Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х — страница 116 из 135

[99]. С другой стороны, переосмыслению подвергается и понятие игра, почерпнутое им в концепции Ю. А. Левады. Если в текстах, вошедших в книгу «Слово — письмо — литература», это понятие используется для обозначения сложности, культурной нагруженности и опосредованности социального действия, то в поздних статьях в интерпретации этого понятия актуализируются значения церемониальности и ритуальности, значимые в контексте характеристики позднесоветского и постсоветского общества[100].

Эти соображения подводят к тому, что, пользуясь одним из любимых словечек Бориса Владимировича, можно назвать «швами», «рубцами» этой концепции Гудкова и Дубина. Они позволяют указать на существующее в ней напряжение между различными перспективами изучения литературы и культуры: анализом социальных и культурных институтов, с одной стороны, и институционально-ориентированным изучением культурной коммуникации, с другой. Это напряжение заметно и в отношениях между проектом Гудкова и Дубина и работами исследователей, на которых эта концепция оказала влияние: последние гораздо больше инспирированы интересом к явлениям, не вполне институционализированным и/или тесно связанным с современным медийным контекстом, — будь то культовое кино, городская повседневность, фантастика, современный театр, фотография, интернет-литература и т. д. Намечающиеся здесь расхождения вполне укладывается в контекст дискуссии о культурном популизме, которая развернулась в англоязычных cultural studies на рубеже 1980–1990-х годов и получила новое звучание в связи с развитием новых медиа и культурных индустрий, формированием таких явлений, как культура участия (participatory culture) и т. д.[101] Дискуссия о культурном популизме была инспирирована нараставшим в этот период сдвигом в исследованиях культуры, связанным с переходом от критически ориентированного анализа производства культуры к антропологическому изучению культурного потребления и популярной культуры. Некоторыми представителями культурных исследований, среди которых были и лидеры Бирмингемской школы, этот переход был воспринят как отказ от критической миссии, которая воспринималась как неотъемлемый атрибут исследовательской программы cultural studies[102]. Дискуссия о культурном популизме задает рамки самоопределения современных исследователей культуры в самых разных планах — начиная от предметных (оценка динамического потенциала современности, презумпции относительно целостности и внутренней дифференцированности культуры, автономии субъекта и т. д.) и заканчивая теоретическими и рефлексивными (соотношение исследования и критики, ценность различных методов и данных, понимание характера взаимодействия дисциплин)[103]. Учет этих рамок может быть полезным подспорьем для соотнесения различных исследовательских опытов в их восприятии современности, в том, как в них разрешается напряжение между критическим посылом и герменевтическими задачами, наконец, в том, какое понимание социальности (и) культуры они разделяют.

Обращение к проблематике культуры задает и новую перспективу обсуждения разработок Гудкова и Дубина как проекта критического анализа постсоветского общества. Упреки в теоретической герметичности и отсутствии сравнительной перспективы, высказываемые их критиками, отчасти справедливы. В этом смысле насущной задачей становится осмысление возможностей и границ этого критического проекта с учетом антропологического и культурного многообразия советской и постсоветской культуры, которое зафиксировано в рамках западной, и в частности американской, славистики как результат дискуссий о субъективности в советской культуре, характере российской и советской модернизации и ее исторических альтернативах и т. д. Вместе с тем очевидно, что в оценке этого проекта необходимо не только принимать во внимание общие характеристики постсоветского общества, но также адресоваться к специфически культурной проблематике: теоретическим конструкциям модерной культуры (проблематика Другого, воображения, литературного авангарда и т. д.) и результатам эмпирических исследований культуры (мониторинг культурных институций, анализ механизмов социальной памяти, социальных функций текстов и символических конструкций).

Более внимательному анализу должен быть подвергнут проект социологии литературы, во многих отношениях заявленный на уровне эскиза. Потенциал этого проекта, составляющий ядро программы изучения социологии культуры, необходимо осмыслять уже в сегодняшнем теоретическом контексте, когда, по мнению ряда западных исследователей, социология литературы в том виде и в тех границах, в которых она существовала в 1970–1980-е годы, уже утратила свою актуальность, отдав свои функции культурным исследованиям (сultural studies), а исследования по этой тематике обращаются зачастую к другим образам общества и другим образам литературы[104]. Многие темы и идеи этого проекта (такие, например, как идея социологической поэтики), очевидно, и в сегодняшнем западном контексте выглядят вполне актуально[105]. И уж точно не теряет свой актуальности мысль о том, что проблемная ситуация, в которой эти идеи могут быть актуализированы, должна всегда определяться заново.

Ирина КаспэКак возможна литература?Как возможна социология литературы не по Бурдье?

Впервые опубликовано: Новое литературное обозрение. 2015. № 2 (132). С. 151–155.

Борис Дубин часто подчеркивал, что смотрит на литературу «взглядом социолога»[106]. Казалось чем-то само собой разумеющимся, учась у него, связывать и свою исследовательскую идентичность с социологией литературы. Но что такое в данном случае «социология литературы»?

Социоанализ Пьера Бурдье настолько доминирует сегодня на этом дисциплинарном поле, что возможность других школ, соединяющих литературу и социологию, нередко просто не учитывается. Можно ли говорить о том, что Борис Дубин стоял у истоков проекта совершенно иной социологии литературы (вместе со своим постоянным соавтором Львом Гудковым и при участии других коллег, в большей или меньшей степени близких кругу и идеям Юрия Левады — Алексея Левинсона, Абрама Рейтблата, Натальи Зоркой)? Можно ли рассматривать поздние статьи Дубина как один из вариантов движения в русле такого проекта?

Ниже я попытаюсь это сделать и попробую не столько описать сам проект, как он представлялся его инициаторам и непосредственным участникам (это задача для углубленного исследования, нерешаемая в рамках небольшого текста), сколько, опираясь на собственное восприятие, собрать схематичную и очень предварительную модель — образ знания, связанный с проектом в целом и с той его версией (очень индивидуальной, на мой взгляд), которая была получена от Бориса Дубина.

Уже форма, в которой преподносилось это знание, требует отдельного разговора. В 1982 году Львом Гудковым, Борисом Дубиным и Абрамом Рейтблатом был выпущен аннотированный библиографический указатель «Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы»[107]. По своим функциям этот справочник являлся не чем иным, как первой заявкой, «эскизом», «проблемной картой» большого проекта — именно так его оценивали Дубин и Гудков двенадцать лет спустя в своей книге «Литература как социальный институт»: «Так как в то время нельзя было и думать об издании систематического курса по социологии литературы (хотя уже очень хотелось), то нам пришлось каждую теоретическую и тематическую проблему представить в виде совокупности как бы уже существующих работ, проведенных исследователями самого разного плана, не обязательно социологами»[108]. Вынужденное решение оказалось совершенно борхесовским — проект социологии литературы вычитывался исключительно из оглавления и аннотаций; даже вводный очерк, уже написанный, не был включен в издание (как и треть всего собранного материала) по «независящим от авторов обстоятельствам»[109]. Таким образом, авторы не могли позволить себе сказать почти ни слова от собственного имени, манифестация проекта осуществлялась только через процедуры перевода (в широком смысле этого термина), перекодировки, монтажа.

Но и позже проект не был оформлен как «систематический курс» (если не считать брошюру, выпущенную для студентов Института европейских культур в Москве[110]). Этапная книга «Литература как социальный институт» представляет собой сборник статей (преимущественно 1980-х годов), и последующие книги Бориса Дубина, написанные уже без соавторов, — тоже сборники.

В принципе, несложно реконструировать (по подсказкам, оставленным самим Дубиным) теоретическую базу, на которую он в наибольшей степени опирался в своих размышлениях о литературе, — веберовская «понимающая социология», структурный функционализм и функционалистские теории модернизации, подходы символического интеракционизма и в особенности феноменологические концепции «социальной реальности» Альфреда Шюца и его последователей; кроме собственно социологической теории — теории повествования (прежде всего Поль Рикер), «рецептивная эстетика» Яусса и Изера.

Однако мне приходилось наблюдать, как это социально-историческое, антропологическое, феноменологическое, очень ориентированное на фигуру «читателя», всегда ее учитывающее описание и исследование литературы не воспринимается, не распознается в качестве социологии — причем и филологами, и социологами; и (что, возможно, более существенно) — не воспринимается в качестве законченного, единого проекта.