Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х — страница 27 из 135

У очень большой части этой группы была нетипичная обстановка в семье, другой тип общения: родители читали детям, дети читали родителям, обсуждали прочитанное. Таким образом росло качество общения этих мальчиков и девочек в школе, падала конфликтность в отношениях со сверстниками, с преподавателями. А социабельность — готовность к положительному контакту через общение — положительно влияет на общие установки. На качество учебы. На ее результаты.

Таким образом: идея самовзращивания в России связана с образовательным цензом родителей, с особым коммуникативным климатом в семье, с наличием некоторых денег и готовностью вкладывать их в «долгие дела» — тратить на образование детей, на приобретение хороших, долгодействующих книг… Все это — социальные умения и культурные капиталы.

Но доля этих семей невелика. Шесть процентов по стране в целом. И 4 % молодежи.

Почти как в статистике России 1900-х, где группа «активно читающих» составляла 4 % населения. Но тогда все преподаватели и ученые в сумме давали 0,5 % населения империи, «лица свободных профессий» — еще 0,5 %, финансисты — 0,07 %. А 64 % сограждан были вовсе неграмотны. Эти цифры, боюсь, повлияли и на доверчивость, жестокость и исход революции.

Но к концу 1970-х СССР добрался до всеобщей десятилетки. И что ж: мы вернулись к той же доле высокообразованных? Всего за 25 лет?

И еще: в России 1860–1910-х и дети социальных страт, не имеющих опыта самовзращивания, рвались учиться. Это дало им прочные социальные лифты, а стране: Ключевского, Чехова, Сурикова и Бакста, братьев Рубинштейн, генерала Деникина, Нижинского — да тысячи! В 1918-м смоленским гимназистом стал Твардовский: он сдал вступительный экзамен, для чего отец-кузнец год платил репетитору-восьмикласснику. Учиться «на инженера-путейца» мечтал слесарь Никита Хрущев — да жизнь не дала…

Почему эта тяга не работает в РФ-2010 с ее «всеобщим средним»?

Сегодня даже у тех, кто получил и получает сейчас второе высшее образование, нет ощущения, что это поможет им занять лучшие позиции на рынке труда. И здесь — самое тревожное. У них нет ни культурных, ни социальных гарантий, что они будут востребованы в качестве тех специалистов, которыми сами себя сделали. Больше того! Уровень их неудовлетворенности — возможностью влиять на свою жизнь, на свое положение, на ситуацию в городе, где они живут, — выше среднего по стране.

Образуется разрыв между тем, чего эти ребята хотели, во что вкладывались, — и тем, что могут предоставить социум и рынок труда. И получается: чем больше ты хочешь и добиваешься от самого себя, тем меньше гарантий, что ты найдешь себе адекватное место на рынке труда России.

Возникает вопрос: зачем мне все это? И немалая доля молодых людей, способных по своему потенциалу получить и второе высшее, и ученую степень, — отказываются, не видя возможностей немедленной гратификации (в частности, в виде роста доходов, который для них для всех очень важен).

Хотя я уверен, что в потенциале — таких ребят не 4 %, а хотя бы 15–20 %.

Но общество не построило нового механизма их встраивания в социум. И при этом разрушило старые системы встраивания — в той же высшей школе. У нас сегодня вовсе нет институтов, которые поощряли бы повышение человеческого качества, отвечали бы за повышение качества нации.

…Надо быть очень внимательным к молодым университариям. К тем, кто только что окончил магистратуру и начинает преподавать. Это важный слой, в него надо сильно вкладываться, его надо долго и не скаредно кредитовать: он создает сегодняшних учащихся — завтрашних работников. Но тут надо хотя бы понимать связь и иметь готовность работать на будущее. А это для нынешней России нехарактерно.

Готовность планировать и закладывать будущее очень низкая. Это касается и населения, и продвинутых групп, и властных элит.

То есть в хорошее образование детей вкладываются лишь те, для кого это наследственный, уже безусловный рефлекс? И пятитысячные тиражи хороших книг расходятся по этим же семьям? Но если группа так мала, — она не модельна и не влияет на социум. Мало ли неформальных объединений? Есть готы, есть эмо, — а есть ботаники. В 1950–1980-х хотя бы огромные книжные тиражи формировали ценности (хотя, как оказалось, нестойкие).

Я не склонен идеализировать современную семью. Интеллигентскую в частности. Я считаю, что стопроцентных заслонов от большого общества в семье нет. Она пронизана теми же конфликтами, разрывами ориентаций, что и социум.

Но, насколько я знаю, нет хороших статистических исследований вот о чем: какая часть людей и семей, образовывавших позднесоветскую интеллигенцию, сумели передать культурный капитал, образовательный ценз, моральные представления своим детям? Возникли ли династии интеллигенции? Какой объем они занимают в образованном слое? В обществе в целом? Думаю, это очень небольшая величина.

А ведь это очень важная вещь: другие стартовые возможности, другая коммуникабельность, другое отношение к проблеме выбора и качества. Это должно быть сформировано в нескольких поколениях и устойчивыми институтами. Но для нас это скорее черта горизонта: ты идешь — она отодвигается. А идти по твердой устойчивой почве, сформированной несколькими поколениями, идти, постоянно подымаясь вверх, — все не удается.

Поэтому даже когда открываются короткие периоды исторических возможностей, мы воспринимаем их как незаслуженный дар, — без надежды, что все это продолжится и передастся.

У нас нет и форм спокойного, цивилизованного разговора об этом.

У нас вообще утрачена практика проговаривания серьезных вещей. Или скомпрометирована сама практика говорить всерьез…

Кто-то объясняет это постмодернизмом. Кто-то — тотальным цинизмом, разъедающим все сословия, включая образованное. Есть и то и другое. И явный дефицит площадок, на которых это можно обсуждать. И явный дефицит языков, на которых это можно обсуждать, а не драть глотку, перекрикивая друг друга, как на ток-шоу. Но общий итог: обсуждаются серьезные проблемы общества плохо.

А это крайне скверно. Так не должно быть.

Уж до чего было тяжелейшее положение в Германии после войны: позорно и отвратительно считать, даже называть себя немцем; экономическое положение отчаянное; казалось бы, позади — ужас; впереди — никакой перспективы. Но все-таки уже в 1946 году начали выходить такие книги, как «Прощание с прежней историей» Альфреда Вебера и «Аналитическая психотерапия» Франца Александера, книга Ясперса о немецкой вине и его же — об идее университета, «Миф о государстве» Кассирера и «Эсэсовское государство. Система немецких концлагерей» Ойгена Когона, «Три пути в философии религии» Тиллиха и «Психолог в концлагере» Виктора Франкла. О художественной литературе, изобразительном искусстве, музыке уж не говорю. Шла огромная работа по рационализации, выговариванию, упорядочиванию того, что произошло.

Кстати, сразу же началось и отчаянное сопротивление: не надо бередить раны, и без того мы втоптаны в землю и обижены… давайте строить другую Германию, а потом разберемся: что мы оставили за спиной. И все равно эта работа шла, на разных уровнях: от книг интеллектуалов до школьных классов — через поддержку массмедиа, через высшую школу. И дошла до эпохи «немецкого чуда», когда эти взгляды стали взглядами большинства. Работа шаг за шагом была проделана (хотя никто не сказал, что она закончилась), но результат — вот он. А если этого нет?

Много ли у нас было обществоведческих книг 1990-х, которые всерьез объясняли — чем было общество 1970–1980-х? И чем были сами 1990-е?

Прошло двадцать лет — где их общезначимые, хоть сколько-нибудь широко признанные интеллектуальные плоды? Особенно — в сфере рационального осмысления реальности.

Память о войне или память о Победе?

Впервые: Эхо Москвы. 2011. 7 мая (https://echo.msk.ru/programs/victory/768168-echo/). Беседовал Виталий Дымарский.


Здравствуйте. Я приветствую аудиторию радиостанции «Эхо Москвы», и телеканала RTVi, и всех, кто смотрит Сетевизор. Это программа «Цена победы» и я, ее ведущий Виталий Дымарский. Программа, между прочим, напоминаю, идет уже шестой год, больше, чем сама война длилась. Но, как выясняется, там неисчерпаемый кладезь тем и проблем, которые нужно обсуждать. И сегодня — один из таких вопросов, и я с удовольствием представляю своего гостя: Борис Дубин, социолог, старший научный сотрудник Аналитического центра Юрия Левады. И назвали мы сегодня программу следующим образом: «Память о войне против памяти о Победе». Звучит, может быть, научно, социологично, но тем не менее. Во-первых, здравствуйте, Борис Владимирович.

Добрый вечер.

Рад вас видеть.

Взаимно.

Но тем не менее мне кажется, что это очень интересно, тем более в преддверии грядущих праздников. И 9-е мая, которое мы празднуем, собственно говоря, каждый год, и юбилейная дата 70-летия начала Великой Отечественной войны, которая тоже, безусловно, будет поводом для многочисленных выступлений, фильмов, книг, стихов, песен и всего, что вокруг этого. Я думаю, что разговор у нас сегодня будет вполне актуальный.

А начну я с самого примитивного и банального. Борис Владимирович, скажите, пожалуйста когда мы говорим «память о войне» (или о Победе), мы имеем в виду коллективную память, наверное. Что такое коллективная память? Это механическое сложение, позволю себе неграмотное слово, памятей (во множественном числе)? Или это некий, опять же извините за такое сравнение, коктейль, из которого, из этих компонентов, рождается некий продукт другой, в который входит все то, что существует вокруг?

Ну, тут, вообще говоря, на большую передачу эта тема и, может быть, даже не на одну. Ну конечно, это метафора, это наш способ говорить о каких-то важных для нас вещах. Ну, кто сегодня может помнить войну и может помнить Победу? Мы понимаем, что число ветеранов год от года, увы, сокращается, и сегодня причисляют себя к людям поколения Великой Отечественной войны, ну, 1,5–2 % населения России. Но! У половины нынешнего населения, как говорят сами люди, был убит кто-то из близких на этой войне, у трети — ранен. Плюс еще у кого-то попал в лагерь на этой почве, ну и так далее, и так далее. Короче говоря, получается, что почти что нет такой семьи, где бы не было потерь от войны, где бы не было памяти, помимо общей и той, которую создают СМИ и так далее, еще и семейной, может быть даже личной.