясь от своего маршрута по велению прихоти, и прибыл в Портсмут в начале июня.


Биллик с рессорной двуколкой поджидал меня на остановке портсмутского дилижанса в Уэреме. Сердечно похлопав друг друга по спине при встрече, мы два с лишним часа, к обоюдному нашему удовольствию, ехали в полном молчании, которое нарушало лишь причавкиванье моего спутника, безостановочно жевавшего табак. Наконец мы достигли Сэндчерча.

— Высади меня здесь, Биллик, — велел я, когда двуколка поравнялась с церковью.

Он покатил дальше вверх по склону холма, а я постучал в дверь покосившегося коттеджика сразу за церковным двором.

Дверь открыл Том, с очками в руке и книгой под мышкой.

Он улыбнулся, протянул мне руку, и книга упала на пол.

— Бродяга вернулся к родным пенатам, — промолвил он. — Входи, друг мой, и чувствуй себя как дома.

И ведь она действительно когда-то была моим вторым домом, эта пыльная низкая комната, от пола до потолка заваленная книгами самого разного вида и размера. С детства знакомая обстановка — трехногий комод, подпертый скрипучей стопкой тронутых плесенью кожаных фолиантов, скрещенные удилища над камином, поблекший мраморный бюст Наполеона на полочке у двери — вызывала одновременно сладкое умиление и щемящую боль в сердце. Да и сам Том, со своим длинным морщинистым лицом и большими ушами с торчащими из них седыми пучками шерсти, всколыхнул в душе воспоминания детства.

— Том, — сказал я, — сдается мне, вы лишились последних остатков волос со времени прошлой нашей встречи.

Мы от души рассмеялись, и с молчанием на тот вечер было покончено.

Много часов кряду мы разговаривали о моем житье-бытье на континенте и вспоминали былые дни, но наконец часы пробили полночь, и Том сказал, что возьмет фонарь и проводит меня до дома. Он попрощался со мной у калитки под каштаном, и я вошел в тихий дом.

После девяти лет странствий я наконец снова улегся в собственную постель и мирно заснул под вечную музыку моря, набегающего на берег.


Лето прошло спокойно. Я изо всех сил старался занять себя делами: много читал, выполнял мелкую хозяйственную работу, копошился в саду. Но с наступлением осени я начал испытывать беспокойство и неудовлетворенность. Почти каждый день ко мне заходил Том, и я отчетливо видел, что моя праздность тревожит славного старика.

— Чем собираешься заняться дальше, Нед? — наконец спросил он.

— Полагаю, придется зарабатывать на жизнь собственным трудом, — со вздохом ответил я. — Я истратил почти весь свой капитал, дом разваливается, а теперь еще мистер Мор написал, что перед смертью моя матушка заняла у него сто фунтов и теперь они ему срочно нужны.

— Если у тебя по-прежнему нет на примете ничего определенного, — после паузы промолвил Том, — осмелюсь дать тебе один совет.

Во время путешествий по Леванту я писал Тому о возникшем у меня страстном интересе к истории древних цивилизаций Малой Азии. Получив известие о моем скором возвращении в Англию и не зная, что я подумываю о месте сотрудника Британского музея, он навел предварительные справки относительно возможности моего участия в экспедиции, которая в настоящее время набиралась для раскопок исторических памятников в Нимруде.

— Ты получил бы полезный опыт, Нед, и немного денег. И начал бы делать себе имя в новой, быстро развивающейся области науки.

Я сказал, что это превосходная идея, и горячо поблагодарил старика за ценный совет, хотя на самом деле предложенный план вызывал у меня некоторые сомнения. Возглавлявший экспедицию джентльмен — с ним Том познакомился через одного своего родственника — жил в Оксфорде. Мы договорились, что Том безотлагательно напишет профессору письмо с просьбой принять нас с ним в ближайшее удобное для него время.


Ответа не было несколько недель, но наконец, одним ясным и ветреным осенним утром, Том явился ко мне с сообщением, что от оксфордского профессора С.[90] пришло письмо, где он выражает готовность принять меня в Нью-Колледже, дабы обсудить мою кандидатуру на должность сотрудника экспедиции.

Комнаты профессора были битком набиты слепками и фрагментами барельефов; глиняными таблицами, покрытыми загадочными клинообразными письменами, описанными в отчете Роулинсона о путешествиях по Сусиане и Курдистану;[91] статуэтками мускулистых крылатых быков, высеченными из блестящего черного базальта. Различные карты и схемы валялись повсюду на полу, лежали на столах, свешивались с кресельных спинок, а на мольберте посреди комнаты стояло нечто, поначалу принятое мной за однотонную масляную картину с изображением царя-исполина, увенчанного короной и с заплетенной в косички бородой, который стоит в грозной и величественной позе над простертым ниц пленным врагом или мятежником, всем своим видом являющим рабскую покорность перед могуществом победителя.

При ближайшем рассмотрении это оказалась вовсе не картина, а — как любезно пояснил профессор, заметив мой интерес, — фотогенический рисунок, созданный по методу, изобретенному его ученым коллегой мистером Толботом,[92] специалистом по клинописным текстам. Я просто оцепенел от восхищения, ибо видел перед собой изображение восточного деспота — каменного колосса в песчаной пустыне, — сотворенное не посредством некоего тленного вещества, придуманного и изготовленного человеком, но посредством лучей самого светила вечного. Свет небесный, свет солнца, некогда сиявшего над древним Вавилоном, а ныне рассеивавшего октябрьский сумрак на улицах Оксфорда девятнадцатого века, был здесь пойман и пригвожден к месту, точно попранный царственной пятой раб, и наделен непреходящим постоянством.

Я вхожу в такие подробности, поскольку то был один из важнейших моментов в моей жизни, как станет ясно впоследствии. Прежде я следовал торными стезями знания, берущими начало в тихой гавани гуманитарных наук. Теперь же я осознал, что точные науки, всегда изучавшиеся мной без особого усердия, открывают возможности, о каких мне и не грезилось.

От профессора исходил кисловатый запах старости, слишком заметный в тесном замкнутом пространстве мансардных комнат; вдобавок сей джентльмен, похоже, считал, что проводить собеседование лучше всего стоя вплотную к человеку и разговаривая с ним очень громким голосом. Он тщательно проэкзаменовал меня на предмет моих познаний о Месопотамии и вавилонских династиях, а также по ряду родственных вопросов. Том же тем временем топтался поодаль, с надеждой улыбаясь.

Вполне возможно, я выдержал экзамен. Да нет, не возможно, а точно выдержал — ибо через несколько дней после нашего возвращения в Сэндчерч профессор письменно сообщил о своем желании, чтобы я при первом же удобном случае снова приехал в Оксфорд и познакомился с остальными участниками намеченной экспедиции.

Но к тому времени в сердце моем уже горела новая страсть. Блистательно схваченная и запечатленная игра светотени, увиденная мной на фотогеническом рисунке каменного колосса, пленила мое воображение, и я напрочь отказался от перспективы ковыряться в песках знойной месопотамской пустыни. Кроме того, я устал от путешествий. Мне хотелось прочно обосноваться на одном месте, найти занятие по своему вкусу и овладеть фотографическим искусством, которым, возможно, однажды я стану зарабатывать на жизнь.

Старому Тому я ничего не сказал, но ловко придумал предлог, чтобы не возвращаться в Нью-Колледж, как просил профессор, и умудрился несколько дней безвылазно просидеть дома, симулируя легкую, но временно истощающую силы болезнь.


В первый день моей мнимой болезни с юга пришел проливной дождь и хлестал без устали, покуда на утес не наползла ночная мгла, плотно окутав дом. С утра я удобно устроился в кресле у окна гостиной с видом на море и углубился в чтение букингемовских «Путешествий по Ассирии»[93] в тщетной попытке заглушить укоры совести, вызванные моей ложью славному старине Тому. Но ко времени, когда Бет принесла ланч, Букингем мне уже изрядно наскучил, и я обратился к любимому потрепанному томику донновских проповедей, в который ушел с головой до самого вечера.

После ужина я начал думать о вопросах практического свойства. Чтобы прочно утвердиться на пути успеха, не имея университетской степени, требовалось очень и очень постараться. До того как Том принял деятельное участие в моей судьбе, я намеревался продать дом и перебраться в Лондон, дабы попробовать найти там работу, позволяющую применить на деле мои интеллектуальные способности. Прежде всего я планировал воспользоваться приглашением мистера Брайса Фернивалла и предложить свою кандидатуру на вакансию в отделе печатных изданий Британского музея. Подобная перспектива по-прежнему казалась заманчивой: библиографическая страсть продолжала гореть в моей груди, и представлялось несомненным, что на этом чрезвычайно увлекательном (для меня) поприще я найду столько интересной и полезной для общества работы, что на всю жизнь хватит.

Но куда бы я ни отправился — в Месопотамию или на Грейт-Рассел-стрит — мне понадобятся наличные деньги, чтобы содержать себя на первых порах. А еще надо бы наконец разобрать матушкины бумаги — у меня все как-то руки до них не доходили, и они вот уже одиннадцать лет пылятся на письменном столе в туго перевязанных стопках, немой укор мне. Ну уж чем-чем, а этим делом я могу заняться без долгих отлагательств. И вот, решив начать просматривать бумаги завтра с утра пораньше, я зажег сигару, придвинул кресло поближе к камину и приготовился скоротать вечер за изящным томиком стихотворений лорда Рочестера.

Уютно потрескивало пламя, дождь монотонно барабанил в окна. В скором времени я опустил книгу и уставился на стопки пожелтелых страниц со скрученными краями.

На стене по обеим сторонам от стола висели изготовленные Билликом полки, где теснились изданные сочинения моей матушки, двух- и трехтомники в темно-зеленых или синих матерчатых переплетах, с поблескивающим в свете камина золотым тиснением на корешках. Они стояли строго в порядке публикации, начиная от «Эдит» и кончая «Петрусом, или Благородным рабом» — несмелой попыткой исторического романа, вышедшего из печати в год матушкиной смерти. Под этой библиотечкой находилось непосредственно рабочее место — огромный письменный стол в полных восемь футов по диагонали, который впоследствии займет почетное место в моих комнатах на Темпл-стрит.

Громоздившиеся на нем кипы страниц образовывали подобие горного ландшафта — с высокими пиками и затененными узкими долинами, с крутостенными ущельями и оползнями от слабых подземных толчков. Вся эта груда бумаг, я знал, состояла из черновых рукописей и фрагментов романов, а равно из приходно-расходных счетов и прочих записей, касающихся домашнего хозяйства. Матушка имела курьезное обыкновение: она раскладывала все свои бумаги и документы по категориям, потом перевязывала накопившиеся стопки шнуром, лентой или тонкой полоской тафты и, никак их не помечая, водружала одну на другую примерно в той последовательности, в какой они формировались. В результате на столе получилось нечто вроде макета сражения при Фарсалии,[94] виденного мной однажды, с выстроенными в каре и уступами подразделениями противоборствующих войск. Посередке, окруженное с трех сторон высоченными кипами бумаги, оставалось крохотное — размером не более стандартного писчего листа — свободное место для работы.

Здесь же находились и квадратные записные книжечки в твердых черных обложках, перевязанные, каждая по отдельности, темной шелковой ленточкой, — в детстве они неизменно пленяли мой взор своим сходством с плитками черного шоколада. В них матушка постоянно заносила свои мысли, склоняясь над столом даже ниже, чем во время своей литературной работы, поскольку из-за малого формата страниц (всего лишь три или четыре квадратных дюйма) приходилось писать мельчайшим почерком. Я так и не уразумел, зачем она добровольно входила в лишние хлопоты и расходы, заказывая такие вот записные книжки у одного веймутского переплетчика, что по нашим достаткам представлялось непозволительной роскошью. Сейчас дюжина-полторы этих миниатюрных томиков стояли в ряд с одной стороны стола, подпертые у самого края шкатулкой красного дерева, где некогда хранились мои двести соверенов.

Повинуясь внезапной прихоти, я решил заглянуть в одну из черных книжечек, прежде чем отправиться на боковую. Я понятия не имел, какого рода записи в них содержатся, и тревожное любопытство — легкая дрожь необъяснимого волнения, охватившая меня, когда я встал и двинулся к столу, — прогнало сонливость, которая начала овладевать мной, пока я сидел перед угасающим камином, читая блистательные непристойности лорда Рочестера.

Я взял наугад одну из записных книжек и развязал шелковую ленточку. Поднеся книжку поближе к свече, я раскрыл твердую обложку и принялся читать тесные убористые строчки, составленные из крохотных аккуратных буковок. Там шла речь о последних неделях, проведенных матушкой в Черч-Лэнгтоне перед их с Капитаном переездом в Сэндчерч. Заинтригованный, я пробежал глазами еще несколько страниц, а потом захлопнул этот томик и взял следующий. Около часа я перебирал книжечки таким образом, просматривая по несколько страниц из каждой, и незадолго до одиннадцати решил напоследок сунуть нос еще в одну, а потом лечь спать.

На двух первых желтоватых страницах не содержалось ничего интересного — так, короткие отчеты о разных незначительных обыденных делах. Я уже собирался закрыть дневник и поставить на место, когда, небрежно пролистнув несколько страниц, зацепился взглядом за нижеследующие строки:

Я прекрасно понимаю: это безумие, чистой воды безумие. Все мое существо протестует против этого; все чувства, почитавшиеся мной священными, восстают против такой перспективы. Однако от меня требуют этого, и избежать сей чаши невозможно. Похоже, судьба моя не принадлежит мне, но лепится другой рукой — увы, не Божьей! Мы долго говорили вчера; Л. порой заливалась слезами и умоляла, порой распалялась гневом и грозилась сотворить даже худшее, чем то, что она предлагает сделать. Может ли быть что-нибудь хуже? О да! И она способна на такое. Минувшей ночью он отсутствовал дома, что дало нам еще немного времени. После ужина Л. опять пришла в мою комнату, и мы долго плакали вместе. Но потом решимость вернулась к ней, и она вновь обратилась в сталь и пламя, проклиная его с неистовой яростью, приводившей меня в неподдельный ужас. Л. удалилась только с первыми проблесками зари, оставив меня в столь изнуренном состоянии, что я воротилась из Э*** домой уже далеко за полдень. Капитан находился в отлучке, а потому не заметил моего опоздания.

Запись была датирована 25 июня 1819 года.

Вперять столь пристальный взор в дневник матушки значило грубо вторгаться в ее частную жизнь, но я вдруг осознал, что не в силах принудить себя закрыть книжицу и снова перевязать шелковой ленточкой, не вникая в содержание записей. Ибо, будучи хроникой частной жизни, дневник этот наверняка содержал некую правду, некие неявные, но достоверные сведения о хрупкой маленькой женщине из моих детских воспоминаний, которая постоянно строчила пером по бумаге, низко склонившись над столом. Я почувствовал острую необходимость выяснить, что же кроется за словами, сию минуту мной прочитанными, даже если ради этого мне придется отложить все свои планы, направленные на достижение успеха в жизни.

Но я напрочь не понимал, о чем именно идет речь в вышеприведенных загадочных строках. Ведь здесь говорилось не о произошедших событиях, как во всех предшествующих записях, но о приближении некоего рокового момента, о глубоких внутренних сомнениях, вызванных пока еще неизвестной мне причиной. Следующая запись, датированная несколькими днями позже, тоже не поддавалась истолкованию.

Появление Л. сегодня, столь неожиданное и шумное, привело в немалое смятение меня и Бет, которая как раз спускалась по лестнице, когда гостья неистово забарабанила в дверь, точно сам дьявол. Бет спросила, не больна ли леди, но я тотчас послала ее принести воды, а когда она воротилась в гостиную, Л. уже овладела собой и держалась самым пристойным образом. Он вернулся, но снова отказал ей — и на сей раз произошло нечто ужасное, о чем она не пожелала рассказывать, но что вызывало новые непримиримые противоречия между ними. Она снова начала распаляться гневом, но я ласково призвала ее успокоиться, что она и сделала немного погодя. Л. приехала, дабы самолично сообщить мне (ибо она по-прежнему не доверяет никаким средствам извещения, помимо собственных слов, произносимых шепотом), что мадам де К. будет в городе в ближайшие понедельник и вторник и что я очень скоро узнаю еще кое-что.

Кто такая Л.? Что за мужчина упоминается здесь — Капитан или кто-нибудь другой? И кто такая мадам де К.? Донельзя заинтригованный загадочными записями, я уже и думать забыл про сон. Я попытался увязать воспоминания о тихой, трудолюбивой жизни моей матушки с этими недвусмысленными намеками на некие неотвратимые роковые события, в которые она оказалась вовлечена, но быстро сдался и стал читать дальше, напряженно выискивая на маленьких желтых страницах какие-нибудь указания, способные пролить свет на эту тайну.

Вот так все и началось. Я раскрыл следующую черную книжечку, потом следующую — и читал, читал в своего рода сосредоточенном оцепенении, остро сознавая всю странность записей, но не находя в себе сил оторваться от них, покуда глаза у меня не заслезились от усталости. Когда зашипела, догорая, уже вторая или третья зажженная мной свеча, я наконец поднял взгляд и увидел за окном гостиной бледно-розовую дугу зари, вырастающую над горизонтом. Для мира и для меня наступил новый день.

16. Labor vincit[95]

Позже утром в дверь постучался Том. Когда я открыл, мне не пришлось изображать истощение телесных сил.

— Голубчик мой! — встревоженно воскликнул он, переступая порог и подхватывая меня под руку, чтобы проводить к каминному креслу, где я заснул, полностью одетый, всего часом ранее. — Что с тобой? Не надо ли вызвать доктора Пенни?

— Да нет, Том, не стоит, — ответил я. — Уверен, я скоро полностью оправлюсь. Всего лишь временное недомогание.

Он посидел со мной, пока я завтракал. Потом, заметив на кресле у окна том Букингема, он спросил, подумал ли я обстоятельно насчет экспедиции в Месопотамию. По моему уклончивому ответу он понял, что мой интерес к данному предприятию поугас, но доброжелательно выразил надежду, что по выздоровлении я увижу вещи в ином свете. Я не хотел оставлять славного старика в заблуждении, а потому без обиняков заявил, что твердо решил не ехать с профессором С. в Нимруд.

— Очень жаль, Нед, — огорченно сказал он. — Мне кажется, подобная работа открыла бы перед тобой прекрасные перспективы и много дала бы тебе во всех отношениях. Верно, у тебя есть на примете другие возможности заработка?

Вообще мой старый учитель редко сердился на меня, но сейчас я не мог винить его в том, что он несколько раздражен. Желание пуститься в приключения и сделать карьеру на археологическом поприще было мимолетной прихотью, и мне следовало с самого начала высказаться на сей счет с полной определенностью, чтобы остаться честным перед Томом. Я попытался поправить дело, сообщив о предложенной мне вакансии в Британском музее, но тотчас снова все испортил, добавив, что и такое место не вполне меня устраивает в настоящее время.

— Ну ладно, — промолвил Том, поднимаясь на ноги и направляясь к двери. — Я сегодня же напишу профессору. До свидания, Нед. Надеюсь, ты скоро поправишься.

Я оставил без ответа невысказанный упрек, явственно просквозивший в прощальных словах старика, и с минуту стоял у окна в глубоком унынии, наблюдая, как он спускается по тропинке в деревню.

Теперь я никогда не увижу Месопотамию, и Грейт-Рассел-стрит придется обойтись без меня. Ибо меня неодолимо влекло к маленьким черных книжицам, разбросанным сейчас на письменном столе. Страстное желание выяснить, какой смысл кроется в матушкиных дневниковых записях, вскоре разгорится еще сильнее, станет всепоглощающим и приведет к последствиям, которых я никак не мог тогда предвидеть.


К расшифровке (лучшего слова не подобрать) матушкиных дневников и бумаг я всерьез приступил на следующий день и с неослабным усердием предавался этому занятию два или три месяца кряду. Том уехал в Норвич погостить у родственника, наверняка решив, что для нас обоих будет лучше оставить на время всякие разговоры о моих дальнейших перспективах. И вот я спокойно сидел дома — совсем один, если не считать ежедневных коротких визитов Бет, — и с утра до вечера разбирал матушкин архив, лишь изредка отлучаясь на день-другой, чтобы раздобыть необходимые мне сведения или получить подтверждение тех или иных фактов.

Помимо привычки доверять свои сокровенные мысли дневникам матушка имела обыкновение бережно хранить любые записи, касающиеся житейских вопросов, — соответственно, изрядную часть горного ландшафта, сложившегося на рабочем столе в гостиной, составляли перевязанные пачки хозяйственных счетов, кулинарных рецептов, квитанций, торопливо нацарапанных записок, перечней намеченных дел, старых писем, памятных заметок. Теперь я взялся и за них: перебирал бумажку за бумажкой, день за днем, ночь за ночью. Я тщательно исследовал, сопоставлял, сортировал, классифицировал, используя все свои научные навыки и все интеллектуальные способности, чтобы привести в порядок груду бумаг и рассеять светом понимания летучие, зыбкие тени, по-прежнему скрывавшие от взора полную правду.

Мало-помалу из скопления неверных теней начала проступать некая история — вернее, разрозненные элементы истории. Словно археолог, извлекающий из-под земли черепки древнего сосуда, я кропотливо собирал фрагменты и складывал один к другому, стараясь найти общий узор, связующий отдельные части в единое целое.

Одно слово дало мне важную подсказку. Одно слово. Название города, поначалу показавшееся лишь смутно знакомым, но потом пробудившее во мне более отчетливые воспоминания и вызвавшее в воображении два с виду никак не связанных образа: дамы в сером шелковом платье и чемодана, обыкновенного чемодана с наклеенным ярлыком, где написаны имя и адрес:

[96]


Эвенвуд. В дневниковой записи, датированной июлем 1820 года, моя мать — видимо, случайно — написала название города полностью. Во всех предшествующих и последующих записях оно обозначалось одной буквой «Э.», и у меня не хватило ума догадаться, что под ней скрывается. Но как только стало известно название города, в моем уме начали выстраиваться связи: мисс Лэмб жила в Эвенвуде; Феб Даунт приехал в Итон из городка с таким же названием. А может, в Англии несколько Эвенвудов? В свое время матушка собрала большую справочную библиотеку в помощь своей работе, и сейчас «Географический справочник» Белла и «Словарь географических названий» Коббетта[97] мигом предоставили мне ответ на вопрос. Нет, город Эвенвуд в нашей стране только один: расположен в графстве Нортгемптоншир, в четырех милях от Истона, в двенадцати милях от Питерборо; там находится Эвенвуд-Парк, поместье Джулиуса Вернея Дюпора, двадцать пятого барона Тансора.

В первую ночь в Итоне, в Длинной Палате, я спросил Даунта, знает ли он мисс Лэмб, а позже он поинтересовался, бывал ли я когда-нибудь в Эвенвуде. Мы оба ответили отрицательно, и я больше не думал об этом совпадении. Но сейчас, когда я впервые за пятнадцать лет вспомнил о нем, вопрос Даунта вдруг показался мне странным — вернее, не сам вопрос, а настороженный, почти подозрительный тон, которым он был задан. Но какое отношение может иметь Даунт ко всему этому?

Затем я занялся выяснением личности «Л.», центрального персонажа этой таинственной истории. Не о мисс ли Лэмб шла речь в матушкиных дневниках? На протяжении многих дней я просматривал груды корреспонденции и прочих документов в попытке установить, что ее имя, как и фамилия, начинается с буквы Л; однако, к великому своему удивлению, я не нашел ни единого письма от нее, да и вообще никаких упоминаний о ней. Но ведь эта дама была подругой моей матушки, довольно часто приезжала к нам в гости и проявила необычайную щедрость ко мне.

Разочарованный и озадаченный, я обратился к одному несомненному факту, имевшемуся в моем распоряжении: к месту, связывавшему мисс Лэмб, Феба Даунта и мою мать. Взяв с полки «Геральдический справочник» Берка,[98] я нашел там статью о баронском роде Тансоров.

Барон Тансор (Джулиус Верней Дюпор), владелец поместья Эвенвуд-Парк, графство Нортгемптоншир в Англии. Родился 15 окт. 1790 г.; с 1825 г. является двадцать пятым носителем родового титула, перешедшего к нему от отца, Фредерика Джеймса Дюпора. Учился в Итонском колледже и Тринити-колледже. Первым браком сочетался 5 дек. 1817, с Лаурой Роуз Фэйрмайл (ум. 8 фев. 1824), единственной дочерью сэра Роберта Фэйрмайла из Лэнгтон-Корта, Тоунтон, Сомерсет. От данного брака имел ребенка Генри Хереварда, род. 17 нояб. 1822 и ум. 21 нояб. 1829. Вторично женился 16 мая 1827, на Эстер Мэри Тревалин, второй дочери Джона Дэвида Тревалина из Фордхилла, Ардингли, Суссекс…

Я еще раз перечитал статью, остановив особое внимание на первой жене лорда Тансора, дочери сэра Роберта Фэйрмайла из Лэнгтон-Корта. Так, последнее имя было мне хорошо знакомо: на сэра Роберта Фэйрмайла в свое время работал мистер Байам Мор, дядя моей матери и мой бывший опекун. Сердце у меня забилось чуть чаще, когда я записал дату смерти первой леди Тансор. Потом я взял одну из черных книжечек и отыскал там запись, датированную 11 февраля 1824 года, которую сейчас прочитал впервые:

Мисс И. письменно известила меня, что смерть наступила в пятницу вечером. Свет ушел из дольнего мира и из моей жизни, и мне суждено вершить путь в потемках дней, покуда и меня не призовет Господь. В последнее время в своих посланиях Л. обнаруживала такое смятение мыслей и чувств, что я начала опасаться за ее рассудок. Но, по словам мисс И., скончалась она мирно, без агонических мук, за каковое утешение я благодарю милосердного Бога. Я не видела Л. с тех пор, как она приезжала сюда, чтобы передать шкатулку для маленького Э. и сообщить, какие меры она предприняла, чтобы он поступил в школу. Бедняжка сильно изменилась внешне, я едва не расплакалась при виде ее исхудалого лица и рук. Помню, Э. играл на ковре подле нее все время, пока она находилась здесь, и — ах! — сколько неизбывной печали было в прелестных ее очах! Он очаровательный живой малыш, любая мать гордилась бы таким сыном. Но какую жестокую боль причиняло ей сознание, что он вырастет без нее и никогда не узнает, что это она подарила ему жизнь. Упорство ее воли восхищало меня, о чем я и сказала ей; ибо даже в тот момент, если бы она твердо вознамерилась поправить наконец содеянное, я бы без раздумий отказалась от него, хотя и люблю малютку как родного сына. Но Л. осталась непреклонна в своем решении, хотя и ныне страдала ничуть не меньше, чем тогда, когда впервые привлекла меня к соучастию; и я понимала, что она ни при каких обстоятельствах не пойдет на попятный. «Теперь он твой», — тихо промолвила она напоследок, и я разрыдалась. Если бы она изменила брачному обету, возможно, ситуация представлялась бы чуть менее ужасной. Но Л. понесла в законном браке, и теперь его отец обречен жить в неведении о существовании сына. В конце концов она со всей ясностью осознала, сколь жестоко и несправедливо поступила по отношению к нему, но ничто на свете не заставит ее исправить сию несправедливость. Таково уж прискорбное свойство всех страстных натур.

Мы обнялись, и я проводила Л. до каштанового дерева за калиткой, где ждала карета с мисс И. Я стояла и смотрела, как они спускаются по склону к деревне. Уже у самого подножья холма, на повороте дороги, из окошка экипажа высунулась вялая тонкая рука в черной перчатке и прощально помахала — бесконечно горестный жест. Больше я никогда не увижу этой руки. Сейчас я стану молиться о душе возлюбленной подруги и просить Бога о том, чтобы в вечности она обрела покой, в коем ее беспокойному, пылкому сердцу было отказано в бренном мире.

Имя «мисс И.» встречалось и раньше, но оно меня не заинтересовало, ибо в самом скором времени я обнаружил, что в последующих дневниковых записях упоминания о «Л.» становятся все реже и реже, а после апреля 1824 года и вовсе исчезают. Сомнений не оставалось: таинственная «Л.» — это Лаура Дюпор, леди Тансор.

Однако, разрешив эту маленькую загадку, я оказался перед лицом гораздо величайшей тайны, о сути которой глухо намекалось в вышеприведенной записи, глубоко озадачившей меня при первом прочтении. Не стану утомлять вас рассказом о том, как после усиленных стараний я уразумел наконец скрытый смысл написанных матушкой слов и понял, кем является на самом деле «маленький Э.». Что я почувствовал, когда наконец последний фрагмент правды встал на место? Чудовищную опустошенность. Душевную муку, слишком глубокую, чтобы излиться в слезах. Я сидел неподвижно невесть сколько времени — час? два? — глядя в окно на каштан у калитки и на беспокойное море вдали. Наконец, когда уже сгущалась ночная мгла, я встал, вышел из дома и спустился на берег — там я долго стоял у самой воды и плакал, плакал навзрыд, покуда у меня не иссякли слезы.


Никакой мисс Лэмб не существовало: таким именем называлась леди Тансор, когда навещала нас с матушкой. Теперь я понял, почему дама в сером всегда смотрела столь печальным взором на меня, игравшего на ковре у ее ног; почему она столь нежно гладила меня по щеке; почему подарила мне шкатулку с золотыми монетами на мой двенадцатый день рожденья и почему меня отправили учиться в Итон по ее воле. Просто она была женщиной, подарившей мне жизнь. Леди Тансор была моей матерью.

«Теперь он твой». Изумленное потрясение быстро сменилось гневным непониманием. Посудите сами: мать, которую я нежно любил, оказалась мне не матерью вовсе, а настоящая моя мать отказалась от меня — и все же обе они, похоже, по-настоящему меня любили. Чей же я сын в таком случае? О, как у меня раскалывалась голова от напряженных усилий разобраться во всем этом!

По крайней мере, голый костяк истории теперь стал понятен: моя матушка и ее подруга леди Тансор, находившаяся на первых месяцах беременности, вместе отправились во Францию; я появился на свет там и был привезен в Англию как сын Симоны Глайвер, а не леди Тансор. Но мотивы и страсти, скрытые за этой простой последовательностью событий, по-прежнему оставались спрятанными от моего взора в неведомом количестве тайников. Возможно ли теперь пролить на них свет?

По отношению к женщине, которая каждый вечер сидела на моей кровати в детстве, ходила со мной на утес любоваться закатом и являлась осью моего маленького мира, я испытывал сейчас одновременно негодование и жалость: негодование — потому что она утаила от меня правду; жалость — потому что бедняжке, несомненно, стоило жестоких душевных мук хранить секрет подруги. Все ее поведение со мной представлялось своего рода предательством — но с другой стороны, мог ли я мечтать о лучшей матери?

Очень и очень многое еще предстояло выяснить, но я постепенно свыкся с мыслью, что не являюсь сыном Капитана и мисс Эдвард Глайвер. В моих жилах течет не их кровь, но кровь, связывающая меня с иными местами и иным именем — древним, славным именем. Во мне нет ничего от мужчины, которого я считал своим отцом, и ничего от женщины, которую называл своей матерью. Глаза, что отражаются в моем зеркале каждое утро, — не ее глаза, как мне всегда хотелось думать. Так чьи же они? На кого я похож? На настоящего своего отца? На настоящую свою мать? Или на своего покойного брата? Кто я?

Назойливые вопросы вертелись в моей голове днем и ночью. Я часто пробуждался от беспокойного сна в холодном поту — с таким ощущением, будто земля разверзлась подо мной и я падаю в бездонную пропасть. Тогда я вставал и бродил по тихим комнатам, иногда часами, отчаянно стараясь избавиться от ужасного чувства брошенности и одиночества. Но у меня не получалось. Все казалось чужим здесь, в этом доме, который я прежде называл родным, и связанное с ним прошлое утратило для меня всякое значение.

Мало-помалу я начал оценивать свою ситуацию более трезво и спокойно. Я еще не понимал, почему со мной так поступили, — это понимание придет много позже и постепенно. Но если верно заключение, выведенное мной из матушкиных дневниковых записей, представлялся очевидным один факт исключительной важности: я являюсь зачатым в законном браке наследником одного из древнейших и влиятельнейших родов в Англии.

Это казалось нелепым. Наверняка есть какое-нибудь другое объяснение. Но, многажды перечитав матушкины дневники со всем вниманием, я так и не сумел прийти к иному выводу. Однако какая мне польза в знании, коим я теперь располагаю? Кто еще поверит, что моя матушка (я по-прежнему не мог называть ее иначе) написала чистую правду, а не фантастический вымысел? А даже если кто и поверит, доказательств-то у меня все равно нет. Голословные заявления, ничем не подкрепленные предположения — и ничего больше. Несомненно, именно такой вердикт будет незамедлительно вынесен, коли я обращусь в суд. Но где же доказательства? Где фактические подтверждения? Вопросы снова начали множиться и настойчиво биться в мозгу, доводя меня чуть не до помешательства.

Я еще раз просмотрел обзорную статью о баронском роде Тансоров в «Справочнике» Берка. Четыре тесно набранные колонки с именами и родословными людей, о которых я никогда прежде не слышал, но которых теперь должен называть своими предками. Малдвин Дюпор, первый барон Тансор, призванный в парламент в 1264 году; Эдмонд Дюпор, седьмой барон, произведенный в графы при Генрихе IV, но не оставивший наследника; Хамфри Дюпор, десятый барон, лишенный гражданских и имущественных прав и казненный за измену в 1461 году; Чарльз Дюпор, двадцатый барон, принявший католичество и последовавший в ссылку за Иаковом II.[99] Потом более близкие мои родственники: Уильям Дюпор, двадцать третий барон и основатель огромной Эвенвудской библиотеки; и наконец, мой отец, Джулиус Дюпор, двадцать пятый барон, унаследовавший титул вследствие смерти своего старшего брата, и мой собственный покойный брат, Генри Херевард. Я принялся записывать в тетрадь имена, даты рождения и смерти и все биографические факты, какие только сумел найти в «Справочнике» Берка и прочих авторитетных источниках, имевшихся тогда в моем распоряжении.

Как странно, как бесконечно странно было сознавать себя потомком этого древнего рода! Но удостоюсь ли и я упоминания в будущем генеалогическом справочнике? Возможно ли, что через сто лет какой-нибудь пытливый родослов заглянет в Берка и прочитает о некоем Эдварде Чарльзе Дюпоре, родившемся 9 марта 1820 года в Ренне, департамент Иль и Вилен, Франция? Только в том случае, если я найду какие-нибудь недвусмысленные и неопровержимые доказательства, подтверждающие косвенное, туманное свидетельство, что содержится в дневниках моей матушки. Только тогда.

Статья о Тансорах в «Справочнике» Берка завершалась нижеследующими строками:

Создание титула — по предписанию 49 от имени Генриха III, 14 дек. 1264 г.

Герб — четверочастный щит; в первой и четвертой золотой четверти три червленых правых вогнутых острия; во второй четверти, зубчато рассеченной на горностай и противогорностай, рассеченное на золото и серебро стропило, обремененное пятью червлеными розами с зелеными листьями и золотой сердцевиной; в третьей четверти в серебряном поле, усеянном зелеными каплями, лазоревая задняя нога льва, стертая, пронзенная в бедро мечом с золотой рукоятью, опрокинутым в левую перевязь. Нашлемник — вырастающий коронованный человек с серебряными волосами и бородой, в червленой мантии, отороченной горностаем, держащий в правой руке скипетр, а в левой — державу. Щитодержатели — два льва-сагиттария натуральной окраски, каждый с натянутым луком и лазоревой повязкой на голове. Девиз — Fortitudine Vincimus.

Герб Тансоров был изображен в начале статьи. Обратив внимание на необычные фигуры леонтокентавров,[100] я окончательно убедился, что заключение, выведенное мной из матушкиных дневниковых записей, соответствует истине. Деревянную шкатулку с моими двумястами соверенами украшал точно такой же герб.

Родовым девизом Тансоров было выражение «Fortitudine vincimus».[101] Теперь оно станет и моим девизом.


Время от времени ко мне заглядывал Том, и мы с полчаса болтали о том о сем. Но я видел, с какой тревогой он озирает груды бумаг на столе и на полу под ним. И видел также, что он давно заметил лихорадочный огонь увлеченности в моих глазах, слишком ясно свидетельствовавший о моем желании поскорее вернуться к работе, в суть которой я старика так и не посвятил. Том еще не совсем простил меня за то, что я отказался от возможности поехать в Месопотамию с профессором С., и явно расстраивался, что я не предпринимаю попыток найти какую-нибудь другую работу. Мой капитал иссяк быстрее, чем я ожидал, — львиную долю средств я истратил за годы, проведенные за границей, и вдобавок мне пришлось выплатить оставленные матушкой долги, которые при жизни она покрывала из своих литературных заработков, — и теперь передо мной стояла необходимость найти источник постоянного дохода.

— Что с тобой творится, Нед? — спросил Том одним мартовским утром, когда я провожал его к двери. — Мне тяжело видеть, как ты безвылазно сидишь дома день за днем, не имея определенных видов на будущее.

Я не мог сказать старику, что на самом деле у меня есть в высшей степени определенные планы, а потому уклончиво ответил, что собираюсь отправиться в Лондон и временно устроиться на какое-нибудь приемлемое место, покуда не подыщу себе постоянное занятие по вкусу.

Он с сомнением взглянул на меня.

— Звучит малообещающе, Нед, но ты должен поступить, как считаешь нужным. В Лондоне, конечно же, перед человеком открывается гораздо больше перспектив, чем в Сэндчерче, и я бы настоятельно посоветовал тебе перебраться туда поскорее. Чем дольше ты будешь торчать здесь в четырех стенах, тем труднее будет тебе сняться с места.

На следующей неделе Том снова заглянул ко мне и уговорил пойти с ним прогуляться — правду сказать, я уже несколько дней не выходил за порог.

Мы прошли по тропе вдоль скальной стены и спустились на ровный песчаный берег, омываемый мерно набегающими волнами. Над нами простиралось чистое лазурное небо (лазурь из моих гейдельбергских воспоминаний), и солнце во всем своем блистательном великолепии рассыпало сверкающие блики по гребням плавно перекатывающихся волн — словно сам Бог щедро разбрасывал мириады новорожденных звезд по водной поверхности.

Несколько минут мы неторопливо шагали в молчании.

— Ты счастлив, Нед? — внезапно спросил старик.

Мы остановились, и я устремил взгляд вдаль, где небесный свод сливался с мерцающим горизонтом.

— Нет, Том. Я не счастлив и даже не уверен, что мне удастся обрести счастье когда-нибудь. Но исполнен решимости. — Я с улыбкой повернулся к нему. — Ваши увещевания пошли мне на пользу, Том, как вы и предполагали с самого начала. Вы совершенно правы. Я слишком долго просидел в четырех стенах. Пора начать новую жизнь.

— Как же я рад слышать это! — воскликнул он, хватая меня за руку. — Видит Бог, я буду скучать по тебе. Мой самый лучший ученик — и лучший друг. Но меня гораздо сильнее огорчало бы, если бы ты впустую тратил время здесь, не пытаясь добиться успеха в обществе.

— О, я твердо намерен добиться успеха, Том, будьте покойны. Считайте, что сию минуту я возродился из пепла.

Так оно и было. При виде сверкающего под солнцем могучего океана я вдруг почувствовал необычайный прилив сил и со всей ясностью осознал, что отныне у меня есть цель и предназначение в жизни. Я принял решение. Я отправлюсь в Лондон и оттуда начну свое великое предприятие.

Свое восстановление в правах.

17. Alea iacta est[102]

В Лондоне я не знал никого, помимо своего школьного друга и товарища по путешествиям Уиллоби Легриса, которому тотчас и написал письмо с просьбой порекомендовать мне приличное жилье. В ответ он сообщил, что один знакомый по клубу посоветовал написать некоему синьору Просперо Галлини — в прошлом он преподавал фехтование, а ныне держит хороший дом в Кэмберуэлле.

Я уже принял решение отказаться от нынешней своей фамилии — в общении со всеми людьми, кроме старых знакомых вроде Легриса и Тома. Она в любом случае была не моей фамилией по рождению, а своего рода псевдонимом, данным мне без моего ведома и согласия. Что связывало меня с именем Глайвер? Да ничего. Капитан Глайвер не являлся моим отцом. Так с какой стати мне носить его имя? Я тот, кто я есть, как бы я ни пожелал назваться; и покуда я не верну себе законные имя и титул, я буду принимать любые псевдонимы, какие сочту нужным. Вся моя жизнь станет маскарадом, ежедневной переменой костюма и характера. Мой мир превратится в театр одного актера, где я буду выходить на сцену то в одной роли, то в другой, в зависимости от обстоятельств. Я стану incognitus. Неизвестным.

Кроме того, я руководствовался и практическими соображениями. При наведении справок относительно моего подлинного происхождения фамилия Глайвер запросто может повредить делу. Несомненно, мне еще предстоит выяснить многие детали плана, в свое время придуманного леди Тансор, а использование матушкиной брачной фамилии моментально выдаст мою связь с главными действующими лицами истории и мой интерес к ним. Нет, мне лучше оставаться в тени до поры до времени.

Посему в письме к синьору Галлини я назвался Эдвардом Глэпторном, под каковым именем меня и знают ныне в моей новой жизни. На следующей неделе, получив положительный ответ, я выехал почтовой каретой из Саутгемптона, чтобы договориться обо всем со своим будущим домовладельцем. Он оказался точно таким, как описывал друг Легриса: высокий, учтивый, тихоголосый, но с меланхолически-патрицианскими манерами ссыльного римского императора.

Деревня Кэмберуэлл — несмотря на близость свою к столице — совершенно очаровала меня: широкие поля, огороды и фруктовые сады, приятные прогулки через лес и луга к соседнему Далвичу с картинной галереей. Дом синьора Галлини стоял на тихой улочке рядом с парком — неподалеку, как я узнал впоследствии, от дома, где родился поэт мистер Браунинг.[103] Мне предложили две комнаты на втором этаже — просторную гостиную и смежную с ней спаленку — за весьма умеренную плату, и я тотчас согласился.

Мы с хозяином скрепили сделку бокалом превосходного вина и равно превосходной сигарой, и я уже собирался откланяться, когда входная дверь отворилась и вошла девушка, краше которой я в жизни не встречал. Мне нравилось воображать себя прожженным циником во всем, что касается женского пола, но признаюсь честно: я почувствовал себя неопытным школяром, когда увидел те лучистые черные глаза и роскошную фигуру, облаченную в голубое утреннее платье и короткую накидку с кружевным воротом, не скрывавшие соблазнительных форм.

— Позвольте представить вам мою дочь Изабеллу, — произнес синьор Галлини. — Дорогая, это рекомендованный нам джентльмен. Я рад сообщить, что он согласился снять комнаты.

Он говорил по-английски безупречно, хотя и с легким итальянским акцентом. Мисс Галлини улыбнулась, протянула руку и выразила надежду, что мне понравится Кэмберуэлл, а я в ответ изъявил уверенность, что Кэмберуэлл мне очень даже понравится. Так началось мое знакомство с Изабеллой Галлини, моей прекрасной Беллой.

Итак, настало время распрощаться с Сэндчерчем. Я упаковал матушкины дневники и бумаги в три прочных дорожных сундука и поручил мистеру Гослингу, ее бывшему поверенному, продать дом. Расставание с Бет далось мне нелегко — ведь славная женщина служила у нас, сколько я себя помнил, и продолжала стряпать и убираться у меня после моего возвращения из Европы, — но я договорился с Томом, что она будет выполнять такие же хозяйственные обязанности у него в доме, и тем самым немного облегчил совесть. Биллик воспринял новость о моем отъезде в обычной своей молчаливой манере: поджал губы, медленно кивнул, словно смиряясь с неизбежным, и крепко пожал мне руку. «Благодарствуйте, сэр», — промолвил он, принимая от меня маленький мешочек монет. Засим старик выплюнул табачную жвачку и, насвистывая, зашагал прочь по ведущей к деревне тропе. Больше я его никогда не видел.

Я вступил в новую жизнь не совсем чтобы вообще без всяких планов на будущее. С момента, когда я увидел фотогенический рисунок каменного колосса в оксфордской квартире профессора С., у меня начала вызревать идея, что производство подобных изображений вполне может стать источником заработка или, по крайней мере, приработка. Старому Тому я ничего не говорил, опасаясь очередной размолвки между нами, но втайне от него предпринял шаги, чтобы основательно познакомиться с возможностями и техниками этого чудесного нового вида изобразительного искусства. Льщусь мыслью, что я один из первых освоил метод фотогенического рисования и, если бы не дальнейшие повороты судьбы, создал бы себе имя в этой области и остался бы в памяти потомков наравне с мистером Толботом и месье Дагерром.[104]

Мое воображение всегда пленяла камера-обскура, способная воспроизводить на бумаге мимолетные образы, беглые порождения минуты, которые исчезали также быстро, как появлялись, стоило лишь переместить аппарат. У Тома, к великому моему восторгу, имелась такая камера, и в детстве я часто уговаривал старика — после уроков, погожим летним вечером — выйти со мной в сад и дать мне глянуть в «волшебное зеркало». Эти воспоминания тотчас ожили в моей душе при виде фотогенического рисунка, выставленного в квартире профессора, и я твердо решил сам научиться ловить и запечатлевать игру света и тени.

Для этой цели я несколькими неделями ранее написал мистеру Толботу, и он любезно согласился принять меня в своем доме в Лакоке,[105] где и посвятил в восхитительное искусство создания фотогенических рисунков наподобие того, что я видел в Нью-Колледже, а также во все тайны скиаграфов,[106] проявителей и экспозиции. Он даже подарил мне одну из своих собственных камер, дюжины которых валялись по всему дому и саду. Каждая из них являла собой маленькое чудо: просто деревянная коробочка (миссис Толбот называла их мышеловками), изготовленная местным плотником по чертежам мистера Толбота, с вделанной в переднюю стенку линзой в медной оправе, — но какие волшебства они творили! Я вернулся в Сэндчерч, страстно увлеченный новым делом и снедаемый желанием поскорее самостоятельно заняться производством фотографий.

Потом наступил жаркий июльский день, когда я закрыл за собой дверь коттеджа на утесе, как мне думалось, в последний раз. Остановившись на миг под каштаном у калитки, я оглянулся на дом, который прежде называл родным. Невольно нахлынули воспоминания. Я увидел себя маленьким мальчиком, играющим в саду, проворно лезущим на это вот каштановое дерево, чтобы посмотреть из «вороньего гнезда» на переменчивые воды Пролива, бредущим по тропинке в школу и из школы, в любое время года и по любой погоде. Мне вспомнилось, как я стоял под окном гостиной и наблюдал за матушкой, строчившей часами напролет, не подымая низко опущенной головы. Вспомнились шум ветра и крики морских птиц по утрам, когда я пробуждался, и неумолчное пение волн, с рокотом набегавших на берег, а в ненастье разбивавшихся о скалы с грохотом, похожим на гром далеких пушек. Но то были воспоминания Эдварда Глайвера, не мои. Я просто на время позаимствовал их у него, а теперь возвращал обратно. Моему новому «я» пришла пора обзаводиться собственными воспоминаниями.


В течение первых двух-трех недель после переезда в Кэмберуэлл я несколько раз наведывался в город в поисках места, но все без толку. Мой скудный денежный запас быстро истощался, и вскоре я начал опасаться, что мне опять придется зарабатывать на жизнь уроками — в высшей степени неприятная перспектива. Имей я университетскую степень, возможно, мне было бы легче устроиться, но я таковой не имел — по милости Феба Даунта.

Ближе к августу я, исполненный решимости не впадать в праздность, вновь занялся матушкиными дневниками. Тогда-то я и сделал открытие великой важности.

Внимание мое случайно привлекла запись от 31.VII.19: «Вчера посетила мистера AT.; Л. не присутствовала, но он принял меня со всей учтивостью и объяснил, что от меня требуется». Под буквой «Л.» скрывалась Лаура Тансор, разумеется. Но личность «мистера АТ.» оставалась мне неизвестной. Поддавшись внезапному порыву, я разыскал связку разнородных документов, датированных начиная с 1819 года. У меня не заняло много времени, чтобы найти квитанцию об оплате ночлега в «Фендаллз-Хотел» на Пэлис-Ярд, помеченную датой 30 июля 1819 года. К оборотной стороне квитанции была приклеена визитная карточка:


[107]


Напрашивалось резонное предположение, что «мистером АТ.» является мистер Ансон Тредголд, адвокат. Теперь получала объяснение одна из ранее сделанных записей: «Л. согласилась с моей просьбой и обещала поговорить со своим юристом. Она понимает, что я боюсь разоблачения и нуждаюсь в своего рода оправдательной грамоте, буде таковую возможно сочинить». Отсюда представлялось очевидным, что обе женщины подписали некий юридический документ или договор. Никакого такого договора в матушкиных бумагах не обнаружилось, но я тотчас смекнул, что он, скорее всего, чрезвычайно для меня важен, и прямо там и тогда принялся измышлять способ раздобыть копию. Мое великое предприятие началось.

На следующий день я написал в фирму Тредголдов — измененным почерком, под именем Эдварда Глэпторна. Я назвался секретарем и переписчиком мистера Эдварда Чарльза Глайвера, сына покойной Симоны Глайвер из Сэндчерча, Дорсет, и попросил удостоить меня чести встретиться с мистером Ансоном Тредголдом по конфиденциальному делу, касающемуся вышеупомянутой дамы. Я с волнением ждал ответа, но он все не приходил. Медленно тянулись скучные недели, я продолжал искать работу, но безуспешно. В конце августа я почти отчаялся получить когда-либо ответ на свое обращение к мистеру Ансону Тредголду. И только на первой неделе сентября пришло короткое письмо с сообщением, что мистер Кристофер Тредголд будет рад принять меня в частном порядке (последние два слова подчеркнуты) в ближайшее воскресенье.


Солидная фирма «Тредголд, Тредголд и Орр» уже упоминалась в данном повествовании как место службы моего соседа Фордайса Джукса и как юридический консультант лорда Тансора. Их контора находилась на Патерностер-роу,[108] в тени собора Святого Павла: крохотный островок юридической жизни среди моря издательств и книжных лавок, снискавших улице известность в литературных и окололитературных кругах. Фирма размещалась в роскошном особняке напротив кофейни «Глава»; часть здания, как я вскоре выяснил, занимала личная резиденция нынешнего старшего компаньона, мистера Кристофера Тредголда. На первом этаже сидели клерки, на втором располагались кабинеты старшего компаньона и его младших коллег, а на третьем и четвертом — частные комнаты мистера Тредголда. Особенность планировки здания заключалась в том, что в жилые апартаменты можно было попасть также прямо с улицы, по любой из двух наружных лестниц по боковым фасадам, выходящим в узкие переулки.

И вот погожим солнечным утром, уже напоенным осенней свежестью, я впервые увидел владения фирмы «Тредголд, Тредголд и Орр», где вскоре стану своим человеком. На улице стояла необычная тишина, нарушаемая лишь замирающим звоном церковных курантов да шорохом первых палых листьев, которые легкий ветер гнал по мостовой и закручивал в крохотные смерчи за моей спиной.

В сопровождении слуги я поднялся на третий этаж, где мистер Кристофер Тредголд принял меня в своей гостиной — просторной комнате приятных пропорций, с двумя выходящими на улицу высокими окнами, нарядно задрапированными плюшевыми занавесями изысканного бледно-желтого цвета, отливающего золотом в солнечных лучах.

Общее впечатление от интерьера я бы выразил словами «блеск и мягкая роскошь». Длинноворсный ковер с изящным розово-голубым узором чуть пружинил под ногами, словно моховый покров в моем укромном гнездышке над «Тропой философов» в Гейдельберге. Предметы мебели — немногочисленные, но высочайшего качества и выполненные в стиле, далеком от модного ныне тяжеловесного ампира, — блестели полированными поверхностями; яркие блики сверкали на начищенном серебре, медных декоративных деталях и мерцающем стекле. Перед элегантным камином Адама[109] стояли глубокий удобный диван и кресло tête-à-tête[110] в одинаковой сине-золотой обивке, с обилием тугих подушек, украшенных берлинским шитьем.[111] В простенке между окнами, под классическим медальоном, стояла виолончель на кованой медной подставке, а на маленьком чиппендейловском столике рядом лежали раскрытые ноты одного из божественных произведений Баха для этого бесподобного инструмента.

Мистер Кристофер Тредголд оказался среднего роста господином лет пятидесяти, с шапкой пушистых седых волос и загорелым чисто выбритым лицом с квадратным подбородком и широко расставленными ярко-голубыми глазами. Он был одет безупречно — белоснежная сорочка, сизо-серые панталоны, лакированные туфли — и держал в левой руке монокль на темно-синей шелковой ленточке, прикрепленной к жилету. В ходе нашей беседы он постоянно протирал стеклышко красным шелковым платком, который всегда держал при себе именно для этой цели. За все время нашего дальнейшего знакомства я ни разу не видел, чтобы он вставил монокль в глаз.

Dulcis, вот первое слово, пришедшее мне на ум при знакомстве с мистером Кристофером Тредголдом. Приятный, мягкий, обаятельный, медоточивый, утонченный — все эти свойства натуры, казалось, смешивались с атмосферой гостиной, с ее элегантностью и благоуханностью, создавая ощущение сладостной, дремотной неги.

Мистер Тредголд встал с кресла у окна, пожал мне руку и пригласил расположиться на двухместном кресле, а сам (к моему облегчению) сел на диван. Он одарил меня ангельской улыбкой и продолжал сиять в продолжение всего нашего разговора.

— Когда мне передали ваше письмо, мистер… Глэпторн… — он на миг замялся и бросил взгляд на исписанные листочки, которые держал в руке, — я подумал, что нам обоим будет удобнее побеседовать в сугубо конфиденциальной обстановке.

— Благодарю вас, мистер Тредголд, что вы уделили мне время, — сказал я.

— Не за что, не за что. Видите ли, мистер Глэпторн, ваше письмо заинтриговало меня. Да, именно заинтриговало. — Он снова лучезарно улыбнулся. — А если я заинтригован, значит, можно не сомневаться: речь идет о деле из ряда вон выходящем. У меня поразительный нюх на подобные вещи. Со мной такое часто случается: меня что-нибудь заинтриговывает, я провожу частное расследование, тщательное негласное расследование в свободное от работы время, и в конечном счете — всякий раз — докапываюсь до неких в высшей степени необычных фактов. Все заурядные дела я оставляю другим. С незаурядными предпочитаю разбираться сам.

Данную тираду он произнес сладчайшим тенором, медленно и отчетливо выговаривая каждое слово, отчего она обрела ритмичную напевность речитатива. Не дав мне времени ответить, он снова сверился с записями, протер монокль и продолжил свою вступительную речь, явно заранее подготовленную к нашей встрече.

— В вашем письме, мистер Глэпторн, упоминаются мистер Эдвард Глайвер и его покойная мать, миссис Симона Глайвер. Можно поинтересоваться, какие отношения связывают вас с обеими поименованными особами?

— Как я указал в письме, мистер Эдвард Глайвер нанял меня на должность личного секретаря, чтобы я помог разобрать и привести в порядок архив его покойной матери.

— А! — Мистер Тредголд просиял. — Та писательница.

— Вы знакомы с ее творчеством?

— Понаслышке.

Тогда мне не показалось странным (хотя позже озадачило), что мистер Тредголд знает личность автора, публиковавшего свои произведения анонимно или под псевдонимом. Он кивнул, предлагая мне продолжать.

— В настоящее время мистер Глайвер живет в Европе и хочет поскорее завершить все дела своей матери. Не имея возможности управиться со всем собственными силами, он поручил мне заняться практической стороной дела.

— А, практической стороной, — протянул мистер Тредголд. — Ну разумеется. — Он опять протер монокль. — Прошу прощения, мистер Глэпторн, но позвольте спросить, есть ли у вас какой-нибудь документ, подтверждающий ваши полномочия?

Я заблаговременно подготовился к подобному вопросу и сейчас запустил руку в карман.

— Вот письмо от мистера Эдварда Глайвера, наделяющее меня временными полномочиями представлять его интересы.

— Да, вижу, — промолвил почтенный джентльмен, бегло просмотрев бумагу. — Составлено не совсем по форме, но в целом вроде все в порядке — хотя я не имел удовольствия знать мистера Глайвера и едва ли мы располагаем какой-либо корреспонденцией от него.

К такому я тоже был готов.

— Может, предъявить вам подтвердительный образец подписи?

— Безусловно, этого будет достаточно, — сказал мистер Тредголд, и я вручил ему квитанцию — подписанную мной, разумеется, — о доставке карманного издания Платона в переводе Фичино (Лион, 1550, в прелестном французском переплете), выданную фирмой «Филд и К°».

Похоже, сей документ вполне удовлетворил старшего компаньона. В очередной раз протерев монокль, он откинулся на спинку дивана и задал следующий вопрос:

— Вы пишете о некоем конфиденциальном деле, касающемся покойной известной писательницы, матери мистера Глайвера. Можно узнать, в чем оно состоит?

Его небесно-голубые глаза чуть расширились, когда он склонил голову к плечу и откинул со лба тонкую прядь пушистых волос.

— В бумагах миссис Глайвер я нашел упоминание о договоре, заключенном между ней и некой дамой, в прошлом являвшейся, насколько я понял, клиенткой вашей фирмы. Покойной леди Лаурой Тансор.

Мистер Тредголд молчал.

— К сожалению, миссис Глайвер не сохранила копии договора, а мой наниматель беспокоится: вдруг там идет речь о некоем обязательстве, которое он должен выполнить от имени своей матери.

— Весьма похвально со стороны мистера Глайвера, — заметил мистер Тредголд.

Он встал, подошел к французскому секретеру, выдвинул ящичек и извлек из него лист бумаги.

— Полагаю, вас интересует этот документ.

18. Hinc illae lacrimae[112]

Я премного удивился. Я ожидал от мистера Тредголда уверток, проволочек и прочих адвокатских штучек или даже категорического отказа на мою просьбу, но уж всяко не столь быстрой и безропотной капитуляции.

Документ представлял собой довольно простое распоряжение.

Я, Лаура Роуз Дюпор из Эвенвуда в графстве Нортгемптоншир, настоящим официально и окончательно освобождаю Симону Фрэнсис Глайвер из Сэндчерча в графстве Дорсет от всякой ответственности перед законом в случае, ежели супротив нее будет возбуждено судебное преследование, гражданское или уголовное, в связи с любым частным соглашением, касающимся моих личных дел, кое вышеназванная Симона Глайвер и я, Лаура Роуз Дюпор, сочтем нужным заключить и выполнить; а равно постановляю целиком и полностью освободить вышеназванную Симону Глайвер от всякого судебного преследования, гражданского или уголовного, в связи с любыми последствиями, могущими проистечь из упомянутого соглашения; и наконец, повелеваю в должное время и в должном месте включить содержащиеся здесь положения в мое завещание.

Бумага была подписана обеими сторонами и датирована 30 июля 1819 года.

— Этот документ составлял?..

— Мистер Ансон Тредголд, мой покойный отец. Уже тогда джентльмен весьма преклонных лет, увы, — ответствовал мой собеседник, печально покачав головой.

Я не стал спрашивать, сохранила ли бы подобная бумага законную силу, пожелай кто оспорить ее в суде, ибо сразу понял, что она не имеет юридического значения. Это был чисто символический жест со стороны леди Тансор, таким образом выразившей свое согласие с естественным желанием подруги обеспечить себя неким подобием защиты от смертельно опасных последствий тайного соглашения, заключенного между ними.

— Полагаю, — продолжил мистер Тредголд, — мы можем заверить мистера Глайвера, что сей документ не возлагает на него никаких обязательств. Он остается, скажем так, юридической диковинкой, не получившей практического применения. Одним из тех незаурядных фактов, о которых я говорил ранее.

Он лучезарно улыбнулся.

— Знаете ли вы… то есть знал ли ваш отец, в чем именно состояло упомянутое здесь частное соглашение?

— Я рад, что вы задали этот вопрос, мистер Глэпторн, — ответил мистер Тредголд после продолжительной паузы. — Я, разумеется, не принимал участия в составлении данной бумаги, ибо тогда только-только вошел в фирму. Мой отец являлся юридическим консультантом лорда Тансора, а потому представляется закономерным, что ее светлость обратилась именно к нему за нотариальным оформлением своей воли. Но по получении вашего письма я немного покопался в наших архивах. Мой отец был человеком педантичным и предусмотрительным, как и подобает хорошему юристу, но в случае с леди Тансор, боюсь, он проявил некоторую небрежность: я не нашел ни единой записи касательно данного дела. Как я сказал, в ту пору он был уже в преклонных летах…

— А вам известно, знал ли сам лорд Тансор, что его жена консультировалась с вашим отцом по данному вопросу?

Мистер Тредголд протер монокль.

— Могу сказать с полной определенностью, что не знал. И могу сказать также, что в конечном счете текст документа, который вы держите в руках, не был включен в завещание ее светлости, ибо впоследствии она обратилась ко мне, на сей раз с полного ведома лорда Тансора, за оформлением новых завещательных распоряжений в связи с рождением сына, Генри Хереварда Дюпора.

Мне оставалось выяснить у старшего компаньона один последний вопрос.

— А миссис Глайвер…

— Да?

— Полагаю, относительно миссис Глайвер существовало также некое распоряжение сугубо практического свойства?

— Именно так: о ежемесячном денежном переводе, производившемся нашей конторой через банк «Димсдейл и К°».

— И оно перестало действовать…

— После смерти леди Тансор в двадцать четвертом году.

— Понятно. Ну-с, мистер Тредголд, не стану долее вас задерживать. Похоже, дело благополучно завершилось к удовольствию всех заинтересованных лиц, и я могу доложить мистеру Эдварду Глайверу, что он может больше не беспокоиться по данному поводу.

Я встал, собираясь откланяться, но мистер Тредголд вдруг вскочил на ноги с проворством, весьма меня удивившим.

— Нет-нет, мистер Глэпторн, — промолвил он, беря меня под руку. — И слышать об этом не желаю! Вы останетесь на ланч — все уже подано.

Засим хозяин провел меня, совершенно не ожидавшего подобного проявления учтивости, в смежную комнату, где на столе ждала плотная холодная закуска. Час с лишним мы непринужденно беседовали за превосходным ланчем, приготовленным для мистера Тредголда protégé самого месье Брийя-Саварена.[113] В ходе разговора выяснилось, что старший компаньон учился в Гейдельбергском университете, и мы оба предались приятным воспоминаниям о городе и его окрестностях.

— Та квитанция, что вы мне показали ранее, мистер Глэпторн, — наконец сказал мистер Тредголд. — Не разделяете ли вы часом библиографических интересов мистера Глайвера?

Я ответил, что в свое время увлекался библиографией.

— В таком случае, может, вы выскажете свое суждение кое о чем?

Он провел меня к застекленному книжному шкафу в дальнем углу комнаты и достал с полки книгу — «Epithalami» Баттисты Марино[114] (Париж, 1616; первый сборник Марино и единственный вышедший за пределами Италии).

— Великолепное издание! — с восхищением воскликнул я.

Мистер Тредголд сделал несколько точных и верных замечаний относительно качества, происхождения и ценности данного тома — он удивил меня широтой своих библиографических познаний, хотя в целом разбирался в предмете хуже меня. Он тотчас почтительно признал мое, как он любезно выразился, полное превосходство в подобных вопросах и высказал предположение, что мне следует заглянуть к нему еще раз, дабы ознакомиться с его библиотекой на досуге.

Таким вот образом я очаровал мистера Кристофера Тредголда.


Я вышел через боковую дверь и спустился по лестнице в сопровождении слуги, открывшего мне дверь несколькими часами ранее. Уже когда мы достигли нижней площадки, мистер Тредголд крикнул мне вслед:

— Заходите еще, в ближайшее воскресенье!

Я так и сделал — и в ближайшее воскресенье, и в следующее. К моменту своего пятого визита на Патерностер-роу, в начале октября, я измыслил способ извлечь выгоду из своих крепнущих дружеских отношений со старшим компаньоном.

— Боюсь, мистер Тредголд, — сказал я перед уходом, — сегодня мы с вами в последний раз столь приятно провели время.

В кои-то веки его лучезарная улыбка погасла.

— Что? Почему вы так говорите?

— Моя работа на мистера Глайвера, как вам известно, носила временный характер. Она закончится, как только он вернется с континента и я выполню последние свои обязанности перед ним.

— Но чем же вы будете заниматься потом? — спросил мистер Тредголд, всем своим видом являя неподдельное беспокойство.

Я потряс головой и сказал, что сейчас у меня нет на примете никакой подходящей работы.

— В таком случае, — просиял он, — я могу взять вас к себе.

Все вышло даже лучше, чем я смел надеяться. Я думал изыскать способ пристроиться в фирму в должности младшего клерка или даже рассыльного, а мистер Тредголд взял да предложил мне место своего помощника. Вдобавок он изъявил намерение познакомить меня с сэром Эфраимом Гэддом, королевским адвокатом, которому Тредголды часто передавали самые выгодные судебные дела, — в настоящее время сей господин искал преподавателя классических языков для тех желающих поступить в Иннер-Темпл, кто не имел университетской степени.

— Но у меня тоже нет степени, — сказал я.

Мистер Тредголд снова расплылся в счастливой улыбке.

— Уверяю вас, это обстоятельство не станет помехой. Сэр Эфраим всегда с готовностью следует рекомендациям «Тредголд, Тредголд и Орр».

Вкупе с новой должностью я получал хорошее жалованье в сто пятьдесят фунтов в год[115] и мансардные комнаты в принадлежавшем фирме здании на Темпл-стрит, за весьма умеренную плату.

Мы договорились, что я приступлю к работе — характер которой почти умышленно не уточнялся — с первого ноября, то есть ровно через четыре недели, когда из предназначенных мне комнат съедет нынешний постоялец.

Я воротился в Кэмберуэлл, воодушевленный успехом, но опечаленный необходимостью покинуть свое уютное жилье. Синьор Галлини, оказавший мне много знаков доброты и внимания за короткое время нашего знакомства, был первым моим новым другом, заведенным в Лондоне, и мне было по-настоящему грустно расставаться с его тихим маленьким домиком, не говоря уже о прелестях восхитительной мисс Беллы, и перебираться в густонаселенный центр города. Но ничего не попишешь: в конце октября я переехал из Кэмберуэлла на Темпл-стрит. Утвердившись таким образом на новой стезе, я встретил Рождество 1848 года в Темплской церкви, вдохновенно распевая рождественские псалмы в окружении особо благочестивых прихожан из числа своих новых соседей — с сердцем, исполненным подлинной благодарности.


Первое письмо на новом месте я получил от синьора Галлини и Беллы (с ней я твердо решил не терять связи): они поздравляли меня с праздником и выражали надежду, что я преуспею на вновь избранном поприще. Через несколько дней после Рождества мне поступило еще два письма — на сей раз на адрес до востребования, который я завел поблизости, на Аппер-Темз-стрит, чтобы получать там всю корреспонденцию на имя Эдварда Глайвера.

Одно письмо пришло из Веймута, от матушкиного поверенного мистера Гослинга — он сообщал о продаже сэндчерчского дома, но указывал, что по причине его плачевного состояния мы выручили за него меньшую сумму, чем предполагали. Деньгами он распорядился согласно моим указаниям: вернул мистеру Мору долг, после каковой выплаты и ряда других необходимых расходов на руках у него осталась сумма в 107 фунтов 4 шиллинга и 60 пенсов. Я рассчитывал на много большее, но, по крайней мере, теперь у меня была работа и крыша над головой.

Второе письмо прислал доктор Пенни — врач, пользовавший матушку во время последней ее болезни.

Сэндчерч, Дорсет

4 января 1849 г.


Дорогой Эдвард! С глубоким прискорбием сообщаю вам, что бедный Том Грексби преставился вчера вечером. Кончина, благодарение Богу, была скоропостижной и безболезненной, хотя и совершенно неожиданной.

Я виделся с ним только накануне, и он находился в добром здравии. Наш друг почувствовал недомогание после полудня. Меня вызвали к нему, но к моменту моего прибытия он уже впал в беспамятство, и я ничего не мог сделать для него. Он мирно испустил дух в самом начале девятого.

Похороны состоятся на этой неделе, одиннадцатого числа. Премного сожалею, что вынужден доводить до вашего сведения столь печальную новость.

За сим остаюсь искренне ваш

Мэтью Пенни.

Неделю спустя, студеным январским днем, я в последний раз в жизни вернулся в Сэндчерч, чтобы проводить своего дорогого друга и бывшего учителя в безвозвратный путь на маленьком погосте над свинцовыми водами Пролива. Дул резкий восточный ветер, и земля под ногами была твердая, как камень, после затяжных крепких морозов. Когда все ушли, я долго стоял у могилы один и наблюдал, как последний свет дня угасает под натиском тьмы, покуда не перестал различать, где кончается небо и начинается колеблющееся пространство черной воды.

Я чувствовал полное одиночество, навсегда лишенный теперь дружеского участия славного Тома, ибо он был единственным в моей жизни человеком, по-настоящему понимавшим мои интеллектуальные устремления. За годы моего ученичества у него, щедро и бескорыстно делясь со мной своими обширными знаниями и поощряя меня всеми возможными способами, он дал мне средство подняться гораздо выше среднего уровня образованности. Не ограничивая мою свободу жесткими рамками системы, он научил меня думать, анализировать, усваивать и подчинять своей воле любой предмет, вбирая в себя. Все эти умственные достоинства понадобятся мне для предстоящего дела, и всеми ими я обязан Тому Грексби.

Я стоял у могилы, покуда не окоченел от холода, и вспоминал о днях отрочества, проведенных с Томом в его пыльном доме, забитом книгами. Я не искал утешения в религиозных постулатах о загробной жизни, ибо уже утратил всякое доверие к христианской вере, но я по-прежнему преклонялся перед ее поэтической мощью и не мог не произнести вслух блистательные слова Джона Донна, в свое время звучавшие и на похоронах моей матушки:

И в те врата войдут они, и поселятся в доме том, где нет ни тучи, ни солнца, ни тьмы, ни сияния, но один негасимый свет; нет ни шума, ни тишины, но одна неумолчная музыка; нет ни страха, ни надежи, но один невозмутимый покой; нет ни врагов, ни друзей, но одно нерушимое единение и слияние; нет ни начал, ни концов, но одна бесконечная вечность.

Продрогший до костей и с тяжелым сердцем, я наконец покинул кладбище. Мне не терпелось поскорее оказаться в теплой и уютной «Голове короля», но я все же не мог не подняться сначала на вершину утеса, чтобы в последний раз взглянуть на старый дом.

Он стоял в морозных сумерках, темный и с закрытыми ставнями, посреди неухоженного сада, огороженного невысоким белым забором, частично обвалившимся под порывами ветра. Не знаю, что я чувствовал при виде печального зрелища запустения — тоску ли об утраченном, виноватое ли сожаление, что оставил дом своего детства. Голые ветви каштана, среди которых в далеком прошлом я устроил «воронье гнездо», скрипели и трещали на резком ветру. Никогда больше не заберусь я на свою излюбленную обзорную позицию, чтобы смотреть на переменчивое море и грезить о прекрасных очах Шахерезады или совместном путешествии с Синдбадом в Долину Алмазов.[116] Но все на свете подвластно переменам, а потому я повернулся спиной к прошлому и подставил лицо восточному ветру, в два счета высушившему мои слезы. Мне предстояло свернуть горы для достижения своей цели, но я верил, что в конечном счете войду в те врата и в тот дом, где все будет хорошо — где, как сказал проповедник Донн, все страхи и надежды навеки исчезнут, уступив место невозмутимому покою.


Тем холодным январем смерть забрала еще одного моего друга: Просперо Галлини скончался, сломав шею при падении с лестницы. Белла письменно сообщила мне ужасную новость, и я, разумеется, немедленно отправился в Кэмберуэлл, чтобы быть рядом с ней.

— Я еще не знаю, как жить дальше, — сказала она, когда мы шли из церкви после похорон, — но я должна уехать отсюда, вне всяких сомнений. Надо выплатить все долги и продать дом. Я переберусь в Лондон и постараюсь поскорее найти работу.

Я наказал, чтобы она непременно уведомила меня, когда устроится на новом месте, и попросил считать меня своим другом и покровителем в Лондоне. На прощанье Белла вручила мне прелестное карманное издание дантовской «Vita Nuova», принадлежавшее ее отцу.

— Моему доброму и заботливому другу, — промолвила она, — о котором я всегда буду вспоминать с любовью.

— Обещаете писать мне?

— Обещаю.

Через несколько недель я получил письмо с сообщением, что она взяла место компаньонки у некой миссис Дейли в Сент-Джонс-Вуде. Я порадовался за девушку и решил впредь поддерживать с ней связь посредством регулярной переписки. Я так и сделал, хотя прошло целых четыре года, прежде чем мы с ней снова встретились.


Большой стол, за которым матушка провела без счету утомительных часов, теперь помещался у окна в моих новых комнатах на Темпл-стрит в Уайтфрайарс. На нем аккуратно стояли в ряд дневники, открывшие мне мою подлинную личность, а вокруг них, как и в Сэндчерче, высились кипы пожелтелых документов, теперь разложенных в хронологическом порядке; и к каждой из них прилагался листочек с указанием, что именно в ней содержится. Свежекупленные чистые блокноты лежали наготове, карандаши и перья были зачинены, чернила налиты в чернильницу. Я приготовился провести огромную работу, чтобы удостоверить перед миром свою подлинную личность.

Я положил превосходное начало. Договор, заключенный между моей матушкой и леди Тансор, который косвенно подтверждал обоснованность моих притязаний, теперь находился в моем владении; по счастливому стечению обстоятельств я получил работу у Тредголдов, юридических консультантов лорда Тансора. Что выйдет из сложившейся ситуации, предсказать невозможно. Но я, безусловно, получу какую-нибудь выгоду, коли заслужу полное доверие мистера Кристофера Тредголда.

А любая выгода, даже самая малая, для человека изобретательного значит очень и очень многое.


Моим первым гостем на Темпл-стрит был Легрис — он явился без предуведомления одним снежным вечером через несколько дней после моего возвращения с похорон Тома. По громоподобному топоту на лестнице и трем сильным ударам в дверь, за ним последовавшим, я безошибочно угадал, кто решил навестить меня.

— Приветствую тебя, император! — прогудел Легрис, обнимая меня и хлопая по спине громадной ладонью.

Он потопал, стряхивая снег с башмаков, потом снял шляпу, отступил на шаг назад и окинул взглядом мое новое царство.

— Мило, очень мило, — одобрительно кивнул он. — Слушай, а что там за противный коротышка живет на первом этаже? Высунул свой мерзкий носишко за дверь и спросил, не мистер ли Глэпторн мне нужен. Я посоветовал малому, любезно эдак, не лезть в чужие дела. Ну и кто такой Глэпторн, когда он дома?

— Коротышку величают Фордайс Джукс, — пояснил я. — А Глэпторн — это твой покорный слуга.

Разумеется, данное сообщение вызвало гримасу удивления на лице моего гостя.

— Глэпторн?

— Да. Тебя смущает, что я взял новое имя?

— Нисколько, старина, — ответил он. — Полагаю, у тебя есть на то причины. Вероятно, кредиторы преследуют? Разгневанный муж с пистолетом в руке рыщет по городу в поисках Э. Глайвера?

Я невольно рассмеялся.

— Сгодится любое из двух объяснений либо оба сразу.

— Ладно, не стану приставать с расспросами. Если другу угодно поменять имя, не объясняя причин, пускай себе меняет, я так считаю. К счастью, я по-прежнему могу называть тебя Джи. Но если тебе нужна помощь — обращайся. Всегда готов и рад услужить.

Я заверил Легриса, что помощи мне не требуется, ни финансовой, ни какой другой; попросил лишь, чтобы любую корреспонденцию, отправляемую на Темпл-стрит или в контору моего работодателя, он адресовал на имя мистера Э. Глэпторна.

— Слушай, — внезапно сказал он, — ты, часом, не работаешь на правительство в какой-нибудь секретной должности?

— Нет, ничего подобного.

Легрис принял разочарованный вид, но, верный своему слову, не задал более никаких вопросов. Затем он извлек из кармана сложенный экземпляр «Субботнего обозрения» и протянул мне:

— Вот, наткнулся на это в клубе. Номер трехмесячной давности. Заглядывал в него? Страница двадцать два.

Я не заглядывал, поскольку редко читал этот журнал. Я посмотрел на дату на обложке: 10 октября 1848 года. На двадцать второй странице находилась публикация под заголовком «Воспоминания об Итоне. Ф. Рейнсфорд Даунт», часть которой я приводил выше.

— Там довольно много про тебя, — заметил Легрис.

Со времени предательства Даунта прошло много лет, но желание отомстить горело во мне с прежней силой. Я уже начал собирать разного рода материалы, имеющие отношение к нему: рецензии и критические отзывы о его сочинениях; статьи, написанные им для литературной прессы; сведения о его отце, почерпнутые мной из различных печатных источников; мои собственные письменные впечатления о его родном доме в Миллхеде, куда я наведывался в ноябре прошлого года. Все вырезки и записи я хранил в жестяной коробке под кроватью. Архив, пока еще небольшой, будет разрастаться в ходе моего расследования, имевшего целью отыскать в биографии Даунта такие факты, которые можно использовать против него.

— Прочитаю позже, — сказал я, бросая журнал на стол. — Я голоден и хочу наесться до отвала. Куда пойдем?

— В «Корабль и черепаху»! Куда ж еще? — воскликнул Легрис, распахивая дверь. — Я угощаю, старина. Лондон ждет. Берите пальто и шляпу, мистер Глэпторн, и следуйте за мной.



В ноябре 1854 года, когда я сидел с бокалом бренди перед гудящим камином в комнатах Легриса в «Олбани», мне с трудом верилось, что с момента моего переезда из Сэндчерча в Лондон минуло всего шесть лет. Казалось, прошла целая жизнь — столько разных событий, столько радужных надежд, столько жестоких разочарований! Лица в огне, запах сентябрьского утра, смерть и страсть — картины и образы проплывали перед мысленным взором, сливаясь и вновь разъединяясь; сонмы призраков, кружащихся в вечном танце.

— Я никогда никому не говорил, ты знаешь, — негромко произнес Легрис. Он сидел с запрокинутой головой, наблюдая за клубами сигарного дыма, всплывающими к густо затененному потолку. — Никому ни словом не обмолвился, какую жизнь ты ведешь. Если кто спрашивает, я всегда отвечаю, что ты путешествуешь или что я давно не получал от тебя никаких известий. Так и надо, да? Ты этого хотел?

Он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза, но я молчал.

— Не знаю, чем все это кончится, Джи, но если то, что рассказываешь, — правда…

— Истинная правда. Все до последнего слова.

— Тогда я, конечно, понимаю. Ты не Эдвард Глайвер — так почему бы тебе не назваться Эдвардом Глэпторном? Я думал, за тобой гоняются заимодавцы или что-нибудь в таком роде, а ты просто не желаешь признаться. Но теперь я понимаю: ты действительно должен хранить все в секрете, покуда не получишь возможности уладить дело. Но какая история, Джи! Не стану говорить, что я не в силах поверить: я должен верить, раз ты утверждаешь, что это правда. Однако ты еще не закончил, вне всяких сомнений, и я весь внимание, старина. Впрочем… ты хочешь продолжить сейчас же — или предпочитаешь заночевать у меня, а досказать все поутру?

Я взглянул на часы. Десять минут второго.

— Сон отменяется, — решил я. — А теперь позволь мне рассказать еще немного о мистере Тредголде.

Интермеццо1849–1853

IКнижный шкаф мистера Тредголда

Верный своему слову, мистер Кристофер Тредголд в должный срок порекомендовал светилу юриспруденции, королевскому адвокату сэру Эфраиму Гэдду, воспользоваться моими педагогическими услугами для обучения лингвистическим знаниям кандидатов в Иннер-Темпл, не имевших необходимой университетской степени, над каковыми особами сэр Эфраим осуществлял надзор, будучи бенчером.[117] Эти обязанности нисколько меня не тяготили, и я легко выполнял их наравне со своей ежедневной службой у Тредголдов — о ней я расскажу чуть позже.

Сердечная приязнь, выказанная мне мистером Тредголдом при первой встрече, проявилась и в первый день моей работы. Сразу по моем прибытии в контору на Патерностер-роу Фордайс Джукс препроводил меня в кабинет старшего компаньона на втором этаже. Джукс являлся одним из старейших сотрудников фирмы и восседал за высокой конторкой при входе, подобно привратнику встречая клиентов и отводя на второй этаж, к одному из компаньонов.

Он восхищался мистером Тредголдом сверх всякой меры, но в самом скором времени проникся не меньшим почтением и ко мне, хотя едва знал меня. Неизменно услужливый и учтивый, он отрывался от работы и торопливо вскидывал голову, чтобы улыбнуться или приветственно кивнуть мне, всякий раз, когда я проходил мимо.

Я с первого взгляда невзлюбил Джукса с его бычьей шеей и толстым приплюснутым носом. Он носил короткую стрижку, как у обитателя работного дома, и зачесывал волосы со лба так, что они топорщились черным ежиком. Из-за прямой линии стрижки над ушами и на шее вся прическа производила впечатление диковинного головного убора, надетого поверх самой обычной шапки волос. Я терпеть не мог и паршивую собачонку Джукса, и его багровую чисто выбритую физиономию с хитрым и сладким выражением. Он постоянно прищелкивал пальцами, тряс головой или почесывал макушку, а в крохотных зеленых глазках мерцал тревожный огонек, который никогда не разгорался вовсю, но скрывался и таился в глубине взора, точно наемный убийца, то и дело исчезающий в дверных проемах и подворотнях в ходе преследования своей жертвы. Все это вызывало у меня стойкое отвращение к Джуксу.

Вскоре он начал оказывать мне столь назойливые знаки внимания при каждой утренней встрече, что я вообще прекратил пользоваться передней дверью и стал подниматься в свой кабинет по боковой лестнице. Тем не менее я часто сталкивался с ним по окончании рабочего дня на улице, где он поджидал меня. «А, вот и вы, мистер Глэпторн, — говорил Джукс своим несуразно тонким голосом. — Я подумал, мы с вами можем прогуляться до дома вместе. Приятное общество и дружеская беседа в конце дня — что может быть лучше?»

Свой в высшей степени нежелательный интерес ко мне Джукс обнаружил при первом же моем появлении на Патерностер-роу. Когда я вошел в переднюю дверь, он выскочил из-за конторки и принялся подобострастно кланяться.

— Для меня большая честь познакомиться с вами, мистер Глэпторн, — сказал он, энергично тряся мою руку. — Огромная честь. Надеюсь, мы с вами будем много общаться, не только в служебное, но и во внеслужебное время. Мы ведь живем по соседству, знаете ли. Новая кровь здесь всегда приветствуется, сэр, — своего рода смазка для огромного механизма фирмы, верно? Мы должны двигаться вперед, не так ли, мистер Глэпторн? Да, конечно. Как умно со стороны старшего компаньона пригласить вас к нам — но ведь мы и не ожидаем от старшего компаньона ничего другого.

Он продолжал в таком же духе, покуда мы не дошли до кабинета мистера Тредголда. Отвесив еще один раболепный поклон, он провел меня в комнату, а потом, не переставая почтительно кивать, вышел и бесшумно затворил за собой дверь.

Старший компаньон с лучезарной улыбкой встал из-за стола.

— Добро пожаловать, добро пожаловать, мистер Глэпторн! — воскликнул он, сердечно пожимая мне руку. — Прошу вас, присаживайтесь, сэр. Не угодно ли вам чего-нибудь? Мне позвонить, чтобы подали чаю? Утро нынче прохладное, правда? Не желаете ли придвинуться поближе к камину?

Он рассыпался в подобных изъявлениях заботы и внимания еще несколько минут, покуда я не убедил его, что нисколько не замерз и не нуждаюсь ни в каких согревательных напитках. Затем я поинтересовался, какого рода служебные обязанности мне предстоит выполнять.

— Обязанности? А, ну да. Обязанности, конечно же, имеются. — Он протер монокль и одарил меня ангельской улыбкой.

— Могу ли я спросить, мистер Тредголд, в чем именно они заключаются?

— Разумеется, можете. Однако сначала, мистер Глэпторн, я полагаю нужным немного рассказать вам о моих коллегах. Наша фирма называется «Тредголд, Тредголд и Орр», но в настоящее время Тредголд здесь только один — я сам. Мистер Дональд Орр является младшим компаньоном. Еще есть мистер Томас Инграме. У нас шесть клерков, включая мистера Джукса, старшего по положению среди них. Мы занимаемся самой разной практикой. Уголовные дела, разводы, банкротства, случаи неплатежеспособности (по ним специализируется мистер Дональд Орр), управление поместьями и прочей частной собственностью и тому подобное. Ну и конечно, мы представляем интересы множества известных особ.

— Вроде лорда Тансора?

— Совершенно верно.

— В какой же области вашей разнообразной практики вы задействуете меня?

— На мой взгляд, вы просто созданы для этой работы, мистер Глэпторн, и превосходно с ней справитесь.

— О какой именно работе идет речь, мистер Тредголд?

— Так… дайте подумать. Возможно, для начала вам захочется просмотреть кое-какие бумаги по делу о банкротстве, которое мы ведем с недавних пор. Такое занятие доставит вам удовольствие?

— Я здесь не для того, чтобы получать удовольствие, мистер Тредголд, — ответствовал я, — а для того, чтобы доставлять удовольствие вам.

— Но я и так премного доволен, — вскричал он, — и буду просто безмерно рад, коли вы любезно согласитесь ознакомиться с упомянутыми бумагами.

— Позвольте спросить, требуется ли от меня еще что-нибудь помимо ознакомления с данными документами?

— Не на сей раз. Пойдемте!

С этими словами старший компаньон подхватил меня под руку и провел по коридору в темную комнатку с большим письменным столом посередине и весело потрескивающим камином.

— Подождите здесь, пожалуйста, — попросил он. Через несколько минут он вернулся с толстой кипой бумаг, которую положил на стол.

— Вам будет удобно здесь?

— В высшей степени.

— Тогда я оставлю вас, трудитесь спокойно. Сегодня меня в конторе не будет. Можете уйти, когда пожелаете. Всего доброго, мистер Глэпторн.

Я с надлежащим вниманием принялся изучать документы, выданные мне мистером Тредголдом. Закончив с ними, я за неимением других занятий воротился на Темпл-стрит. До конца недели я каждое утро исправно являлся в свою комнатку, где находил на столе очередную стопку бумаг, прилежно прочитывал все до единой без всякой видимой цели, а затем отправлялся домой. В пятницу, когда я уже двинулся на выход, дверь кабинета мистера Тредголда отворилась.

— Вы отлично поработали на неделе, мистер Глэпторн. Разрешите пригласить вас в гости в воскресенье, в обычное время?

Через день я снова сидел в частных апартаментах мистера Тредголда, наслаждаясь аппетитнейшей холодной закуской. После ланча мы, по обыкновению, пустились в разговоры о книгах. Провожая меня вниз по боковой лестнице, слуга по имени Харриган вручил мне ключ.

— Вот, сэр, возьмите, пожалуйста. Мистер Тредголд просил вас воспользоваться ключом, когда придете в следующий раз. Стучаться нет необходимости.

Пораженный таким знаком доверия со стороны старшего компаньона, я уставился на Харригана, чье лицо хранило совершенно непроницаемое выражение. При этом я заметил позади него женщину примерно моего возраста, смотревшую на меня равно бесстрастным взором. Помимо хозяина только эти двое — муж и жена по имени Альберт и Ребекка Харриган — оставались в здании по воскресеньям, когда мистер Тредголд принимал меня. Изредка я мельком видел их: они молча исполняли свои обязанности и никогда даже словом не перекидывались.

Прошла еще неделя. Каждый день я шел с Темпл-стрит на Патерностер-роу, внимательно прочитывал все бумаги, оставленные на моем столе мистером Тредголдом, а потом отравлялся домой. Когда я выходил из своей комнатушки в пятницу вечером, сияющий улыбкой мистер Тредголд снова пригласил меня наведаться к нему в воскресенье. На сей раз я открыл боковую дверь своим ключом.

После ланча мы удобно уселись перед камином, и вскоре разговор перешел на книги. В ходе наших библиографических бесед мистер Тредголд часто вставал и брал тот или иной том из своего книжного собрания, чтобы подтвердить какое-нибудь свое суждение или спросить мое мнение по поводу оформления или происхождения издания. Сегодня он завел речь о необычных завещательных распоряжениях, которые нашей фирме недавно поручили подготовить, и я вспомнил о шутливом завещании, составленном Аретино[118] для Ганнона, любимого слона папы Льва X, — там поэт торжественно отписывал интимные части животного кардиналам его преосвященства.

— Ах, Аретино! — Мистер Тредголд, сияя улыбкой, протер монокль. — Непристойные «Шестнадцать поз».

За время проживания в Гейдельберге я хорошо изучил историю эротической литературы (вдобавок я владел превосходными изданиями Рочестера и Клеланда,[119] а равно редкими образцами жанра, относящимися к более ранним эпохам), а потому моментально понял, о чем вдет речь. Но меня поразила невозмутимость, с какой мой хозяин упомянул о знаменитом шедевре эротического воображения.

— Мистер Глэпторн. — Он опустил свой красный шелковый платок и пристально посмотрел на меня. — Сделайте милость, выскажите свое мнение по поводу этого.

Он встал и подошел к ореховому шкафу, стоявшему в простенке между дверями в прихожую. Вынув из жилетного кармана ключ на изящной золотой цепочке, мистер Тредголд отомкнул дверцы, и за ними оказались шесть-восемь полок, тесно заставленных книгами, а также плоскими темно-зелеными деревянными коробками. Взяв один из томов, он запер шкаф и вернулся на свое место.

К великому моему изумлению, это оказалось исключительно редкое издание сонетов Аретино, вышедшее в 1798 году в Париже (П. Дидо), с гравюрами Карраччи — за все время моих библиографических изысканий мне ни разу не попадалось такой книги.

— Я предположил, мистер Глэпторн, что подобный экземпляр заинтересует вас — как ученого и коллекционера, — сказал мистер Тредголд. — Надеюсь, я не задел никаких ваших чувств?

— Ни в коем случае, — ответил я, медленно поворачивая том в руках, чтобы получше рассмотреть великолепный переплет.

Содержание иллюстраций и сопроводительных сонетов, разумеется, было мне хорошо известно: мускулистые тела, тесно сплетенные ноги и руки, возбужденные половые члены, бурные совокупления среди украшенных кисточками подушек на широких ложах под балдахинами. Однако я совершенно не ожидал, что мой работодатель тоже знаком с ними.

От обсуждения книги мы перешли к разговору о жанре в целом, и вскоре стало ясно, что в данной области библиографии мистер Тредголд сведущ гораздо лучше меня. Он пригласил меня подойти к шкафу, снова отпер дверцы, и мы провели около часа, восхищаясь жемчужинами эротической литературы, собранными им за двадцать лет.

— Возможно, это тоже заинтересует вас, — промолвил он, беря с полки и открывая одну из плоских зеленых коробок, замеченных мной ранее.

Там, любовно уложенное на подкладку из тисненой бумаги, находилось полное собрание офортов Роулендсона, где художник изобразил различных услужливых дам, любезно демонстрирующих свои тайные прелести лихорадочно горящему мужскому взору. В других коробках содержались офорты и рисунки аналогичного характера, созданные превосходнейшими художниками.

Мое изумление не знало границ.

— Похоже, сэр, — с улыбкой заметил я, — в вас есть скрытые глубины.

— Юриспруденция, знаете ли, порой бывает отчаянно скучным занятием. — Мистер Тредголд лучезарно улыбнулся. — Время от времени человеку требуются маленькие безобидные развлечения. В качестве восстановительного средства.

Приятная беседа продолжилась за чаем: мы обсуждали разные редкие издания в жанре сладострастной литературы, которые каждый из нас жаждал раздобыть. Мистер Тредголд мечтал прибавить к своей коллекции экземпляр «Книжного шкафа Венеры», неполного анонимного перевода знаменитой «Geneanthropeia» Синибальди, вышедшего в свет в 1658 году. Я сделал мысленную заметку на сей счет, ибо знал, где можно достать означенную книгу, и полагал, что таким подарком я снищу еще сердечнейшее расположение своего работодателя.

Около пяти часов, гораздо позже обычного своего часа ухода, я поднялся с места, собираясь откланяться. Но прежде чем я успел открыть рот, мистер Тредголд вскочил на ноги и схватил меня за руку:

— Позвольте сказать, Эдвард… надеюсь, вы не станете возражать, если я буду называть вас по имени… так вот, я чрезвычайно доволен вашей работой. — Продолжая крепко держать меня за руку одной рукой, другую он ласково положил на мое плечо.

— Приятно это слышать, мистер Тредголд, хотя я, право слово, не знаю, чем заслужил вашу похвалу.

— Вы ведь сделали все, о чем я просил, верно?

— Конечно.

— И выполнили задание со всем усердием, самым добросовестным образом?

— Думаю — да.

— Я тоже так думаю. Если я задам вам какой-нибудь вопрос касательно прочитанных вами документов — как по-вашему, вы сумеете ответить?

— Да, если вы позволите мне заглянуть в мою записную книжку.

— Вы делали записи! Вот молодец! Но возможно, работа показалась вам скучноватой? Вам нет нужды отвечать — ответ очевиден. Человека ваших способностей нельзя ограничивать в свободе. Я хочу дать волю вашим талантам, Эдвард. Вы позволите мне сделать это?

Не зная, что ответить на столь странный вопрос, я промолчал. Похоже, мистер Тредголд истолковал мое молчание как знак согласия.

— Ну-с, Эдвард, ваш испытательный срок закончился. Зайдите завтра ко мне в кабинет, в десять часов. Я хочу обсудить с вами одну небольшую проблему.

Затем он пожелал мне доброго вечера, лучезарно улыбнулся и удалился в глубину квартиры.

IIМадам Матильда

На следующее утро, сообразно полученному накануне распоряжению, я явился в личный кабинет мистера Тредголда. Часом позже я вышел оттуда доверенным помощником старшего компаньона, каковая должность, указал он, предполагала исполнение самых разных обязанностей конфиденциального и частного характера. Последующие пять лет я довольно успешно исполнял упомянутые обязанности, и знали о них только мы с мистером Тредголдом.

Легко представить, что известный и преуспевающий адвокат вроде мистера Тредголда часто нуждался в важной для того или иного дела информации, получить которую по обычным каналам было, скажем так, затруднительно. В таких случаях, когда он предпочитал оставаться в неведении относительно источников и способов добычи информации, мистер Тредголд вызывал меня и предлагал прогуляться по Темпл-Гарденс. Проблемы, имевшие особое значение для фирмы, обычно излагались и обсуждались в отвлеченной манере.

— Интересно, — говорил под конец старший компаньон, — можно ли тут что-нибудь сделать?

На этом тема закрывалась, и мы неспешно возвращались на Патерностер-роу, беседуя о разных пустяках.

Никаких официальных распоряжений не отдавалось, никаких записей о наших разговорах не велось. Но за все дела сугубо конфиденциального и частного свойства в «Тредголд, Тредголд и Орр» стал отвечать я.

Первая «небольшая проблема», представленная мне мистером Тредголдом для теоретического рассмотрения, касалась некой миссис Боннер-Чайлдс и может служить типичным примером работы, вменявшейся мне в обязанность в дальнейшем.

Поименованная дама являлась постоянной клиенткой некоего заведения на Риджент-стрит под названием «Обитель красоты», которым управляла некая Сара Бунс, она же мадам Матильда.[120] Мадам соблазняла легковерных женщин, озабоченных сохранением красоты (а таким, надо думать, несть числа), тратить свои, а чаще мужнины, деньги на уникальные препараты с экзотическими названиями (якобы бесследно и навсегда удаляющие морщины или восстанавливающие молодой цвет лица), стоившие по двадцать гиней доза. В заведении также имелась роскошная купальня наподобие турецкой бани. Злополучная миссис Боннер-Чайлдс поддалась на уговоры посетить сие место отдохновения, а по возвращении в раздевальню обнаружила пропажу своих бриллиантовых серег и кольца. В ответ на претензии клиентки мадам Матильда заявила следующее: если миссис Боннер-Чайлдс вздумает поднять шум, она сообщит мистеру Боннер-Чайлдсу, заместителю министра по делам Индии, что его супруга пользовалась купальней для тайных любовных свиданий.

Процветанию заведения мадам Матильды — как и процветанию «Академии» Китти Дейли — немало способствовал панический страх публичного скандала, владевший несчастными жертвами подобного шантажа. Но в данном случае миссис Боннер-Чайлдс тотчас доложила о случившемся мужу, и он, нисколько не усомнясь в невиновности своей благоверной, безотлагательно обратился за советом к мистеру Кристоферу Тредголду.

Мы с моим работодателем надлежащим образом прогулялись по Темпл-Гарденс. Мистер Боннер Чайлдс был готов возбудить судебное преследование, коли понадобится, но выразил надежду, что мистер Тредголд изыщет способ вернуть украденные драгоценности, не доводя дела до суда. В любом из случаев вопрос гонорара — сколь угодно крупного — не имел для него значения.

— Интересно, можно ли тут что-нибудь сделать? — задумчиво промолвил мистер Тредголд, после чего мы двинулись обратно на Патерностер-роу, болтая о разных пустяках.

Назавтра я занял наблюдательную позицию у «Обители красоты» и в конце концов дождался нужной мне особы.

Ближе к полудню мелкая изморось постепенно переросла в частый дождь. Повсюду вокруг гремел и громыхал город. Лондонцы всех чинов и званий, от живущих впроголодь трудяг до изнеженных роскошью бездельников, сновали взад-вперед по грязным закупоренным артериям огромного бессонного зверя, занятые всяк своими делами, — кто брел по слякотным пасмурным улицам, кто катил в каретах с зашторенными окошками, кто трясся в переполненных омнибусах, кто восседал на передке грохочущих тяжелогруженых телег.

Несмотря на ранний час, уже смеркалось, и в окнах домов и лавок горел свет. «Мы живем в темном мире», — любят повторять проповедники, и в тот день метафора воплотилась в явь.

Я уже довольно долго стоял на Риджент-стрит, глазея в витрину «Месье Джонсон и К°»[121] и размышляя, не порадовать ли мне себя новой шляпой. Внезапно я увидел в стекле отражение женщины лет тридцати, которая прошла у меня за спиной и остановилась перед дверью «Обители», разглядывая кричащую вывеску. Поколебавшись, она двинулась дальше, но через несколько шагов снова остановилась и после короткого раздумья вернулась к двери заведения.

У нее было открытое честное лицо и в ушах висели дорогие изумрудные серьги. Я проворно шагнул вперед, препятствуя ей войти в «Обитель». В первый момент она оторопела, но я быстро уговорил ее отойти от двери. То был мой первый урок смелости, и я превосходно с ним справился. Я также обнаружил, к немалому своему удивлению, что обладаю природным даром убеждения в подобных ситуациях: я в два счета завоевал доверие дамы, и после недолгого обсуждения дела она согласилась принять участие в осуществлении моего плана.

Через несколько минут она вошла в «Обитель красоты», сразу же изъявила желание принять ванну и сняла с себя одежду и драгоценности в раздевальне, как в свое время сделала миссис Боннер-Чайлдс. Зная, что в настоящее время мадам Матильда находится в заведении одна, я вошел следом за своей сообщницей, выждал несколько минут, чтобы она успела зайти в купальную комнату, а затем имел удовольствие застать на месте преступления мадам, умыкающую изумрудные серьги.

Мы обменялись несколькими словами, и мадам, похоже, осознала ошибочность своего поведения. «Обитель» приносила ей изрядный доход, и она решительно не желала оказаться замешанной в судебном процессе, возбудить который, заверил я, теперь будет проще простого.

— Это недоразумение, сэр, чистое недоразумение, — жалобно заскулила она. — Я всего лишь собиралась переложить серьги в надежное место, как поступила служанка с драгоценностями другой дамы, только я тогда ничего не знала…

В конце концов она отдала мне украшения миссис Боннер-Чайлдс, страдальчески заламывая руки и горячо обещая уволить служанку, по глупости своей никого не поставившую в известность, что она убрала бриллианты клиентки от греха подальше.

Мистер Тредголд выразил глубокое удовлетворение, что дело улажено столь быстро и тихо, без всякого суда; а мистер Боннер-Чайлдс незамедлительно выписал на имя фирмы чек на крупную сумму, значительная часть которой была переведена на мой счет в банке «Куттс и К°».


Следует также коротко упомянуть о деле Джосаи Плакроуза — потому что оно дает представление о неприятной стороне моей работы на мистера Тредголда, а также по ряду других причин, кои станут понятны впоследствии.

Плакроуз этот был человеком самого заурядного пошиба: один из великого множества мясников, умудрившийся сколотить порядочный капитал весьма сомнительными (как шепотом выразился мистер Тредголд) способами. В возрасте двадцати четырех лет он оставил мясницкое ремесло, немного выступал на ринге, работал лодочником и щеточником, а потом вдруг чудесным образом вылез из грязи, обратившись псевдо-джентльменом, владельцем особняка на Веймут-стрит и немалого состояния.

Плакроуз — верзила со змеиными глазками и багровым шрамом на щеке — недолгое время состоял в браке с женщиной, прежде служившей в каком-то богатом доме. Он обращался с женой просто по-скотски, и в один прекрасный день осенью 1849 года бедную даму нашли мертвой, с размозженным черепом, а Плакроуза арестовали за убийство. Ранее Плакроуз неоднократно пользовался услугами нашей фирмы для решения разных вопросов коммерческого свойства, а потому, естественно, он нанял Тредголдов и в качестве своих адвокатов. «Неприятная необходимость, — доверительно признался старший компаньон, — избежать которой я не могу, поскольку Плакроуз привел к нам немало выгодных клиентов. Он, разумеется, заявляет о своей невиновности, но тем не менее дело попахивает сомнительно». Затем мой собеседник спросил, не представляю ли я часом, каким способом можно решить эту «небольшую проблему».

Коротко говоря, я нашел такой способ — и впервые за все время моей работы на Тредголдов малость поступился своей совестью. Входить здесь в подробности не имеет смысла. Дело слушалось в январе 1850 года, с Плакроуза сняли обвинение в убийстве, и впоследствии на виселицу отправили невиновного человека. Я не горжусь этим, но я справился со своей задачей настолько хорошо, что никто — даже мистер Тредголд — и не заподозрил правды. Ну и долой с воза этого гнусного Плакроуза.

Во всяком случае, я так тогда думал.


После истории с мадам Матильдой, произошедшей в феврале 1848 года, у меня началась жизнь, о какой всего полуголом ранее я и помыслить не мог, — жизнь, не имевшая ничего общего с моими прежними интересами и устремлениями. Вскоре стало ясно, что у меня настоящее призвание к работе, вменявшейся мне в обязанность у Тредголдов, — и действительно, я взялся за нее со сноровкой, удивившей даже меня самого при всей моей самоуверенности. Я собирал информацию, обзаведясь широкой сетью знакомств в верхах и низах столичного общества; я изобличал в опрометчивых поступках, подкреплял фактами шаткие свидетельства, наблюдал, вел слежку, предостерегал, умасливал, иногда угрожал. Вымогательство, присвоение чужого имущества, преступное половое сношение,[122] даже убийство — характер дела не имел значения. Я мастерски выискивал слабые места, а затем находил способ бесповоротно развалить судебный процесс, возбужденный против нашего клиента. Мой особый дар заключался в умении выведывать простые человеческие недостатки — крохотные семена низости и своекорыстия, которые, будучи извлечены на свет и обильно политы, превращались в саморазрушительную силу. И вот наша фирма процветала, а лучезарная улыбка мистера Тредголда становилась все шире.

Сам Лондон стал моей мастерской, моим ремесленным цехом, моим рабочим кабинетом, где я применял на практике все свои познавательные способности. Я стремился интеллектуально овладеть им, как овладевал любым научным предметом, к которому обращал свой ум в прошлом; стремился заарканить и укротить Великого Левиафана, поселившегося в моем воображении, подчинить своей воле бессонное чудовище, в чьем ненасытном чреве я обретался ныне.

Повсюду — от блистательных высот просвещенной утонченности до клоачных глубин варварского невежества, от Мэйфера и Белгравии до Роузмари-лейн и Блюгейт-Филдс, — повсюду распознавал я его характерные черты, его многоликие сущности, мириады его особенностей и проявлений. Я наблюдал за щипачами, съемщиками[123] и прочими представителями воровского ремесла, работавшими на запруженных народом улицах Уэст-Энда при свете дня, и за налетчиками,[124] выходившими на свой грубый промысел с наступлением темноты. Особый интерес вызывали у меня проститутки всех рангов: облаченные в шелка куртизанки, развязно выступавшие под руку со своими лордами и джентльменами, панельные девки самого низкого пошиба и прочие разновидности женщин веселого[125] поведения. Каждый день я пополнял свой запас знаний и каждый день расширял собственный опыт в части развлечений, какие мог предложить этот город — единственный и неповторимый в божьем мире — человеку страстного темперамента и богатого воображения.

Я не намерен описывать вам свои многочисленные амурные приключения; подобные рассказы в лучшем случае скучны. Но об одном из них все же упомяну. Девушка, о которой пойдет речь, относилась к разряду так называемых ряженых.[126] Дело произошло вскоре после истории с мадам Матильдой: я вернулся на Риджент-стрит, чтобы еще раз взглянуть на шляпные изделия, предлагавшиеся на продажу в ателье «Месье Джонсон и К°». Она собиралась перейти улицу, когда я обратил на нее внимание: хорошо одетая, миниатюрная, с ямочкой на подбородке и маленькими изящными ушами. Стояло пасмурное сырое утро, и я находился достаточно близко, чтобы разглядеть жемчужные капельки влаги у нее на локонах. Вместе с группой пешеходов она быстро пересекла мостовую и остановилась на противоположном тротуаре, нервно теребя выбившуюся из-под шляпки длинную прядь волос. В следующий миг я увидел пожилую женщину, переходившую улицу в нескольких шагах позади нее, и сразу понял: это присмотрщица, приставленная хозяйкой борделя следить за девушкой, чтобы та не сбежала в «рабочей одежде». У неимущих особ не хватало денег на пышные туалеты, необходимые для поимки клиентов, — такие как у модных кокоток, что ошиваются у театральных подъездов и Café Royal.

Я устремился за ней следом. Она шагала в толпе прохожих быстро и целеустремленно. В Лонг-Акре я поравнялся с ней. Мы в два счета столковались, присмотрщица свернула в ближайший кабак, а девушка завела меня в дом на углу Энделл-стрит.

Ее звали Дорри, сокращенное от Дороти. Позже она пояснила, что занялась своим ремеслом, дабы содержать вдовую мать, не могшую найти постоянную работу. Мы немного поговорили, и я начал проникаться к девушке теплыми чувствами. По моей просьбе она отвела меня — присмотрщица по-прежнему следовала за нами — в тесную сырую комнатушку в грязном переулке неподалеку. Ее матери, надо полагать, было лет сорок, не более, но она выглядела немощной старухой и поминутно разражалась хриплым лающим кашлем. Увидев на лице бедной женщины неизгладимую печать, наложенную усталостью и страданием, я тотчас подумал (хотя там был совсем другой случай) о своей матушке, подорвавшей здоровье непосильным трудом.

Почти не раздумывая, я заключил с ней соглашение, о котором ни разу не пожалел. В течение нескольких лет, пока мои обстоятельства не переменились, миссис Грейнджер два-три раза в неделю приходила ко мне на Темпл-стрит, чтобы прибраться в комнатах, забрать в стирку белье и вынести помои.

Когда она появлялась утром, я обычно говорил:

— Доброго вам утра, миссис Грейнджер. Как поживает Дорри?

— У ней все в порядке, сэр, благодарствуйте. Она все такая же славная девочка, — отвечала миссис Грейнджер.

На том все наши разговоры и заканчивались.

Так я сделался своего рода покровителем Дорри Грейнджер и ее матери. Но даже этот непредумышленный акт милосердия с моей стороны стал одной из нитей в гибельной паутине обстоятельств, что уже стягивалась вокруг меня.

Великий ЛевиафанРаннее утро, февраль, MDCCL[127]

О город! Бездонный и бескрайний!

Колыбель всего сущего!

Это солнце, эта луна, эти звезды — я трогаю

                               и осязаю их.

Я горю. Я стыну.

Эти горы я стираю в пыль движением руки.

Эти потоки я поглощаю, эти леса я пожираю.

Я живу во всем сущем, в свете, в воздухе,

                                в неслышной музыке.

О город из крови, костей и плоти!

Из мышц и сухожилий! Многоокий и острозубый!

Театр мирской суеты, мой вожделенный ад,

Что неистовствует, беснуется у меня под ногами.

Жизнь моя. Смерть моя.

IIIЭвенвуд

Когда я поселился на Темпл-стрит и начал работать на Тредголдов, мои фотографические амбиции временно угасли, хотя я продолжал переписываться с мистером Толботом. Но едва обустроившись на новом месте, я оборудовал маленькую «темную комнату» в отгороженном занавесом углу гостиной. Здесь я хранил свои камеры (недавно купленные в лавке Хорна и Торнтуэйта[128]), а также фонари, фильтры, ванночки и чаши, лотки и мягкие кисточки, проявительные и закрепительные растворы, мензурки, мерные стаканы, многие дести бумаги, шприцы, пинцеты и прочие необходимые принадлежности фотографического искусства. Я прилежно освоил все нужные химические и технические процессы и летними вечерами отправлялся с камерой к реке или к живописным зданиям судебных инн, расположенным неподалеку, чтобы овладевать композиционными приемами. Таким образом я начал набираться опыта и знаний, а равно собирать коллекцию собственных фотогенических рисунков.

Пристальное и сосредоточенное наблюдение, необходимость учитывать тончайшие переходы светотени и тщательно выбирать верный ракурс, спокойное, вдумчивое исследование заднего плана и окружения — все это доставляло мне глубокое удовлетворение и переносило меня в другой мир, не имеющий ничего общего с моей повседневной работой у Тредголдов, зачастую грязной. Главным моим интересом — зерно которого посеял во мне фотогенический рисунок мистера Толбота с изображением Лакокского аббатства — было попробовать уловить и передать дух, или атмосферу, того или иного места. В Лондоне так много живописной натуры — старинные дворцы, жилые дома разных эпох, река с мостами, огромные общественные здания, — что вскоре я развил тонкое чувство линии и объема, света и тени, фактуры и контура.

Одним воскресным днем в июне 1850 года, полагая, что достиг вполне приличного уровня мастерства, я решил показать образцы своих работ мистеру Тредголду.

— Просто превосходно, Эдвард! — воскликнул он, просмотрев несколько вставленных в рамку фотогенических рисунков, сделанных мной в Памп-Корте и в апартаментах сэра Эфраима Гэдда на Кингс-Бенч-уок. — У вас замечательный глаз! Поистине замечательный! — Он вдруг встрепенулся, словно осененный некой мыслью. — Знаете, а ведь я, пожалуй, могу договориться о заказе для вас. Как вы на это смотрите?

Разумеется, я ответил, что был бы премного благодарен.

— Прекрасно. На следующей неделе я собираюсь нанести визит одному важному клиенту, и ваши работы навели меня на мысль, что, возможно, сей джентльмен желал бы иметь фотографические изображения своего поместья, дабы оставить потомкам увековеченное свидетельство своего процветания. Вне всяких сомнений, там перед вашей камерой откроются самые пленительные картины.

— Тем охотнее я соглашусь на ваше предложение. Где находится поместье?

— В Эвенвуде, Нортгемптоншир. Родовое гнездо самого важного клиента, лорда Тансора.

Не знаю, заметил ли мистер Тредголд мое удивление. Он сиял обычной своей лучезарной улыбкой, но смотрел на меня с настороженным прищуром, словно ожидая какой-то неприятной реакции. Потом он прочистил горло и продолжил:

— Полагаю, вам будет также любопытно увидеть бывшее местожительство леди Тансор — я имею в виду, разумеется, дружбу ее светлости с покойной матерью вашего последнего работодателя, миссис Симоной Глайвер. Но если мое предложение вызывает у вас возражения…

Я вскинул ладонь.

— Ни в коем случае. Уверяю вас, я ничего не имею против подобной экспедиции.

— Отлично. Значит, вопрос решен. Я безотлагательно напишу лорду Тансору.

Да разве мог я отказаться от неожиданного предложения мистера Тредголда, когда ни один уголок на земле не интересовал меня больше, чем Эвенвуд? Из различных публикаций я уже знал историю усадьбы, расположение зданий, топографию обширного парка. Теперь мне представилась возможность воочию увидеть поместье, столь часто рисовавшееся в моем воображении.

С начала моей работы на Тредголдов я мало продвинулся в поисках достоверных свидетельств, подтверждающих выводы, сделанные мной на основании матушкиных дневников. Я располагал рядом косвенных указаний и намеков, служивших веским — а для меня безусловным — доказательством правды, касающейся моего рождения; но они не являлись неоспоримыми и не объясняли, почему моя матушка и леди Тансор вступили в тайное соглашение и каким образом осуществили свой план. К настоящему времени я перечитал дневники уже несколько раз, с полным вниманием к каждому слову, и сделал уйму выписок из них; теперь я принялся по второму кругу перебирать и тщательно изучать все матушкины бумаги — от счетов и рецептов до писем и различных списков (как выяснилось, матушка питала неодолимую слабость к составлению списков — их были десятки и сотни). Я надеялся найти какой-нибудь фрагмент правды, ранее мной не замеченный, но вскоре стало ясно, что из имеющихся в моем распоряжении документов мне больше ничего не выжать и что я не продвинусь дальше ни на шаг, сидя в своих комнатах и горестно размышляя об утраченном наследстве. Если я хочу восстановиться в наследных правах, мне необходимо расширить поле зрения — а с чего здесь лучше начать, как не с посещения своего родового гнезда?

Через несколько дней мистер Тредголд сообщил, что лорд Тансор с радостью примет меня вместе с ним в Эвенвуде и позволит мне свободно разгуливать по поместью. На следующее утро мы сели на поезд до Питерсборо, одинаково довольные возможностью вырваться из душного пыльного Лондона.


Едва расположившись в купе, мы с мистером Тредголдом пустились в разговор на нашу излюбленную книжную тему, который и продолжался до самого Питерсборо, несмотря на несколько моих попыток перевести беседу на Эвенвуд и главных обитателей поместья. По нашем прибытии в Истон, расположенный милях в четырех от Эвенвуда, мистер Тредголд отправился вперед, а я со своим дорожным сундуком с фотографическим оборудованием поехал за ним следом в почтовой повозке. У сторожки привратника, сразу за деревней, я вышел, и повозка с грохотом укатила прочь. Дело шло к двум часам пополудни, когда я поднялся на вершину пологого холма по длинной аллее, ведущей от ворот, и остановился там, чтобы полюбоваться восхитительным видом, открывшимся моему жадному взору.

Теперь наконец я опишу вам Эвенвуд, впервые увиденный мной погожим июньским днем в 1850 году — таким же погожим, возможно, как день приезда доктора Даунта с семьей двадцатью годами ранее. Я словно воочию вижу Эвенвуд сейчас — так же ясно, как тогда.

Деревня лежит в тихом уединенном месте, рядом со спокойным притоком Нина, Эвеном (на местный лад — Эвенбруком), который вьется через парк и несколькими милями восточнее впадает в главную реку. Церковь с пасторатом, роскошный вдовий особняк конца семнадцатого века, скопления живописных коттеджей, несколько отдаленных ферм и сама усадьба — подобные композиции встречаются по всей Англии. Но Эвенвуд не похож ни на одно другое место на земле.

Неумолчно шелестящие камыши по речным берегам, тенистые плакучие ивы, белокаменные домики, крытые тростником или колливестонским сланцем,[129] холмистый парк с озером, древними деревьями и сказочно красивой усадьбой лорда Тансора порождают атмосферу глубокого нерушимого покоя, отрадную для души, уставшей от суетного повседневного мира. Эвенвуд существует словно бы вне времени, отгороженный и защищенный от обыденной мелочной жизни извилистой рекой и лесистыми склонами долины, которые в ясный день видятся взору длинными мягкими пеленами серо-зеленого цвета.

Если вы заглянете в вереккеровский скучный, но надежный «Путеводитель по графству Нортгемптоншир»[130] (его дополненное издание 1812 года в данный момент лежит передо мной), вы прочитаете, что родовое гнездо лорда Тансора «расположено в живописном густом парке площадью во много акров, засаженном благородными дубами, ясенями, вязами и орошаемом водами Эвена, или Эвенбрука. Господский особняк возведен из кирпича и песчаника. Благодаря разнообразным пристройкам, сделанным в течение нескольких веков, здание обрело приятный для взора хаотический вид, величественный и романтичный одновременно». Из Вереккера вы почерпнете также голые факты, связанные с архитектурой Эвенвуда: стены с бойницами, сооруженные по лицензии от 1330 года; елизаветинские флигеля, пристроенные к средневековому укрепленному жилищу; декор в яковетинском стиле; реконструкция, произведенная Тальманом в начале прошлого века, и позднейшие пристройки в классическом стиле, спроектированные Генри Холландом, работавшим и над Олтропом, другой знаменитой усадьбой Нортгемптоншира.

Чего вы не найдете у Вереккера да и в любом другом путеводителе, так это объяснения магнетической способности Эвенвуда пленять сердце и разум. Вероятно, человеческий язык не в силах описать странное чувство, порождаемое в душе атмосферой подобных старинных поместий: чувство чего-то безвозвратно утраченного, но вечно присутствующего. Коли у вас есть такая возможность, подкатите к Эвенвуду с юга (как я в свой первый визит) ясным днем в середине лета. Войдя в парк, вы подыметесь по упомянутой мной аллее на вершину пологого холма, где непременно остановитесь (как сделал я), завидев далеко впереди усадьбу. Слева, за низкой парковой оградой, сверкает в солнечном свете река, плавно изгибающаяся на запад. Потом вы замечаете церковь, чей изящный шпиль в такую ясную погоду четко вырисовывается на фоне безоблачного лазурного неба; а напротив церкви, за дальней границей маленького погоста, стоит пасторат с увитыми плющом стенами.

Пройдите немного дальше. Подъездная аллея спускается к реке, пересекает ее по красивому мосту с балюстрадами, а затем поворачивает направо и выравнивается, давая возможность получше рассмотреть усадьбу и трепещущую кудрявую дымку деревьев за ней; потом она разветвляется, обтекая с обеих сторон овальную лужайку с великолепной классической скульптурой посередине, изображающей Посейдона с тритонами, и наконец проходит через массивные железные ворота в огороженный передний двор, усыпанный песком.

Взор ваш непременно устремляется вверх, к нагромождению остроконечных щипцов и каннелированных дымовых труб, над которым высоко взмывают шесть башен, увенчанных крытыми свинцом куполами. За строгим холландовским фасадом разбросаны в живописном беспорядке свидетельства минувших эпох: булыжные дорожки между высокими стенами; крытая сводчатая галерея, ведущая в регулярные сады; тюдоровский кирпич вперемежку с гладким тесаным камнем; эркеры и парапеты с бойницами, соседствующие с классическими колоннами и фронтонами. А посреди всего этого — замкнутый средневековый двор, заставленный декоративными урнами и скульптурами, летом напоенный ароматом лаванды и лилий, наполненный эхом птичьего щебета и журчащей воды.

Эвенвуд. Я бродил по его коридорам и залам в своих снах, собирал гравюры и эстампы с его изображением, жадно прочитывал все публикации о нем, вплоть до самых банальных и несущественных — от исторического сочинения Уильяма Кэмдена до брошюрки, изданной в 1825 году предшественником доктора Даунта. На протяжении нескольких лет он был для меня не реальным сооружением из камня, дерева и стекла, доступным осязанию и телесному взору, но призрачной, невыразимо прекрасной обителью грез, подобной громадному халифскому дворцу, столь блистательно описанному мистером Теннисоном.[131]

Теперь он раскидывался прямо передо мной, не во сне, но наяву — глубоко врытый фундаментом в землю, по которой ступали мои ноги, омытый дождями многих веков, согретый и озаренный бесчисленными рассветами, воздвигнутый ушедшими поколениями смертных.

Я задохнулся от избытка чувств и едва не расплакался, когда впервые воочию увидел величественное здание, прежде представавшее лишь внутреннему моему оку. А потом, с пронзительным чувством сродни физической боли, я вдруг исполнился уверенности, что видел Эвенвуд раньше — не на картинах и книжных иллюстрациях, не в своих фантазиях, но собственными глазами. «Я уже был здесь когда-то, — сказал я себе. — Я дышал этим воздухом, слышал этот шелест ветра в деревьях и это журчание отдаленной реки». В следующий миг я вдруг снова стал маленьким мальчиком, грезящим о громадном полузамке-полудворце со взмывающими ввысь шпилями и башнями до неба. Но как такое возможно? Да, название поместья связано у меня со смутными воспоминаниями детства, но я решительно не помню, чтобы меня когда-нибудь привозили сюда. Так почему же все здесь кажется мне знакомым?

Словно во сне, ошеломленный столь странным слиянием реального и нереального, я прошел еще немного дальше, и картина передо мной начала меняться. Обозначились тени, где размытые, где четкие; линии проступили резче; шпили и башни вытянулись, обретая изящество очертаний. Залаяла собака, и над лесом дымовых труб закружили крикливые грачи, запорхали белые голуби. Я увидел рыбный пруд, темный и тихий, и две белокаменные беседки рядом. Подойдя еще ближе, я разглядел признаки обыденной человеческой жизни: ухоженные садовые растения; прислоненную к ограде метлу; оконные занавески, колышущиеся на легком ветерке; сизые клубы дыма, выплывающие из труб; оставленное у ворот ведро.

Из опубликованных в «Субботнем обозрении» воспоминаний Даунта мы знаем, что Эвенвуд явился очам юного Феба, словно «великий свет с неба», узренный Павлом. «Мне вдруг показалось, — пишет он, — будто я и не жил доселе».

Я не виню маленького Феба за то, что он испытал такое потрясение при первой встрече с неописуемой красотой Эвенвуда. Ни один человек, имеющий глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, не мог остаться равнодушным к ней. Я почувствовал то же самое, что и он, когда впервые увидел купола и зубчатые стены величественного здания, подернутые летним маревом; и чем лучше я узнавал Эвенвуд, тем сильнее к нему привязывался, и в конечном счете он, даже в мыслях моих, возымел такую власть надо мной, что порой я просто изнемогал от желания прожить там до скончания дней полновластным хозяином.

Если Феб Даунт действительно пережил подобное откровение, впервые увидев Эвенвуд, тогда я от души прощаю его. Списываю все долги, с полным моим благословением. Но если в своих воспоминаниях он написал истинную правду и действительно считал, что «Эвенвуд — рай, предназначенный для меня одного», тогда он заслуживал наказания.

Этот рай предназначался для меня.


Мой чемодан с камерой, штативом и прочим фотографическим оборудованием лежал на тележке в узком дворике, смежном с передним двором. Приставленный ко мне в помощники лакей, некий Джон Хупер, оказался славным, дружелюбным малым, и мы непринужденно болтали о разной всячине, пока вдвоем тащили тележку к первому месту съемок. У меня еще будет случай тайно обратиться к нему за сведениями по ряду вопросов, связанных с Эвенвудом, и он с радостью предоставит мне всю информацию.

Я привез с собой дюжину негативных пластин, приготовленных по способу, недавно изобретенному месье Бланкаром-Эвраром.[132] Три часа кряду я усердно трудился в твердой уверенности, что лорд Тансор останется доволен результатами моей работы.

Я только-только закончил снимать оранжерею с нескольких ракурсов и проходил через калитку в древней каменной стене, когда чей-то смех заставил меня внезапно остановиться. Передо мной простиралась широкая, коротко подстриженная лужайка, где четыре человека — две дамы и два джентльмена — играли в крокет.

Я бы не обратил на него внимания, не засмейся он. Но едва услышав характерный смех с заключительным фырчком, я сразу понял, кто передо мной.

Он казался выше ростом и шире в плечах, чем я помнил, и теперь носил темную бороду, которая, в сочетании с повязанным на голову шелковым платком, придавала ему пиратский вид. Вот он, собственной персоной: Ф. Рейнсфорд Даунт, знаменитый поэт, чей последний сборник, «Завоевание Перу», совсем недавно вышел в свет, ко всеобщему восторгу.

Я неподвижно замер на месте. Он стоял, небрежно опираясь на крокетный молоток и отпуская комплименты своей партнерше, поразительно высокой темноволосой девушке, — и при виде его я испытал такое мучительное ощущение, будто мне всадили нож в давно гноившуюся рану и провернули там. Я подумал было, не подойти ли к нему, но потом взглянул на свои пыльные башмаки и заметил прореху на штанине — она лопнула, когда я ползал на коленях по песку переднего двора, устанавливая треногу. В любом случае я представлял собой довольно жалкое зрелище со своими грязными руками и раскрасневшейся физиономией — мне пришлось изрядно попотеть, перетаскивая тележку с оборудованием с одного места на другое. Даунт же, в отличие от меня, выглядел в высшей степени элегантно сейчас, когда стоял в непринужденной позе посреди свежевыкошенной лужайки, в блестящем на солнце атласном жилете, не замечая своего бывшего друга, скрытого в тени лаврового куста.

Признаться, я испытал острый приступ зависти — еще один поворот ножа. Он казался таким самодовольным, таким благополучным. Знай я тогда всю меру удачи, выпавшей на долю Даунта, возможно, я не удержался бы от какого-нибудь опрометчивого поступка. Но в неведении своем я просто стоял и смотрел на него, вспоминая наш последний разговор на школьном дворе и гадая, помнит ли он, что я прошептал ему на ухо тогда. Вряд ли он помнил. Он производил впечатление человека, который спит крепко по ночам. Даже жаль будет лишить его сна и покоя, но однажды мои слова всплывут у него в уме.

И тогда он все вспомнит.


Я укрывался за лавровым кустом минут пятнадцать-двадцать, покуда Даунт и остальные игроки, взяв свои крокетные молотки, не направились к маленькой тенистой террасе, где для них накрыли чай. Он неторопливо шагал рядом с высокой молодой дамой, а другие двое следовали за ними, болтая и смеясь.

Было уже без малого пять часов, а потому я вернулся на передний двор и принялся укладывать в сундук свои фотографические принадлежности. Тут на крыльце появился мистер Тредголд.

— Эдвард, вот вы где. Надеюсь, вы плодотворно поработали? Ну и славно. Я закончил свои дела с его светлостью, но не окажете ли вы еще одну услугу, прежде чем мы отбудем?

— Конечно. Что от меня требуется?

Он легко кашлянул.

— Я убедил лорда Тансора, что он должен сделать свой фотографический портрет, для потомства. «Вы только подумайте, — сказал я, — сколь важное значение будет иметь для грядущих поколений ваше моментальное изображение, где вы представлены таким, какой есть, здесь и сейчас. Вы останетесь как бы живым для них». Надеюсь, это не слишком затруднит вас? Его светлость ожидает нас на Библиотечной террасе.

Библиотечная терраса находилась на западной стороне здания; Даунт со своими друзьями пил чай на южной террасе. Я быстро оценил вероятность нашей с ним случайной встречи и решил, что она невелика. Кроме того, я испытывал непреодолимое желание увидеть человека, которого считал своим отцом. А если Даунт все-таки появится там, он наверняка не узнает меня из-за моих недавно отпущенных пышных усов.

— Нисколько не затруднит, — ответил я со всем возможным спокойствием. — У меня осталось еще две негативные пластины, и я буду превелико рад услужить его светлости. Минуточку, сейчас возьму все необходимые принадлежности…

Лорд Тансор, в блестящем на солнце шелковом цилиндре, расхаживал взад-вперед по террасе, постукивая по каменным плитам тростью с серебряным наконечником.

— Ваша светлость, — промолвил мистер Тредголд, приближаясь к нему. — Позвольте представить вам мистера Глэпторна.

— Глэпторн. Здравствуйте. Вижу, у вас весь инструментарий с собой — камеры и все такое прочее. Дорожный сундук, да? Со всем необходимым, да? Прекрасно. Прошу сюда. Ну что ж, приступим к делу.

Я начал устанавливать треногу, а лорд Тансор продолжал расхаживать взад-вперед, беседуя с мистером Тредголдом. Я вдруг поймал себя на том, что не могу отвести от него взгляд.

Сейчас милорду шел пятьдесят девятый год. Он оказался ниже ростом, чем я ожидал, но широкоплечий и с великолепной осанкой. Меня сразу же очаровали характерные черточки его поведения вроде привычки закладывать левую руку за спину при ходьбе и слегка запрокидывать голову назад при разговоре. А равно манера речи — короткие отрывистые фразы, пересыпанные лающими вопросительными частицами. И даже подергивание левого века, свидетельствовавшее о едва сдерживаемом раздражении, вызванном каким-то замечанием мистера Тредголда.

Больше всего меня поразила бесстрастная, жесткая холодность в выражении близко посаженных глаз с тяжелыми веками и в складке почти безгубого рта. Я отметил тот любопытный факт, что губы у лорда Тансора кажутся плотно сомкнутыми и зубы не видны, даже когда он говорит, — в силу такой своей особенности он производил впечатление человека, питающего к своим ближним непреодолимые, инстинктивные неприязнь и недоверие. В оценивающем взгляде, которым он смеривал вас, в привычной для него умышленно вызывающей позе — плечи отведены назад, грудь выгнута, ноги слегка расставлены — чувствовалась такая сила, такая железная воля, что вы мигом забывали о его малом росте. Я встречал много мужчин внушительного вида, но никто не мог сравниться с ним в хладнокровии и выдержке, воспитанных долголетним опытом осуществления власти в частной и политической жизни. Я физически крепкий малый и просто великан по сравнению с ним, но едва отважился поднять глаза на лорда Тансора, когда он подошел спросить, все ли готово.

И все же я верил, что он мой отец! Возможно ли такое? Или я обманываю себя? Положим, рядом со мной действительно стоит мой отец — и видит во мне всего лишь незнакомца, занятого возней с камерой и треногой. Наступит ли однажды день, когда я предстану перед ним в своем истинном качестве?

Солнце переместилось к западу и теперь освещало дальний конец террасы — за ним находилась приподнятая над землей мощеная площадка, на которую выходила наполовину застекленная дверь в выступе стены. Мы спустились с террасы, и лорд Тансор, крепко сжав трость в правой руке и вытянув левую руку вдоль тела, встал в паре футов перед площадкой так, что дверь оказалась у него за левым плечом. Сквозь линзы камеры все детали его наружного облика стали видны яснее и отчетливее: начищенные до блеска тупоносые туфли; серые гамаши в тон панталонам и жилету; черный сюртук с четырьмя пуговицами, черный же широкий галстук, блестящий шелковый цилиндр. Он стоял прямо и неподвижно — сжатые в нитку губы; идеально подстриженные седые бакенбарды; маленькие черные глаза, устремленные на озаренные солнцем парковые угодья и простирающуюся дальше широкую равнину с фермами и пастбищами, реками и озерами, лесами и тихими деревушками. Хозяин всего, что находилось в пределах видимости. Двадцать пятый барон Тансор.

Руки у меня слегка дрожали, пока я держал объектив открытым, но наконец я закончил с первым снимком и уже приготовился вставить в камеру следующий негатив, когда его светлость сообщил, что не желает задерживать меня долее. Он коротко поблагодарил меня за хлопоты и удалился прочь.


Мы с мистером Тредголдом переночевали в Питерборо и вернулись в Лондон следующим утром. Феб Даунт больше ни разу не попался мне на глаза, но образ моего врага, каким он явился мне в Эвенвуде, неотступно преследовал меня: он стоит на солнечной лужайке и смеется, веселый, самоуверенный и беспечный.

Накануне мы с мистером Тредголдом слишком устали к вечеру, чтобы обсуждать события дня; да и наутро, во время обратного пути, мой работодатель не обнаружил желания поговорить. Он удобно устроился на своем месте, едва мы сели на поезд, и извлек из саквояжа последний выпуск «Дэвида Копперфильда»[133] с видом человека, который не хочет, чтобы его беспокоили. Однако на подъезде к Лондонскому вокзалу он оторвался от чтения и пытливо взглянул на меня.

— У вас осталось благоприятное впечатление об Эвенвуде, Эдвард?

— Да, самое благоприятное. Место поистине пленительное, как вы и сказали.

— Пленительное. Да. Именно это слово я всегда использую, описывая поместье. Оно словно забирает человека в упоительный плен, не правда ли, и уносит в другой и лучший мир. Какое, должно быть, счастье жить там! Разве захотел бы кто расстаться с Эвенвудом?

— Полагаю, вы часто бывали там по делам, — заметил я.

— Да, хотя в последнее время реже, чем при жизни первой леди Тансор.

— Вы знали леди Тансор? — услышал я свой голос, несколько взволнованный.

— О да, — ответил мистер Тредголд, выглядывая в окно. Поезд уже вползал под своды вокзала. — Я хорошо знал ее светлость. Ну вот мы и приехали. Снова дома.

IVПоиски правды

Я не видел мистера Тредголда несколько недель. Уже на следующий день он уехал в Кентербери навестить своего брата, а я как раз тогда начал расследование одного мошенничества, вынуждавшее меня проводить много времени вне конторы. Только через месяц после нашей поездки в Эвенвуд я получил приглашение провести воскресенье со старшим компаньоном.

Мы почти сразу пустились в обычные наши книговедческие разговоры, но мне показалось, что мой работодатель предается библиографической дискуссии без прежнего энтузиазма. Он сиял лучезарной улыбкой; он протирал монокль; он откидывал со лба пушистые волосы — и держался, по обыкновению, радушно. Но в нем явственно чувствовалась какая-то перемена, обеспокоившая меня.

Негативы, сделанные в Эвенвуде, были проявлены, закреплены и напечатаны; все фотографические рисунки, за исключением портрета лорда Тансора, я разместил, за свой счет, в изящном альбоме с тисненым гербом Дюпоров на обложке. Портрет — для него я заказал отдельный сафьяновый футляр — удался бы просто на славу, если бы не физиономия какого-то любопытного слуги за полузастекленной дверью позади лорда Тансора, не замеченная мной во время съемки. Но мистер Тредголд похвалил мою работу и пообещал позаботиться об отправке альбома и портрета в Эвенвуд.

— Его светлость с радостью отблагодарит вас, — сказал он, — коли вы потрудитесь представить счет.

— Нет-нет, — возразил я, — и слышать об этом не желаю. Если его светлость останется доволен плодами моих стараний, я сочту себя вполне вознагражденным.

— У вас широкая натура, Эдвард, — заметил мистер Тредголд, закрывая альбом. — Чтобы выполнить такую изрядную работу, а потом отказаться от денег.

— Я не рассчитывал на вознаграждение.

— Нисколько не сомневаюсь. Однако я истинно полагаю, что добрые дела всегда вознаграждаются, в этой жизни или в следующей. Каковое мнение согласуется с другим моим убеждением: все отнятое у нас однажды к нам вернется по воле любящего Бога.

— Весьма утешительные воззрения.

— Именно так. Считать, что за добро нам не воздастся в некоем лучшем мире и что все утраты, настоящие утраты, невосполнимы, означало бы для меня лишиться всякой надежды.

Я никогда прежде не слышал, чтобы мистер Тредголд говорил столь серьезным и задумчивым тоном. Он с минуту молчал, вперив взор в портрет лорда Тансора.

— Знаете, Эдвард, — наконец произнес он, — мне кажется, между этими моими убеждениями и фотографическим процессом существует своего рода аналогия. Вот здесь вы запечатлели живого человека, увековечив свет и тень, линии и формы, все внешние особенности данной персоны. Возможно, очертания нашей души, нашей нравственной природы сходным образом запечатлены в уме Господа Бога, вечно их созерцающего.

— В таком случае — горе всем грешникам, — с улыбкой откликнулся я.

— Но на свете нет совершенно плохих людей, Эдвард.

— Как нет и совершенно хороших.

— Вы правы, и совершенно хороших нет, — медленно проговорил он, по-прежнему глядя на портрет лорда Тансора. Затем он несколько оживился. — Но подумать только, в какое время мы живем! Мы научились ловить мимолетное мгновение и запечатлевать на бумаге, для всеобщего обозрения! Просто поразительно. Куда все это приведет, интересно знать? Но как жаль все-таки, что столь чудесные открытия не были сделаны еще в древности. Представьте, что вы зрите перед собой лицо Клеопатры или смотрите в глаза — прямо в глаза — самого Шекспира! Как здорово было бы увидеть словно вживую картины далекого прошлого, которые ныне нам остается лишь рисовать в своем воображении! Причем увидеть не только давно ушедших людей, но и тех, кого мы потеряли недавно и кого жаждем вновь улицезреть в живой телесности, как наши потомки смогут улицезреть лорда Тансора после его кончины. Наши возлюбленные, покинувшие бренный мир до открытия великого чуда фотографии, никогда уже не предстанут нашему взору, запечатленные в полном расцвете лет, как предстает его светлость на этом фотогеническом портрете. Они останутся лишь в наших недостоверных, переменчивых воспоминаниях. Прискорбно, не правда ли?

Он взглянул на меня, и на миг мне показалось, будто в глазах у него блестят слезы. Но затем он вскочил с кресла и направился к книжному шкафу, чтобы показать мне какое-то редкое издание. Мы проговорили еще с полчаса, а потом мистер Тредголд пожаловался на легкую головную боль и извинился передо мной.

Когда я уже стоял в дверях, он спросил, много ли у меня друзей в Лондоне.

— У меня есть один верный друг, — ответил я, — которого мне вполне достаточно. Ну и конечно, вы, мистер Тредголд.

— Вы считаете меня своим другом?

— Безусловно.

— В таком случае, надеюсь, вы непременно обратитесь ко мне за помощью, коли вдруг окажетесь в затруднительном положении. Моя дверь всегда открыта для вас, Эдвард. Всегда. Вы не забудете этого, правда?

Тронутый настойчиво-просительным тоном старшего компаньона, я пообещал запомнить его слова и поблагодарил за доброту.

— Не стоит благодарности, Эдвард. — Он расплылся в лучезарной улыбке. — Вы чрезвычайно незаурядный молодой человек. Я считаю своим долгом — в высшей степени приятным долгом — оказывать вам всяческое содействие при надобности. Кроме того, как я сказал при первой нашей встрече, все заурядное я оставляю другим, а все незаурядное приберегаю для себя.


Таким образом протекала моя жизнь следующие три года. По понедельникам и вторникам я исполнял обязанности доверенного помощника мистера Тредголда — иногда сидел в конторе, но чаще шел по следу в очередном деле, приводившему меня в самые разные уголки Лондона, а порой уводившему далеко за пределы города. По средам я занимался с учениками, приходящими от сэра Эфраима Гэдда, а по четвергам и пятницам снова работал у Тредголдов. Изо дня в день я обедал в заведении Долли и ужинал в ресторации «Лондон».[134]

Свой досуг — если не считать редких воскресных визитов в частную резиденцию старшего компаньона — я посвящал тщательному изучению матушкиного архива. Чтобы облегчить себе работу, я овладел стенографией по методу мистера Питмена[135] и стал пользоваться скорописью при составлении примечаний к каждому документу. Все до единой бумаги с моими сопроводительными пометками я разложил в изготовленном по особому заказу картотечном шкапчике, похожем на аптекарский. Но во всем бумажном море, что я избороздил вдоль и поперек, словно древний первооткрыватель некоего неизвестного океана, я так и не нашел никаких дополнительных свидетельств, подтверждающих мое изначальное умозаключение. Смерть и Время тоже сделали свое дело: Лаура Тансор ушла в мир иной, и у нее теперь ничего не спросишь, а ее подруга, которую я называл своей матерью, последовала в царство вечного безмолвия за ней. Однако моя сыскная работа у Тредголдов многому меня научила, и теперь я начал несколько новых линий расследования.

Руководствуясь сохранившимися квитанциями и прочими документами, я посетил несколько гостиниц и постоялых дворов, где матушка останавливалась летом 1819 года, и пытался найти там кого-нибудь, кто мог бы ее помнить. Долгое время мои старания оставались безуспешными, но наконец меня направили в Фолкстон к одному старику, в прошлом служившему капитаном на пакетботе, который доставил матушку с подругой в Булонь в августе 1819 года. Он хорошо помнил двух молодых дам: «Ну да, одна такая миниатюрная и явно чем-то взволнованная или напуганная, а другая высокая, темноволосая, с царственной осанкой — она-то и заплатила мне порядочную сумму, чтобы я отдал им свою каюту».

Затем я отправился на запад Англии, дабы навести справки о семье леди Тансор, Фэйрмайлах из Лэнгтон-Корта — роскошного особняка в елизаветинском стиле, расположенного в нескольких милях от дома, где родилась моя матушка. По ходу дела я нашел там словоохотливую старую даму по имени мисс Сайкс, сообщившую мне кое-какие сведения о Лауре Фэйрмайл. Особо заинтересовал меня рассказ о тетушке мисс Фэйрмайл по материнской линии. Означенная дама, мисс Хэрриет Джилмен, вышла замуж за бывшего маркиза де Кебриака, который жил в Англии, без всяких средств к существованию, со дней Террора. После заключения Амьенского мира[136] супруги вернулись в родовой замок маркиза, расположенный в нескольких милях от Ренна. Но сей господин вскоре умер, и замок перешел к кредиторам, а вдове пришлось перебраться в маленький домик на рю де Шапитр, принадлежавший семейству покойного мужа. Именно туда впоследствии приехала леди Тансор со своей подругой.

Наконец-то упоминания о некой «мадам де К.» в матушкином дневнике получили удовлетворительное объяснение — и вот в сентябре 1850 года, вооруженный вновь добытыми сведениями, я отправился во Францию, испросив у мистера Тредголда краткосрочный отпуск.

Дом на рю де Шапитр стоял заколоченный, но старый священник из церкви Святого Савье сообщил, что мадам де Кебриак скончалась лет эдак двадцать назад. Он также припомнил, что однажды у мадам несколько месяцев кряду гостила племянница с подругой и что тогда родился ребенок — вот только он запамятовал, у кого именно и какого пола. Священник направил меня к доктору Паскалю, жившему на рю де Шапитр неподалеку, но он тоже оказался господином весьма преклонных лет и мало чего помнил, а то немногое, что он помнил, я уже знал и без него. Доктор, правда, сообщил мне о престарелом слуге мадам де Кебриак, вроде бы все еще проживающем в городском предместье. Полный надежды, я прибыл в указанную деревушку, но там мне сказали, что старик умер пару недель назад.

Все сделанные во Франции маленькие открытия, пусть и интересные, единственно свидетельствовали, насколько еще далек я от своей цели. Благодаря приложенным усилиям я умножил количество достоверных предположений, гипотез и возможных умозаключений, но не продвинулся ни на шаг в поисках необходимого мне самостоятельного доказательства, окончательно и бесповоротно подтверждающего, что я являюсь потерянным сыном и долгомечтанным наследником лорда Тансора.

Что же касается Феба Даунта, в своих стараниях собрать о нем сведения, способные послужить действенным орудием мести, я преуспел несколько больше, подстегнутый недавней встречей с ним в Эвенвуде. Со времени моего вынужденного ухода из Итона минули годы, но гнев на предавшего меня друга пылал в моей груди с прежней силой. Он благоденствовал, он приобрел известность в обществе, как некогда надеялся сделать я. Но все мои планы рухнули из-за него. Возможно, к настоящему времени я занимал бы в университете видное положение, открывающее путь к еще величайшим почестям. Но вероломство Даунта лишило меня всего этого.


В ходе визита в Миллхед я свел знакомство с неким доктором Т., и с тех пор сей чрезвычайно словоохотливый господин регулярно потчевал меня пространными эпистолами с рассказами о житье-бытье доктора Даунта и его семьи в Ланкашире. Информация, полученная из данного источника, не представляла особой важности, но убедительно свидетельствовала, сколь большое влияние на пасынка имела — и возможно, имеет поныне — вторая миссис Даунт.

Потом в один прекрасный день я столкнулся на Пиккадилли со старым школьным приятелем, и за роскошным обедом в гостинице Грильона,[137] сильно ударившим меня по карману, он с удовольствием поведал мне несколько сплетен про нашего общего знакомого: в последнее время Даунт крутит интрижку с французской балериной; по слухам, недавно он сделал предложение мисс Элоизе Диневер, наследнице крупного банкира, но получил отказ. Он ужинает в клубе «Атенеум», когда находится в городе, держит ложу в Театре Ее Величества[138] и в Сезон[139] регулярно, обычно по субботам, совершает конные прогулки по Роттен-роу.[140] Он владеет прекрасным домом на Мекленбург-сквер и пользуется популярностью в светских и литературных кругах.

— Но откуда у него столько денег? — изумленно спросил я, прекрасно представляя, во что обходится подобный образ жизни в Лондоне, и сильно подозревая, что сочинением эпических поэм на ужины в «Атенеуме», не говоря уже об оперной ложе, не заработать.

— Тайна, покрытая мраком, — понизив голос, ответил мой осведомитель. — Но денег у него куры не клюют.

Как раз тайну-то я и искал — нечто такое, что Даунт скрывает от окружающих; некий секрет, который, если раскрыть, можно использовать против него. Вполне возможно, конечно, тайна окажется пустышкой, но опыт приучил меня смотреть на вещи скептически, когда речь идет о больших деньгах. Однако, несмотря на имеющиеся в моем распоряжении средства — а я уже обзавелся целой армией агентов и лазутчиков в столице, — мне не удалось установить источник огромных доходов Даунта.

Текло время, но никаких новых сведений о Даунте не обнаруживалось, и я не продвигался ни на шаг в поисках доказательств, подтверждающих мою истинную личность. Проходили недели и месяцы, и постепенно мной овладело необоримое уныние, отнимающее силы. Для меня настали черные дни. Снедаемый яростью и разочарованием, я постоянно находился на грани истерики. Чтобы облегчить душевное состояние, я проводил долгие часы забытья в Блюгейт-Филдс, поручая себя заботам Чи Ки, моего опытного опиумного мастера. А потом, ночь за ночью, я шатался по улицам — из Уэст-Энда шел привычным путем через Лондонский мост, потом по Темз-стрит, мимо Тауэра, и дальше, к докам Святой Катарины и жутким дворам и переулкам окрест Рэтклиффской дороги, чтобы увидеть изнанку Лондона во всем ее безобразии. В ходе подобных ночных вылазок, пробираясь через грязные толпы ласкаров, евреев, малайцев, шведов и британского отребья всех сортов, я по-настоящему узнал характер нашей столицы и научился полагаться на свои силы, посещая самые опасные кварталы.

Пока я влачил такое вот тоскливое, жалкое существование, покорный произволу своих демонов, литературная звезда Даунта восходила все выше и выше. Мир сошел с ума, заключил я. Раскрывая газету или журнал, я чуть не всякий раз натыкался на какой-нибудь трескучий панегирик, превозносящий гений Ф. Рейнсфорда Даунта. Из-под его плодотворного пера выходил сборник за сборником, лилась нескончаемым потоком околесица в рифмованных и белых стихах. В 1846 году увидело свет достопамятное безобразие под названием «Пещера Мерлина» — творение, в котором поэт переплюнул Саути в худших его проявлениях, но которое «Британский критик» назвал «превосходным по замыслу и воплощению», провозгласив мистера Феба Даунта «непревзойденным мастером эпической поэзии, Вергилием девятнадцатого века». За этим опусом последовали скучной чередой другие: «Дитя фараона» в 1848 году, «Монтесума» в 1849-м и «Завоевание Перу» в 1850-м. После публикации каждой очередной поэмы я наталкивался на все более и более восторженные отзывы о «шедевральном произведении», когда просматривал на досуге «Блэквудс» или «Фрэзерс»; а оскорбительные для моего взора заметки в «Таймс» сообщали страстным поклонникам нашего гения, что «мистер Феб Даунт, знаменитый поэт, в настоящее время находится в городе», а затем с утомительными подробностями перечисляли, где он был да что делал. Таким образом я узнал, что Даунт приходил в Гор-хаус позировать графу д’Орсею,[141] впоследствии изваявшему в гипсе прелестный бюст молодого гения. Разумеется, его присутствие в числе прочих известных особ на торжественном открытии Великой выставки[142] возбудило немалый интерес в особо впечатлительной части общества. Помню, весной 1851 года я раскрыл за завтраком «Иллюстрированные лондонские новости» и увидел на первой странице дурацкую гравюру, где наш поэт — в темном пальто, светлых панталонах со штрипками, узорчатом жилете и цилиндре — вместе со своим знатным покровителем, лордом Тансором, горделиво стоял рядом с королевой и принцем-консортом у золотой клетки с алмазом Кохинор.[143]

Я тоже посетил Выставку, влекомый желанием увидеть последние достижения фотографического искусства. Со мной была Ребекка Харриган, домоправительница мистера Тредголда, с которой у меня завязалась своего рода дружба. Я не раз ловил на себе ее заинтересованный взгляд. Миниатюрная, ладно сложенная и довольно хорошенькая, она вдобавок обладала острым умом и веселым нравом, как я быстро выяснил, затеяв с ней разговор. Вскоре я по-настоящему привязался к ней.

Однажды вечером я столкнулся с Ребеккой под портиком собора Святого Павла, где она пряталась от проливного дождя. Мы немного поболтали о разных пустяках, пока дождь не пошел на убыль, а потом я спросил, не отужинает ли она со мной. «Если ваш муж не будет возражать», — добавил я, полагая, что она состоит в браке со слугой мистера Тредголда, Альбертом.

— О, Альберт мне вовсе не муж, — заявила Ребекка, весьма нахально глядя на меня.

— Как не муж?

— Да вот так.

— Но в таком случае…

— Вот что я скажу вам, мистер Глэпторн, — перебила она, одарив меня чарующе лукавой улыбкой. — Вы ведете меня ужинать, а я вам все про себя выкладываю.

Одета Ребекка была прилично и скромно — синее тафтяное платье, боа и шляпка в тон, в каковом наряде, дополненном изящным ридикюлем, она походила на дочь викария. Посему, после небольшой пешей прогулки, я остановил на Флит-стрит кеб и повез ее в заведение Лиммера,[144] где попросил официанта найти столик для меня и моей сестры.

За ужином Ребекка немного рассказала о себе. Урожденная Диксон, она осиротела в девятилетием возрасте и была вынуждена добывать пропитание на безжалостных улицах Бермондси. Но, как и я, она была очень сметливой и быстро обзавелась покровителем в лице известного медвежатника,[145] для которого «воровала как миленькая» за пищу и крышу над головой. Повзрослев, Ребекка стала заниматься панельным ремеслом, но потом, с помощью одного из своих клиентов, получила место служанки в доме директора Ост-Индской компании. Где и познакомилась с Альбертом Харриганом, работавшим там же слугой. Вскоре они вступили в любовную связь, хотя у Харригана (чье настоящее имя было Альберт Паркер) в Йоркшире остались брошенные жена и ребенок. Все шло хорошо, покуда их наниматель не разорился в результате неудачной спекуляции и не наложил на себя руки. Юридическим консультантом злосчастного джентльмена являлся не кто иной, как мистер Тредголд, которому как раз тогда требовался слуга в дом. Он нанял Харригана, а через несколько недель и его мнимую жену. Но вскорости они охладели друг к другу и теперь оставались вместе лишь из соображений удобства.

Ребекка рассказывала мне все это — пересыпая повествование анекдотами сомнительной пристойности — смачным языком подворотен, но едва подходил официант с очередным блюдом, маленькая плутовка тотчас напускала на себя самый скромный вид и с очаровательной улыбкой переводила разговор на какую-нибудь безупречно скучную тему.

В последующие недели мы с Ребеккой нашли случай перейти к более близкому общению, характер которого, я уверен, мне нет нужды уточнять. Если Харриган и догадывался о наших с ней отношениях, то такое положение дел нисколько его не волновало. Веселый нрав и здоровая чувственность Ребекки вкупе с жизнерадостным лукавством человека, сумевшего наилучшим образом распорядиться своей несчастливой судьбой, вскоре начали оказывать на меня благотворное действие, а поскольку она не собиралась накидывать петлю мне на шею и тащить к алтарю, мы с ней прекрасно ладили: встречались, когда возникало такое желание, и развлекались каждый на свой лад, когда хотелось.

Таким образом протекала моя жизнь с 1849 года по 1853-й. Возможно, так бы все и продолжалось, если бы не два события.

Первое случилось в марте пятьдесят третьего. Однажды я оказался в Сент-Джонс-Вуде по делам мистера Тредголда и, сворачивая на опрятную, обсаженную деревьями улочку, вдруг резко остановился при виде вывески на воротах большой виллы, полускрытой за живой изгородью. Я стоял перед Блайт-Лодж, где последние четыре года проживала прекрасная Изабелла. Я уже рассказал вам, как возобновил общение с Беллой и как она, при покровительстве миссис Китти Дейли, стала моей любовницей. Вплоть до важных событий, произошедших осенью того же года, я хранил Белле верность, если не считать нескольких маленьких и ничего для меня не значивших приключений, о которых упоминаю здесь честности ради. Но с Ребеккой я расстался. Она восприняла новость спокойно.

— Ладно, ничего страшного, — сказала она. — У меня по-прежнему есть Альберт, какой-никакой. Думаю, мы с тобой останемся друзьями. Ты авантюрист, Эдвард Глэпторн, хоть и джентльмен — и я такая же. Это ставит нас на одну ногу, верно? Друзья, они всегда на одной ноге. Так что поцелуй меня, и довольно об этом.

Второе событие, гораздо более важное, носило совершенно другой характер.

Было утро 12 октября 1853 года — дата, навсегда врезавшаяся мне в память. Я вышел из своего кабинета у Тредголдов и собирался спуститься к клеркам, когда услышал звонок дверного колокольчика и увидел, как Джукс выскакивает из-за своей конторки. Вошедший посетитель оставался вне моего поля зрения, но уже секунду спустя Джукс взбежал вверх по лестнице.

— Сам лорд Тансор, — возбужденно шепнул он, проходя мимо.

Я прислонился к стене и посмотрел вниз.

Он сидел неестественно прямо, сложив ладони на набалдашнике трости. До его прихода работа в конторе шла обычным чередом — шуршали бумаги, скрипели перья, служащие изредка переговаривались приглушенными голосами. Но при появлении лорда Тансора атмосфера тотчас будто бы наэлектризовалась и в воздухе повисла напряженная тишина. Все разговоры прекратились; клерки ходили по помещению чуть не на цыпочках, выдвигали и задвигали ящики столов с величайшей осторожностью, открывали и закрывали двери по возможности тише. Я внимательно наблюдал за происходящим и заметил, что несколько клерков время от времени украдкой бросают опасливые взгляды в сторону безмолвной фигуры — словно сей господин, который сидел там в ожидании Джукса, нетерпеливо притопывая ногой, вот-вот собирался положить перо истины на весы правосудия, дабы вынести приговор их греховным сердцам.

Через несколько секунд Джукс торопливо прошел мимо меня и спустился к посетителю. Я отступил обратно в свою комнату, когда его светлость в сопровождении клерка проследовал к кабинету мистера Тредголда. Он вошел, и до меня донеслась приветственная тирада старшего компаньона.

Джукс затворил дверь кабинета и направился к лестнице.

— Лорд Тансор, — повторил он, заметив меня. Потом остановился и доверительно подался ко мне. — Иные фирмы отдали бы многое, очень многое, чтобы заполучить такого клиента. Но старший компаньон держит его крепкой хваткой. О да, покуда старший компаньон с нами, лорд Тансор останется клиентом Тредголдов. Великий человек. Один из первых людей королевства — но кто о нем знает? И он — наш.

Джукс произнес эту маленькую речь быстрым шепотом, ежесекундно поглядывая на дверь мистера Тредголда. Потом он торопливо кивнул и побежал вниз по ступенькам, почесывая затылок одной рукой и прищелкивая пальцами другой.

Я вернулся к своему столу, оставив дверь чуть приоткрытой. Наконец я услышал, как дверь старшего компаньона отворилась и двое мужчин зашагали по коридору к лестнице. До меня долетели приглушенные голоса.

— Премного вам обязан, Тредголд.

— Всегда рад вам услужить, ваша светлость. Ваши распоряжения по делу чрезвычайно ценны и будут выполнены безотлагательно.

Я выскочил из-за стола и вышел в коридор.

— О, прошу прощения, — сказал я старшему компаньону. — Я не знал, что вы заняты.

Мистер Тредголд лучезарно улыбнулся. Лорд Тансор скользнул по мне равнодушным взглядом, но потом присмотрелся повнимательнее.

— По-моему, я вас где-то видел, — отрывисто промолвил он.

— Это мистер Эдвард Глэпторн, — подсказал мистер Тредголд. — Фотограф.

— А, фотограф. Очень хорошо. Превосходная работа, Глэпторн. Превосходная.

Затем его светлость повернулся к старшему компаньону, коротко кивнул на прощанье и стремительно спустился по лестнице. Через несколько мгновений он скрылся из виду.

— Я заметил, погода нынче чудесная, Эдвард, — произнес мистер Тредголд с сияющей улыбкой. — Не желаете ли немного прогуляться со мной по Темпл-Гарденс?

VВ Темпл-Гарденс

Едва мы вошли в парк, мистер Тредголд принялся в обычной своей окольной и отвлеченной манере излагать «небольшую проблему», возникшую перед ним.

— Скажите, Эдвард, — начал он, — хорошо ли вы сведущи в генеалогии?

— Я немного знаком с предметом, — ответил я.

— Мне кажется, Эдвард, вы немного знакомы практически со всеми предметами. — Он широко улыбнулся, достал красный шелковый платок и принялся протирать монокль. — Баронства по предписанию, например. Что вы можете рассказать о них?

— По-моему, таким своим названием они обязаны средневековому обычаю вызывать известных людей на заседания парламента предписанием от имени короля о явке.[146]

— Совершенно верно! — воскликнул мистер Тредголд. — А в настоящее время, в результате нескольких решений по вопросам права, принятых с эпохи Стюартов, подобные баронства считаются наследственными и передаются универсальным наследникам — то есть как по мужской, так и по женской линии. Нынешнее пэрство лорда Тансора является именно таким баронством. Возможно, — продолжал он, — вам, как любителю истории, будет интересно услышать краткий рассказ о родословной лорда Тансора?

Я ответил, что ничто не доставит мне больше удовольствия, и попросил мистера Тредголда продолжать.

— Прекрасно. Пожалуйста, остановите меня, если я начну говорить о вещах, вам известных. Лорд Малдвин Дюпор, живший в царствование Генриха Третьего, являлся весьма могущественным и влиятельным лицом. Он был бретонского происхождения — его предок пришел в Англию вместе с Вильгельмом Завоевателем — и в одной из хроник выразительно характеризовался как «человек из железа и крови». Опасный и воинственный человек, надо полагать, но чьи услуги пользовались большим спросом в те смутные, кровопролитные времена. Крупный землевладелец и уже поместный барон, он владел обширными поместьями в Букингемшире, Бедфордшире, Уориркшире и Нортгемптоншире, помимо других имений на севере и западе страны. В декабре тысяча двести шестьдесят четвертого года Малдвин получил предписание явиться на заседание мятежного парламента, созванного Симоном де Монфором от имени короля, — сам Генрих, вместе со своим сыном, принцем Эдуардом, после битвы при Льюисе находился в плену. Впоследствии Малдвина вызывали в парламент в тысяча двести восемьдесят третьем, девяностом и девяносто пятом годах, а его потомков продолжали вызывать в следующем веке и в дальнейшем. С течением времени постоянное присутствие Дюпоров в парламенте приобрело статус пэрства, созданного в тысяча двести шестьдесят четвертом году, и таким образом их баронство получило старший ранг, встав в один ряд с баронствами Деспенсеров и де Ро. Главным поместьем — или caput baroniae — лорда Малдвина являлся замок Тансор в Нортгемптоншире, располагавшийся несколькими милями южнее Эвенвуда, поместья нынешнего лорда Тансора, а потому он призывался в парламент под именем Малдуино Портуенсиде Тансор. Разумеется, семейство претерпело много превратностей судьбы, особенно в период республики, но Дюпоры обычно заключали весьма выгодные брачные союзы, и к началу прошлого века, при двадцать втором бароне, они приобрели власть и влияние, которые сохраняют поныне… В настоящее время, однако, Дюпоры рискуют утратить столь высокое положение — по крайней мере, так представляется нынешнему лорду Тансору. Отсутствие наследника — я имею в виду прямого наследника, мужского или женского пола — вызывает у него серьезную озабоченность; именно в отсутствии наследника и в возможных последствиях данного обстоятельства он видит признак упадка рода. Он опасается, что титул и имущество могут перейти к боковой ветви семейства, представители которой лишены замечательных нравственных качеств, столь наглядно проявленных многими поколениями его предков. Лорду Тансору, безусловно, чрезвычайно не повезло. Как вам, возможно, известно, его единственный сын от первого брака умер еще в детстве, а в нынешнем супружестве у него по сию пору нет детей.

Мистер Тредголд вынул красный платок, но принялся промокать лоб, а не протирать монокль. Я заметил, что он слегка раскраснелся, и спросил, не стоит ли нам уйти с солнца — оно припекало не по сезону, хотя и стояло низко в небе.

— Нет-нет, — ответил он. — Мне хочется ощущать на лице свет небесный. Так на чем я остановился? А, да. Одним словом, в настоящее время у лорда Тансора, гм, нет прямого наследника мужского пола, а следовательно, существует вероятность, что титул перейдет к представителю одной из боковых ветвей рода. Такой исход решительно не устраивает его светлость.

— Так, значит, у него есть законные побочные наследники? — спросил я.

— О да, — ответил мистер Тредголд. — Его кузен и секретарь, мистер Пол Картерет,[147] а впоследствии — дочь мистера Картерета. Но, как я сказал, самая мысль о побочном наследовании вызывает у его светлости глубокое и непреодолимое отвращение. Возможно, это противоречит здравому смыслу — ведь в прошлом баронство неоднократно переходило к побочным родственникам, — но так уж обстоят дела. Я немного утомился, давайте присядем.

Мистер Тредголд взял меня под руку и повлек к скамье в углу парка.

— Конечно, еще не все потеряно, и затруднительная ситуация лорда Тансора вполне может разрешиться естественным образом. Семейный врач считает, что ее светлость по-прежнему способна зачать и родить наследника. Но его светлость не готов положиться на природу, и после нескольких лет тщательных раздумий он наконец принял решение. Вняв моим настойчивым советам, он благоразумно отказался от мысли о расторжении брака, поскольку для развода нет иных оснований, помимо отсутствия наследника, и он сильно повредит своей репутации, коли совершит такой шаг, уподобясь какому-нибудь восточному деспоту. Хорошо понимая это, лорд Тансор нашел другой способ решения проблемы.

Снова умолкнув, мистер Тредголд устремил взгляд на ярко-голубое небо, видное сквозь частые ветви дерева, под которым мы сидели, и прикрыл глаза ладонью от солнца.

— Другой способ решения проблемы?

— Да. Довольно необычный. Усыновление наследника по собственному выбору.


Не могу описать, что я почувствовал, услышав эти слова. Наследник по выбору? Но ведь наследник лорда Тансора — я! С трудом сохраняя видимость самообладания, я испытал предиковинное ощущение, словно стремительно падаю в бездонную черную пропасть.

— Вам нездоровится, Эдвард? Вы как будто побледнели.

— Я прекрасно себя чувствую, благодарю вас, — ответил я. — Продолжайте, пожалуйста.

Но я чувствовал себя далеко не прекрасно. У меня сердце едва не выпрыгнуло из груди — в такой панический ужас поверг меня сей совершенно неожиданный поворот событий. Потом я сообразил, что это еще не конец всем моим надеждам: как бы то ни было, я по-прежнему могу заявить о своих законных наследственных правах, если найду доказательство, подтверждающее мое происхождение. Еще не все потеряно. Пока.

— Нашей фирме поручено дополнить завещание лорда Тансора кодицилом, — говорил мистер Тредголд. — С баронским титулом, разумеется, вопрос особый: он должен перейти, согласно требованиям закона, следующему наследнику в порядке преемственности, прямому или побочному. А при нынешнем положении вещей это означает, что двадцать шестым бароном Тансором может стать мистер Пол Картерет, чья мать принадлежала к роду Дюпоров. Надеюсь, я внятно излагаю?

— В высшей степени.

— Хорошо. В общем, распоряжаться титулом лорд Тансор не вправе. Но все свое материальное имущество, включая крупнейший и лучший из всех предметов собственности, Эвенвуд, он может передать, при условии соблюдения необходимых юридических процедур, кому пожелает — как и фамилию Дюпор. Посему он принял чрезвычайно важное решение. Баронское достоинство, учрежденное предписанием о явке в парламент на имя лорда Малдвина Дюпора от тысяча двести шестьдесят четвертого года, он отделил от материальных благ, впоследствии накопленных семейством, и решил, что будущий владелец титула не унаследует ничего, кроме баронского достоинства. Его светлость желает, чтобы все заповедное имущество, им унаследованное, а равно собственность, завещанная ему отцом, перешли к его назначенному наследнику.

— Лорд Тансор уже назвал имя?

— Да. — Мистер Тредголд помолчал, пристально глядя на меня зеленовато-голубыми глазами. — Мистер Феб Рейнсфорд Даунт, поэт. Возможно, вы читали отзывы на его последнюю книгу.[148] Она встретила очень теплый прием.


Меня охватило ужасное чувство беспомощности, какое, наверное, испытывают люди перед лицом неотвратимой погибели. Этот момент навек останется для меня одним из важнейших в жизни, ибо сейчас я твердо убежден, что меня всегда вел вперед рок, от которого не уйти, не убежать. В своих воспоминаниях о нашей первой встрече на школьном дворе в Итоне Даунт сравнил меня с неким посланцем рока, словно он знал тогда, как я сейчас, что наши с ним судьбы неразрывно связаны. Может, утраты, понесенные мной в результате его давнего предательства, являлись всего лишь предвестниками более крупной потери, настигшей меня теперь? Ужасная эта мысль была мне как ножом по сердцу. Но опять-таки от отчаяния меня спасло утешительное соображение, что ни он, ни я не знаем, куда приведет нас жребий. Кому суждено получить финальный приз? Настоящему наследнику или назначенному? Покуда нет окончательного ответа на этот вопрос, я должен надеяться и верить, что в конце концов все же достигну благоденствия, положенного мне по праву рождения. Однако я не переставал поражаться злой иронии судьбы и не сумел сдержать горькой усмешки.

— Вас что-то развеселило, Эдвард? — спросил мистер Тредголд.

— Вовсе нет, — ответил я, быстро принимая озабоченный вид (собственно, в данном случае мне и притворяться не пришлось).

— Как я говорил, лорд Тансор намеревается, отменив ограничения прав на собственность, передать мистеру Даунту в наследство Эвенвуд и все прочее свое имущество, унаследованное от отца, при условии, что по смерти его светлости мистер Даунт возьмет фамилию и герб Дюпоров.

— А лорд Тансор может сделать это?

— Безусловно. Имуществом, унаследованным от отца, он вправе распоряжаться по своему усмотрению. Лорду Тансору потребуется подписать и зарегистрировать в канцлерском суде документ об упразднении заповедного имущества, прежде чем он сможет завещать эту часть своей собственности мистеру Даунту. Но это сравнительно простая процедура, и она уже запущена.[149]

Солнце начало потихоньку тускнеть, и в воздухе повеяло свежестью.

Мы провели в парке почти час — час, навсегда изменивший мою жизнь.

— Что и говорить, перспективы у мистера Феба Даунта самые радужные, — сказал я по возможности беспечным тоном, хотя внутри у меня все кипело. — Чрезвычайно удачливый молодой человек. Уже знаменитый поэт, а в недалеком будущем — вероятный наследник всего состояния и имущества лорда Тансора, включая сам Эвенвуд.

— Вероятный, вот именно, — кивнул мистер Тредголд. — Пока кодицин не приведен в исполнение, мистер Даунт остается предполагаемым наследником всей собственности его светлости. Но у лорда Тансора крепкое здоровье, и в нынешнем его браке еще может появиться ребенок. Разумеется, рождение кровного наследника все изменит и повлечет за собой отмену ныне принятых условий завещания. Вдобавок — кто знает, что нам преподнесет будущее? Всякое может случиться.

Несколько мгновений мы сидели, глядя друг на друга в неловком молчании. Потом старший компаньон встал и улыбнулся.

— Но вы правы, разумеется. При нынешнем положении вещей можно сказать, что мистер Феб Даунт поистине чрезвычайно удачливый молодой человек. Он уже принял множество щедрых знаков внимания от лорда Тансора, а вскорости будет, если так можно выразиться, официально помазан в качестве законного наследника его светлости. В свое время мистер Феб Даунт — вернее, мистер Феб Дюпор — станет весьма влиятельной персоной, пусть и не двадцать шестым бароном Тансором.

Мы вышли из парка и зашагали обратно к Патерностер-роу.

— Прошу прощения, мистер Тредголд, — наконец заговорил я, нарушив продолжительное молчание, — но я не уразумел, какую роль в описанном вами деле вы отводите мне. Это дело юридическое, а я не юрист. Тут совсем другая история, чем с «Обителью красоты».

Упоминание о первой моей успешно выполненной работе вызвало у мистера Тредголда улыбку.

— Совершенно верно, — подтвердил он, беря меня под руку. — В общем так, Эдвард. Имеется одно дополнительное обстоятельство, о котором лорд Тансор пока не знает и которое до поры до времени должно оставаться в строгом секрете. Неделю назад я получил письмо — строго конфиденциальное — от мистера Пола Картерета, секретаря его светлости. Каким образом он оказался на службе у своего родственника — особая и весьма занятная история, но в данный момент она нас не волнует. Похоже, с недавних пор мистера Картерета — сего джентльмена я знаю и люблю уже много лет — тревожит одно маленькое открытие, им сделанное. Он не соблаговолил посвятить меня в подробности, но его письмо наводит на мысль, что упомянутое открытие имеет самое непосредственное отношение к делу, которое мы только сейчас обсуждали. Одним словом, если я правильно понял, мистер Картерет пришел к предположению о существовании законного прямого наследника, неизвестного лорду Тансору. Именно этот вопрос мне хотелось бы прояснить с вашей помощью. А сейчас я бы с удовольствием выпил чаю. Не составите мне компанию?



Часы на каминной полке Легриса пробили три.

Когда я закончил рассказ о нашем с мистером Тредголдом разговоре в Темпл-Гардене, мой друг долго молчал. В густой тени за ним смутно виднелся огромный портрет его отца, бригадного генерала сэра Гастингса Легриса, командира 22-го пехотного полка, стяжавшего вместе с Нейпиром славу в битве при Миани.[150] Под портретом, положив длинные ноги на медную каминную решетку, полулежал в кресле генеральский сын и задумчиво смотрел в потолок, крутя ус.

— Да уж, Джи, запутанная история, — наконец проговорил Легрис, беря кочергу и подаваясь вперед, чтобы поворошить тлеющие угли в камине. — Давай-ка посмотрим, правильно ли я понял. Старый Тансор забрал в голову оставить Даунту все, кроме титула, распоряжаться которым он не вправе. Ты считаешь себя наследником Тансора, но у тебя нет доказательств. Теперь на сцену выходит этот малый, Картерет, чтобы открыть какой-то секрет, предположительно способный повлиять на ход событий. Пока все ясно. Тебе представляется отличная возможность отплатить Даунту за предательство, совершенное в школе. Злобу ты таил, конечно, больно уж долго, но это твое дело, и вполне возможно, я на твоем месте чувствовал бы то же самое. Но черт возьми, Джи, Даунт же не виноват, если старый Тансор проникся к нему нежными чувствами. Странно, конечно, что это оказался именно Даунт; прямо скажем, чертовское невезение, но…

— Невезение? — вскричал я. — Да нет здесь никакого невезения, никакой случайности, никакого стечения обстоятельств! Нас с ним сводит рок. Это должен был быть Даунт — и никто другой! И дальше будет только хуже. Гораздо хуже.

— Тогда тебе лучше поторопиться и рассказать мне все остальное, — невозмутимо промолвил Легрис. — Полк покидает Англию через три недели, и если мне суждено пасть смертью храбрых за родину и королеву, я хотел бы перейти в мир иной, зная, что у тебя все в порядке. Поспеши же, о повелитель, и поведай мне все про Картерета и его таинственное открытие.

Он наполнил свой бокал и снова откинулся на спинку кресла, а я зажег следующую сигару и принялся рассказывать о письме мистера Картерета, в котором (хотя тогда я не знал этого) были посеяны семена еще страшнейшего предательства.

Часть третья