[61].
Однако вопрос о миссии социологии Дубин все же решал для себя совершенно иначе[62]. Он считал, что Россия не должна описываться никакими отдельными «цивилизационными матрицами». Социологии же в обществе, где социологов никто не слушает, Дубин придавал значение общественной совести: если субъект не хочет слушать свою совесть, ее голос все равно продолжает звучать, подобно тому, как невидимые глаза неотвязно смотрят на Каина, где бы тот ни находился, в стихотворении Виктора Гюго[63]. Задача совести человека — сравнивать реальный поступок с тем, как человек мог бы повести себя лучше. Задача социологии, как ее можно понять из статей Дубина — сравнивать наличное состояние общества с таким, к какому общество могло бы прийти, если бы реализовало неиспользованные силы и возможности. Это взгляд, идущий изнутри общества, а не извне его.
Для Дубина социология была не только коллективной совестью, но и родом публичной педагогики и реализации общественного долга. На протяжении нескольких десятилетий (с конца 1980-х до 2010-х) Дубин не уставал показывать, как можно исследовать поведение разных групп, их тягу к усложнению жизни — или, напротив, к ее редукции и «понижающей адаптации» — на фоне того разнообразия языков, самосознаний, типов коммуникации, который представляет современная международная культура — в которую он включал западно- и восточноевропейские, латино- и североамериканские культуры, культуры этнических и религиозных меньшинств. Свою работу историка культуры и переводчика он тоже, как заметил М. Б. Ямпольский, строил, имея в виду горизонт этой сложности[64].
Дубин, как, возможно, и его единомышленники, прошел в 1970–1980-е годы между Сциллой и Харибдой. Сциллой был отчаянный эссенциализм Зильбермана, который — конечно, в куда менее рефлексивной и более агрессивной, чем у Зильбермана, форме — в перспективе привел к неосоветским построениям позднего Александра Зиновьева. Харибдой — откровенный морализм, свойственный некоторым (впрочем, далеко не всем) советским диссидентам, а в других странах — например, Пьеру Бурдье, который твердо и аргументированно выносил моральные оценки самым разным явлениям общественной жизни[65]. Дубин настаивал на том, что ряд социальных практик современной России часто являются результатом коллективного отказа от выбора и от другой жизни, но при этом следовал известному совету Ольги Фрейденберг: «Никогда не осуждайте людей, а особенно советских»[66].
Дубин был радикальным мыслителем, готовым продолжать и продумывать до конца идеи авторов, с которыми он вступал в диалог. Одним из его постоянных собеседников, помимо уже названных авторов, был Мишель де Серто. Дубин несколько раз писал предисловия к выполненным им переводам отдельных глав книги де Серто «История как письмо». Последнее из этих предисловий он закончил мыслью о том, что историописание, как мы его знаем — и как его описал де Серто, — сегодня подходит к концу. Дубин описывал это завершение подобно тому, как прощался с просветительской концепцией человека Мишель Фуко в финале книги «Слова и вещи»:
…романтикам и Гегелю принадлежит немалая роль в разработке понятия истории, превращении его в центральную категорию философии и гуманитарных наук, самосознания интеллектуалов модерной эпохи, приложении этой категории как главного измерения ко всему социальному миру и гуманитарному космосу. Пределы так понимаемой истории — это пределы буржуазной эпохи, пределы модерна. На его «верхней» хронологической границе (В 1975 году. — И. К.) в свет и выходит magnum opus Мишеля де Серто…[67]
Дубин жил после этой границы и понимал это. Его всегда интересовали вопросы предельные — как в историческом смысле («что будет теперь, после того, что мы пережили?»), так и в гносеологическом («что следует из того, что мы поняли? что мы теперь скрываем от самих себя?»).
Все это, вместе взятое, делает Дубина фигурой не только российского, но и международного масштаба — и не только по объему сделанного им (об этом уже сказано немало), но и по методологическому значению его работы в области социологии и истории культуры.
Он был человеком, воплощавшим идею культуры как общественного дела, имеющего общий смысл, жившим этой идеей, в каждом разговоре дававшим урок такого понимания культуры. Таких людей везде и всегда мало. После его ухода осталось не только чувство горечи, но и радостное удивление: оказывается, можно жить так, как жил Дубин. Очень трудно, но можно.
Теперь заданные им вопросы предстоит продумывать нам — сверяясь с его работами, споря с ними и, к счастью, никогда не находя готовых ответов.
Александр ДмитриевБорис Дубин: культура как вызов
Впервые опубликовано: Троицкий вариант. Наука. 2017. 11 апреля. № 226. С. 14 (http://trv-science.ru/2017/04/11/boris-dubin-kultura-kak-vyzov/).
Значение Бориса Дубина для отечественной научной среды обусловлено его уникальным двойным статусом — видного социолога и талантливого исследователя культуры, литературы в особенности. Даже если к этому добавить его заслуги вдумчивого, чуткого и разностороннего переводчика поэзии, прозы и эссеистики (преимущественно ХХ века) — все равно выйдет приблизительный и односторонний «список достижений», который никак не может быть сведен к его обширной библиографии. Почему?
Вполне распространена мысль: человек больше своих творений. И очень легко истолковать явление Дубина как «в первую очередь» личностный феномен — ведь его огромное человеческое обаяние, участие и скромность были очевидны даже тем, кому не посчастливилось знать его достаточно близко. Сам Борис Владимирович очень сдержанно относился к преувеличению роли культурных авторитетов, гуру и на своем опыте, и по творчеству важных для него авторов (вроде Борхеса) понимал ценность дистанцированного, «всего лишь» книжного усвоения культурных и человеческих богатств — вне ситуации прямого контакта. Когда мы говорим о человеческой составляющей «феномена Дубина» — дело не только в учениках и последователях, но в его методе социального анализа культурных явлений. Этот метод был и безусловно авторским — и открытым для разнообразного освоения, оспаривания, творческого перенесения на иные «ряды». Как социологу ему удавалось сохранять и анализировать художественные специфику и особость, например, стихов или музыки — не превращая их в иллюстрации общественных процессов, как это хорошо показал в недавней статье его ученик Борис Степанов[68].
Уход Бориса Дубина означал и прекращение многолетнего и разностороннего исследовательского замысла, не предусматривающего никакого «подведения итогов». Сейчас, оглядываясь назад, мы можем попытаться указать разные, несхожие ориентиры его деятельности и попытаться выстроить — пусть и условную, открытую для оспаривания и пересмотра, траекторию и логику мыслительного пути Бориса Дубина. Обобщенная картина развития его идей реконструирована скорее им самим в ряде интервью Любови Борусяк или Борису Докторову — они будут и для нас одной из важных точек отсчета, а отнюдь не только источником полезной и важной информации.
Еще студентом филологического факультета МГУ в середине 1960-х годов Дубин стал членом полудиссидентского — сам феномен диссидентства появится вскоре, после дела Синявского — Даниэля — поэтического объединения — СМОГа («Самого Молодого Общества Гениев»)[69]. Во второй половине 1970-х годов для переводчика испаноязычных и польских поэтов все началось со знаковой встречи с социологами в секторе исследования чтения тогдашней Ленинской библиотеки. И начавшаяся работа с социологическими данными, изучение репертуара провинциальных и сельских библиотек, командировки в регионы и обработка количественной информации не были уходом в сторону или обретением противовеса исходной культурной изощренности. Эта работа позволила по-иному взглянуть на презумпции и неизбежные ограничения, даже шоры исходного для «своей среды» филологического мировидения. И тогда общетеоретические положения Юрия Левады, критический подход Льва Гудкова к основаниям «чистого» литературоведческого анализа, безусловно, способствовали прояснению оснований аналитической работы самого Бориса Дубина.
Самой важной тогда стала подготовка реферативного, подробного и продуманно выстроенного библиографического справочника-обзора «Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы» (1982). Библиография в условиях политической и идейной цензуры была и одной из форм независимой аналитической работы. Борис Дубин и его соавтор Лев Гудков написали для этого справочника большое аналитическое предисловие «Литература как социальный институт». Оно увидело свет только в 1994 году, в первой книге знаменитой серии «Научная библиотека» издательства «Новое литературное обозрение». Заглавие и книги, и «запрещенной» статьи раскрывается следующим образом: «Литература определяется… как социальный институт, основное функциональное значение которого полагается нами в поддержании культурной идентичности общества (соответственно, в фиксации функционально специализированных норм и механизмов личностной, а тем самым и социальной идентичности)»[70].
Язык функционалистской социологии Талкота Парсонса, общезначимый и для тогдашней советской науки об обществе, позволил говорить не только о самовоспроизводстве социума, но и о сложном, противоречивом разнообразии культурных ориентиров, ценностей и языков групп, этот социум составляющих. Уже в этой ранней работе можно усмотреть следы будущего антропологического поворота, особенно заметного в культурологической эссеистике Бориса Дубина в 1990-е. Слово «эссеистика» не должно пониматься в смысле чего-то нестрогого и почти сомнительного по сравнению с серьезными трудами — напротив, речь идет о блестяще реализованной Дубиным возможности культуртрегерской работы, необходимой после десятилетий советских цензурных запретов и идеологической индоктринации.