риентацией на будущее. И эта особенность его исторического положения — но и осознанной позиции — хорошо прочитывается из сегодняшнего дня.
Если говорить более конкретно, Бориса Владимировича интересовала сама культурная динамика, которую он связывал во многом с положением интеллигенции. По-видимому, сам выбор данной темы — анализ необратимых изменений, происходивших с этой некогда весьма влиятельной прослойкой, — можно считать эмблематичным. Это значит, что чуткое внимание к причинам и проявлениям ее упадка было формой диагностики не только формационного сдвига (если говорить марксистским языком), но и тех интеллектуальных и культурных изменений, которые этот сдвиг с неизбежностью влек за собой. Способом понимать происходящее с интеллигенцией для Б. В. Дубина была литература, причем литература в широком диапазоне от действующего института до идеологического мифа. Стоит отметить, что к этой же сфере относилось и собственное его творчество, а именно переводы современных толковательных и поэтических текстов, а также сочинение стихов. Это отдельная большая сфера приложения его усилий, и, конечно, она заслуживает гораздо большего, чем краткое упоминание. Тем не менее важно понимать, что выбор авторов и сочинений был сам по себе показателен: этим выбором Б. В. Дубин стремился преодолеть замкнутость и антиинтеллектуализм советской официальной филологии и тем самым де-факто поставить вопрос о необходимости рефлексии и саморефлексии в тех областях знания, которые раньше всецело полагались на шаблон. Вообще, это весьма ощутимый мотив — призыв к тому, чтобы задуматься над основаниями своего высказывания, что только и гарантирует связность.
Я заимствую эти слова у самого Бориса Владимировича. Он произносит их в очень конкретном контексте, досадуя на то, как упал уровень переводческой литературы (но разве сегодня дело обстоит намного лучше?). Очевидно, что для него отсутствие «основ связности высказывания» — вовсе не частная проблема. В этом ему видится нечто куда более серьезное: разрушение самих «системных опор культуры», условий ее нормального воспроизводства. В такой постановке вопроса трудно не услышать явственный этический мотив. Это не простое сетование по поводу дурного качества самопальной продукции, появившейся в 1990-е годы. Это разом тягостное ощущение от коммерциализации гуманитарной сферы (процесс, что ни говори, объективный) и от выбора, совершаемого теми, кто соглашается идти по такому пути. Ведь, в сущности, мало что подталкивает гуманитария к тому, чтобы двигаться наперекор мейнстриму, работая не на «валовой продукт», а на эти самые «системные опоры» (в нынешней ситуации тотальной бюрократизации науки это вдвойне актуально). Причем, замечу, совсем не обязательно сознательно провозглашать этот выбор; достаточно быть честным перед собой и перед предметом своего исследования. Этим всегда и отличался сам Борис Владимирович.
Отдавая себе полный отчет в происходящих трансформациях — в 1990-е это было нечто похожее на отмирание государства, по крайней мере по части регулирования знания и его субсидирования, — Б. В. Дубин тем не менее сохранял, если можно так сказать, определенный этический стандарт, который в описанных условиях превращался чуть ли не в героизм индивидуального выбора или индивидуального сопротивления. И конечно, это очень многим импонировало. Импонировали прямота и честность, нежелание считаться с конъюнктурой — в отрицательном и, возможно, в какой-то мере положительном смысле. Борис Владимирович всегда заявлял свою позицию открыто, и его исследовательские предпочтения коррелировали с непредвзятостью к новым культурным явлениям, в которых было много неожиданного и тревожащего (в самом деле, еще недавно закрытое общество вдруг стало с удовольствием потреблять новейший западный масскульт). Интересно, пожалуй, то, что такая чувствительность — это, наверное, по-настоящему интеллигентская черта, и в этом смысле Борис Владимирович принадлежал тому кругу людей и той системе ценностей, исчезновение которых сам же констатировал. Впрочем, в фокусе его внимания всегда находились институты, и с этой стороны он был, безусловно, прав.
Свидетелем еще одного сдвига Б. В. Дубин стал уже в 2010-е годы. И здесь я не могу не вспомнить события, непосредственно предшествовавшие его преждевременной кончине. В 2014 году я собирала специальный российско-украинский номер своего журнала, посвященный событиям, происходившим тогда в Украине[5]. Год был крайне тяжелым в эмоциональном отношении и, как это хорошо известно, расколол нацию буквально пополам. Борис Владимирович согласился написать текст о Майдане, и, как оказалось, это был его последний текст. Я не раз возвращалась к этой статье, которая впоследствии была переведена на английский[6]: в ней нет прокламаций, хотя присутствует позиция; на социологическом материале просто и доказательно показано, кто и как поддерживал киевский Майдан на протяжении первых двух месяцев массовых протестных выступлений. И здесь для меня сошлись вместе бесценные черты Бориса Владимировича: его честность перед собой и читателем и умение поддерживать те самые системные опоры культуры, о которых нет необходимости прямо заявлять, — их устойчивость вытекает из последовательно реализуемой этической позиции. В этом и состоит исследовательский этос; и сегодня он востребован как никогда.
Олег АронсонБорис Дубин в нечитающей России
Борис Дубин был выдающийся интеллигент. Сама эта фраза звучит несколько странно, поскольку слова «выдающийся» и «интеллигент» словно не сочетаются друг с другом. Действительно, интеллигента мы представляем себе иначе. Обычно — как представителя определенной социальной группы, сформировавшейся еще в царской России, а в Советском Союзе получившей даже особый статус межклассовой «прослойки». Можно быть выдающимся ученым, художником, мыслителем, но почти невозможно стать выдающимся интеллигентом, поскольку в этом случае ты принимаешь не только (и не столько) позитивные качества этой группы, а скорее все то негативное, что сама интеллигенция по поводу себя высказала и продолжает высказывать. В радикальной форме это началось в сборнике «Вехи», знамениты инвективы Ленина и Цветаевой, а Солженицын подвел черту своим жестким определением — «образованщина». Это был настоящий приговор «читающей России», которая, как выяснилось, и была тем малым уникальным сообществом, способным воспринимать (принимать и критиковать) самого Солженицына.
Когда я говорю, что Борис Дубин был выдающийся интеллигент, то нисколько не умаляю его достоинств как исследователя культуры, переводчика, поэта. Я всего лишь хочу сказать, что почти все, что он делал, следует рассматривать под углом его постоянного самообоснования и самовоспитания именно как русского интеллигента. А это задача очень непростая, поскольку приходится иметь дело и с нехваткой европейского интеллектуализма, и с наивным интеллигентским элитаризмом, когда невольно становишься чужаком по отношению к так называемым простым людям (тем, что не находятся в мире культа книжной культуры)…
Когда мы сегодня вспоминаем Бориса Дубина, то чаще всего говорим о двух сторонах его деятельности — переводчика зарубежной литературы и социолога культуры. Замечу, что и то и другое — попытка преодоления именно тех интеллигентских ограничений, о которых было сказано. Борис Дубин страстно стремился включить русского читателя в контекст мировой литературы и с удивительной настойчивостью пытался понять общество, находящееся за рамками культуры чтения.
Казалось бы, перед нами два совершенно разнонаправленных, противоречащих друг другу усилия. Подчеркивается это еще и тем, что для переводов Борис выбирал тексты художественные, поэтические и интеллектуальную эссеистику, но никак не тексты, за которыми закреплен статус «академических», «научных»; свои же высказывания как ученого он сознательно иссушал, лишая любого намека на метафоричность, доводя до уровня социальных «фактов» и общественно значимых «смыслов».
Однако это противоречие окажется не столь очевидным, если мы заметим, что в переводческой и социологической практике есть нечто общее. Обе они — формы неявной критики. Перевод — в отношении локальной культуры, социология — в отношении общества в целом.
Когда я говорю, что сегодня многие тексты Бориса Дубина реагировавшие на конкретные события уже ушедших времен, следует рассматривать именно в связи с его самоощущением как интеллигента, то одним из самых важных качеств этих текстов становится то, как событие, меняющее отношения внутри общества, меняет и наблюдателя. В этом смысле переводы Дубина оказываются удивительно значимыми именно как социальный жест — введение в русскоязычный контекст множества неизвестных современных авторов, переведенных с множества языков. И эта множественность принципиальна. Она, в отличие от традиционного опыта тех переводчиков, которые специализируются в конкретном языке или на определенных авторах, не столько акцентирует отношение между двумя текстами, сколько указывает на глобальные культурные связи. Социология же, напротив, оказывается в исполнении Бориса «лирической». Это не вполне социология в классическом понимании, опросы и теоретические концепции отступают здесь на второй план, а на первом почти всегда оказывается непроходимый барьер между читающей и нечитающей Россией.
Сам Борис Дубин предпочитает говорить о массовой культуре, но я сознательно акцентирую этот момент ухода книжной культуры (см., например, его текст «Прощание с книгой»), поскольку именно здесь заметна определенная меланхолия, которую можно воспринять как методологическую растерянность, но также очевидна и его реакция на этот вызов времени. Фактически речь идет о том, как средствами книжной культуры мы можем анализировать иную культуру, совершенно чужеродную. Ее, конечно, можно назвать «массовой» или «культурной индустрией», но ощущение, что сам термин «культура» в данном случае ложный ориентир, не покидает. Скорее, приходится говорить о том пласте социальной жизни (страхах, ожиданиях, надеждах), доступ к которому у нас есть лишь опосредованно, через культурные формы, стереотипы, клише. Когда мы имеем дело с кинематографом, телевидением, а сегодня — с интернетом, то та культура, о которой в интеллигентской среде зачастую говорилось с пиететом и некоторым придыханием («классическая», «высокая», «европейская», «модернистская»…), культура образцов, оказывается одной из «превращенных форм». Этот термин Маркса относился к капиталу как новому способу порабощать людей, создавая иллюзию их свободного выбора, но мы вполне можем говорить так и об обществе, для которого своеобразным «капиталом» оказывается в том числе и культура книги.