Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х — страница 120 из 135

без значимого другого, других, от которых он неотторжим в самом акте письма, а во-вторых, он не вправе и не в силах находиться вне описываемого»[127]. Так он скажет о Жорже Переке, пытавшемся описать историю своего детства, из которого «исчезли» в лагерях отец и мать и многие другие «другие». Тщетная работа памяти сталкивается с этой утратой Другого, не может ее преодолеть и потому ломает гладкий нарратив линейного автобиографического повествования: «След (разрывы в логике письма у Перека. — Т. В.) — это знак того, у чего или у кого нет языка»[128].

Но там, где мысль упирается в это преткновение, препятствие, разрыв и признает свое «замешательство» перед ним, разговор о Другом продолжается. Там же, где мысль этого препятствия не замечает, — в современной ли российской историографии, в ура-патриотических речах политиков или в обыденном российском сознании, — там устранена, обессмыслена сама необходимость такого разговора:

Символическая принадлежность к виртуальному «мы»— оставаясь чисто демонстративной, не влечет за собой практическую включенность в повседневное взаимодействие и реальную связь с каким бы то ни было партнером, с обобщенным Другим. Это дает основание считать описываемую здесь (в статье. — Т. В.) ситуацию результатом системного кризиса партнерства и солидарности (кризиса социальности), паралича социального воображения в советском и постсоветском социуме, своего рода коллективной лоботомии[129].

Отсюда — внимание Дубина ко всякой нерефлексивной общности, не различающей механизмы своего объединения в единой целое. Кто эти мы, в которых, для которых Другой неразличим и не нужен? Это пассивные носители и производители коллективных мифов[130], отчужденные потребители телевизионных программ, развлекательных шоу и пропагандистских СМИ, безучастные к политической, да и всякой внешней жизни, атомарно разрозненные и изолированные друг от друга, самодостаточные «исключительные мы», нерефлексивно раздраженные всякой инаковостью:

Сами по себе «чужими» люди, понятно, не бывают. Это мы — такие, как есть — обозначаем их подобным образом, мы создаем себе таких «чужих», проводя черту между нами и ними. <…> «Другой» для него (нынешнего российского человека. — Т. В.) значит именно «чужой», а стало быть, есть объект опять-таки негативных чувств, от неудобства и раздражения до зависти и неприязни, если не хуже[131].

Сопротивление такой общности, ее гомогенности, тотальности, неразличимости, инертности, отчуждению — один из неизменных мотивов рефлексии Дубина[132].

А вот совсем другой образ общности, который его привлекал, — целановский, где событие совместности создается самим сознанием Другого, обращенностью на Другого, доверием и вниманием друг к другу:

Читать вместе — значит быть вместе благодаря слову поэта, акту поэтической речи, которая движется — тем и действует — у Целана так, что создает места и события нашей читательской, нашей человеческой общности — пространства близости друг другу и неотчужденности от смысла (со-мыслия). Пользуясь выражением самого Целана из его речи «Меридиан», «утопические» пространства неизгнанности, невыдворенности из общего мира[133].

Дубин часто говорит о том, что поддержание такой неотчужденной общности, отношения-между требует нашего неустанного совместного внимания и воли, и о том, что смысл (как жизни, так и читаемого текста) не обретается в одиночку:

Каждый, кто терял близких, знает тот вневременной провал ошеломленности и безучастия разом, которые охватывают после их ухода. Раньше или позже шок закончится — сменится болью, заглушится хлопотами, зарастет воспоминаниями. Но это потом, и тогда мы, оглянувшись на прежний пробел, вслушавшись в тогдашнюю оглушенность, вдруг поймем (каждый — отдельно и всякий раз заново), что жизнь, достойная этого имени и наполненная чем-то общим, не непрерывна, что смысла в ней, конкретной, и смысла в мире вообще может не быть. А это значит, что смысл (еще раз напомню — со-мыслие) нужно ежесекундным усилием строить и общей волей удерживать, иначе его и вправду не станет[134].

Один из критиков Хабермаса когда-то сказал, что его философию делает таковой особый гетерономный элемент, который выводит его за пределы философии как академической науки или теоретической системы, а именно его amor mundi, любовь к жизненному миру. «Мысль Хабермаса, — писал он, — наследует древнему значению слова „философии“: достижение мудрости… посредством любви… Его критическая перспектива — это вопрошание жизненного мира, который через любовь становится философией; это требование философии, которая через любовь становится опытом»[135]. Экзистенциальный, мыслительный, этический центр Бориса Дубина — это вопрошание и требование жизненного мира, который через фигуру Другого становится и нашим опытом, и нашей философией. Через эту оптику Другого он видит мир, через нее его мысль входит и прокладывает свою траекторию в отечественной культуре. Не потому ли ему свойственно начинать или заканчивать свои публицистические эссе вопросами или ставить ряд вопросительных предложений подряд в середине статьи — чтобы дать место этому Другому, его мысли, его голосу, протянуть ему руку?[136]

Так в российской публицистике, социологии и литературной критике возникает этический, антропологический образ человека, в само основание мироощущения и мировоззрения которого встроена фигура Другого, не эго-, но ино-центричность мира. Этот человек учит нас искусству дистанции. Дистанции, на которой Другой становится объектом мысли, понимания, внимания, описания, уважения, признания, рукопожатия. И все это вместе, по кирпичикам сложенное Борисом Дубиным как чаемый — ибо еще не устоявшийся — фундамент нашего самосознания, я бы предложила называть культурой дистанции, культурным самосознанием дистанции. Дистанции, которая, отдаляя, отделяя, вычленяя из массы, одновременно сближает, позволяет сфокусировать внимание, выстроить отношение. Обрести это достоинство смыслообразующей дистанции, на которой Другой — не безличность, но значимость, — крайне важно сегодня для российского коммуникативного пространства, публичного, медийного, политического, повседневного и даже межличностного интимного[137]. Дубин пытался указать нам на ее — дистанции — отсутствие, на отсутствие этого рефлексивного зазора между мной и Другим и — (следствие или причина?) — между собой и своим alter ego, на страх узнавания себя в себе:

Насилие есть до предела примитивная, скажем так, огрубленная, вырожденная разновидность взаимодействия — но все же именно взаимо-действия! За ней стоит неприятие Другого как значимого и самостоятельного лица, нежелание и неготовность к позитивным отношениям с ним, будь те отношения конкурентными либо кооперативными. Последовательное упрощение социума, ослабление и омертвение связей в нем до узкородственных, «кровных» (а в сегодняшней России оно именно так, и мы видели, каково качество подобных связей) ведет к аннигиляции образа другого, но, ровно в той же степени, позитивных представлений о себе, своих возможностях и перспективах. А тогда единственное отличие от неприемлемого чужака, читай — единственный шанс превосходства над ним, поскольку ты не имеешь для него авторитета и не вызываешь у него доверия, выражается в демонстративном разрыве коммуникаций. В упреждающей каиновской агрессии, все равно неотделимой от страха. Перед его образом? Перед собственным отражением?[138]

Парадокс в том, что, прекратив — вместе с внезапным уходом из жизни — этот долгий и трудный, порой мучительный и неприятный разговор о Другом, он оставил после и вместо себя голоса — коллег, друзей, читателей, учеников, — которые вдруг заговорили об этой фигуре Другого каждый на своем языке. Заговорили о «самоумалении и понимании Другого» (Данила Давыдов), о «заинтересованном внимании к Другому» (Кирилл Корчагин), об «откровении или явлении ближнего» (Александр Скидан)[139], о «многоязыком мире» (Николай Звягинцев), о «внимании к чужим голосам», о «воспитании добротой» и т. д., как бы продолжая диалог с этим невидимым теперь собеседником[140]. Культура сознания Другого, культура коммуникативных мостов и скреп, которую он построил, прописал, прожил для российского читателя, — этический стержень и потенциал его наследия, — оставленная нам в наследство дистанция, на которой Другой виден, мыслим, ощутим, осмыслен, значим. Эта дистанция безвозвратно разделяет теперь его-ушедшего от нас-оставшихся. И так же прочно соединяет.

Библиографический список публикаций Б. В. Дубина (1970–2014)

Впервые: Новое литературное обозрение. 2015. № 132 (https://www.nlobooks.ru/magazines/novoe_literaturnoe_obozrenie/132_nlo_2_2015/article/11363/). Составитель Абрам Рейтблат[141]

Голоса борцов: [Рец. на кн.: Ярость благородная. Антифашистская поэзия Европы, 1933–1945. М., 1970] // Знамя. 1970. № 9. С. 242–243.

Психология чтения // Библиотековедение в 1970–1972 гг. М., 1973. С. 81–89.